Все окружили его, стали хватать за руки. Паламос подтолкнул его к Барбаре Двайс.
– Поцелуй ее, и пусть это все закончится, – сказал он.
Звезды обменялись поцелуем Иуды, причем каждый из них в этот момент смотрелся в зеркало. У всех присутствовавших вырвался вздох облегчения.
– Антонио, – сказала Жанна, профессиональным жестом поправляя оборку на платье одной из балерин, – не мог бы ты отпустить со мной Вольфа? Моей старой подруге очень плохо. Я хочу, чтобы он ее посмотрел.
– Не говори об этом при них! – зашипел Паламос, указывая на танцовщиков, словно Жанна допустила непростительный промах. – Ты ведь знаешь, они такие впечатлительные. Да, делай все, что хочешь, Жанна, дорогая, но только не сейчас. После представления – пожалуйста!
– Но, говорю тебе, она может умереть. Надо торопиться, уверяю тебя!
– Нет, это невозможно. Пока я отпустить Вольфа не могу. Он сможет отлучиться… после представления, только после него. Танцы – жестокое искусство, сама знаешь.
Жанна перекинула волосы на левую сторону и повернулась к Кармеле.
– Я скоро пойду с тобой, обещаю, – сказала она девушке. – Не хочешь ли посмотреть окончание спектакля?
Написав что-то на листке бумаги, она подозвала костюмершу и попросила ее отвести девушку на галерку.
Глава XIV
Около часу ночи, когда Жанна Бласто и доктор Вольф прибыли в отель «Ди Спанья», Санциани была уже на ногах и в самый разгар войны 1914 года выступала в политическом салоне, организованном у нее на квартире на улице Талейрана. Она возмущалась тем, что парламент продолжал находиться в Бордо.
– Эвакуированы служащие, ладно. Но руководители должны оставаться в столице!
Стояла холодная зима, уголь был страшным дефицитом. Поэтому она куталась в меха.
Она позвонила, чтобы вызвать Кармелу, которая ожидала в коридоре с расширенными глазами, очарованная только что увиденным балетом, и велела ей подбросить в камин дров, назвав при этом девушку Карлоттой. И не стала проверять исполнение своего распоряжения, ибо знала, что ее приказы всегда выполнялись немедленно и точно. Да к тому же и голова у нее была занята совершенно другими вещами.
Она не выказала ни малейшего удивления ни когда в комнату вошел Вольф, ни когда Жанна сказала ей, что он врач. Она его немедленно «узнала».
– Почему вы не надели сегодня ваш красивый полковничий мундир, мой милый Эмиль?
Она представила его.
– Доктор Лартуа, – объявила она, указывая на Вольфа.
Жанну она поразила тем, что назвала ее Мадленой Ордене. Ведь именно так звали ее мать.
В комнате среди теней находился известный драматург Эдуард Вильнер, возвращавшийся в Главный штаб. Он записался в армию добровольцем в самом начале войны, несмотря на то что по возрасту уже не подлежал призыву. Патриотизм и самопожертвование заставили его примириться со своими собратьями. Там же находился прибывший в командировку в Париж вице-председатель партии радикалов Роберт Стенн. К сожалению, профессор Лартуа разминулся с Аристидом Брианом, этим «восхитительно умным и гуманным человеком, полностью разделяющим наши взгляды». Тот был здесь с кратким визитом и только что откланялся.
– У тебя сегодня утром болела спина? – спросила Жанна.
Да, возможно… Она уже не помнит. Но это и не важно! Время ли теперь думать о таких пустяках, когда чудесные молодые люди… О них она думала, когда расчесывала волосы, и с ними она умирала. Она начала импровизировать на тему молодости и смерти, красной крови и мерзлой земли, вспомнила о загубленных судьбах, увязала в один огромный венок все часы, годы, все загубленные на черных равнинах войны жизни. Она поставила основные неразрешенные вопросы перед неким божеством. Сердце ее билось в такт с неровным ритмом жизни планеты, в жилах ее толчками пульсировала кровь, словно это гремели пушки.
Ей было тридцать семь лет. Она была все еще сказочно красива и уверена в себе. И не только из-за своей красоты.
Она, имевшая стольких знаменитых любовников, теперь отдавалась самому великому, превосходящему всех их: Истории. И она почувствовала, что призвана вдохновлять тех, кто решает судьбу битв и командует армиями. Ночи свои она отдавала героям сражений и государственным деятелям, вручая им свое тело как награду.
– Бриан мне только что сделал самый приятный комплимент, который только может услышать женщина, – заявила она. – Он сказал мне: «Ваше изображение следовало бы выбить на медалях в честь Победы».
Итальянка со скандальным прошлым, она смогла сделать так, что ее считали большей француженкой и патриоткой, чем генеральских супруг. И такой она была принята в обществе.
Она прекрасно понимала, что ее могли упрекнуть в том, что до войны она была любовницей кайзера. Но у нее хватило ума не делать из этого тайны, и она смогла показать всю недолговечность этой связи, а одновременно получила право дать очень обнадеживающие для союзников конфиденциальные сведения о германском императоре, о его физических и умственных недостатках, о его мании величия и навязчивых идеях.
И в то же самое время она тепло говорила о Габриеле Д’Аннунцио, об общности их мыслей, о союзе их сердец, предоставляя гостям возможность домыслить этот роман, изложенный намеками.
Когда она произнесла имя поэта, то повернулась к зеркалу, в котором лишь она одна видела Вильнера.
– Ты уже уходишь, Эдуардо? Да, я понимаю, ты падаешь с ног от усталости. Но не забудь навестить меня завтра: нам нужно о многом переговорить, – сказала она, провожая эту тень до двери и протягивая в пустоту руку для поцелуя.
Затем, закрыв дверь, она повернулась к Жанне и сказала ей по секрету:
– Видела? Эдуарду не нравится, когда я говорю о Габриеле. Однако уж ему-то жаловаться не приходится. Но все дело в том, что он из тех мужчин, в которых ревность живет гораздо дольше, чем любовь. И опять же вопрос соперничества в литературе. Они в чем-то похожи, хотя и дети разных народов. И тот и другой – литературные кондотьеры.
– Вы очень близко знали Д’Аннунцио? – вкрадчиво спросил доктор Вольф.
Санциани, подметая потертый паркет кружевами своего дезабилье, улыбнулась улыбкой, в которой ясно читалось то, о чем она не хотела говорить вслух.
– Может быть, вы помните в книге «Дитя сладострастия» то место, где говорится о «той, которую он покорил с помощью пантер»? Габриеле давно уже хочет написать роман, в котором главной героиней буду я. Но пока у нас и так есть чем заняться…
Это у нее прозвучало несколько высокомерно. Но высокомерие это было оправданно, ибо Лукреция с началом боевых действий поставила себе одну, вполне конкретную цель. Она не щипала корпию, не старалась завоевать дешевую славу подобно многим другим светским красавицам, разъезжавшим по тыловым госпиталям и раздававшим раненым улыбки сострадания. Цель, к достижению которой она стремилась, была намного более важной и значительной. Она задумала заставить Италию вступить в войну на стороне Франции. И она решила, что не будет знать отдыха до тех пор, пока не начнут сражаться бок о бок армии обеих стран, одна из которых была ее родиной по происхождению, а другая стала родиной, покорив ее сердце. И она беспрерывно писала Д’Аннунцио письма, сообщая ему день за днем о героизме и ожиданиях французов, держала его в курсе событий на политической кухне Европы.
А там, по ту сторону Альп, поэт взбирался на цоколи памятников и, держась за древки бронзовых знамен, будоражил умы людей для того, чтобы втянуть свою страну в эту схватку народов. Здесь, в Париже, она являлась как бы авангардом Италии, обеспечивая контакты и налаживая новые связи.
– В любом случае ваши замечания, мой дорогой председатель, – сказала она, повернувшись в ту сторону, где должен был стоять только что представленный вновь прибывшим Роберт Стенн, – сегодня же вечером будут переданы кому следует. Да, самым деликатным образом, будьте покойны. Я подам их как мои собственные выводы из нашего с вами разговора. Габриеле восхищен вами, я это знаю. И потом, у нас есть человек, который сможет быть нам очень полезен. Это моя близкая подруга герцогиня де Сальвимонте.
Вице-председатель партии радикалов намекнул ей на некое дело о секретных фондах, на что она вполголоса ответила:
– Не знаю и не считаю. Все мое состояние отдано на службу Франции. Если наступит день, когда оно будет истрачено, я вам об этом скажу.
Жанна Бласто, на которую, кроме того, что она видела, действовало и принятое незадолго до этого спиртное, готова была разрыдаться. От вида Санциани, стоявшей огромным, закутанным в черные кружева монументом в музее усопших и управлявшей уже свершившимися судьбами, становилось как-то не по себе. Привыкшая иметь дело с людьми, совершающими странные поступки, и живущая в неясном мире образов, Жанна во время первого свидания не поняла, в каком состоянии была ее подруга. Отметила только некоторые провалы памяти, которые тут же списала на старость, разорение, несчастья в жизни. А фразы вроде: «Это мы даем людям умереть» – ее вовсе не удивили. Лукреция всю жизнь высказывала уверенным голосом подобные странные сентенции, свои толкования неизведанного, которые являлись результатом необъяснимых логических размышлений. В прошлый раз она не видела подругу в таком состоянии, в каком та была сейчас.
Вице-председатель партии радикалов намекнул ей на некое дело о секретных фондах, на что она вполголоса ответила:
– Не знаю и не считаю. Все мое состояние отдано на службу Франции. Если наступит день, когда оно будет истрачено, я вам об этом скажу.
Жанна Бласто, на которую, кроме того, что она видела, действовало и принятое незадолго до этого спиртное, готова была разрыдаться. От вида Санциани, стоявшей огромным, закутанным в черные кружева монументом в музее усопших и управлявшей уже свершившимися судьбами, становилось как-то не по себе. Привыкшая иметь дело с людьми, совершающими странные поступки, и живущая в неясном мире образов, Жанна во время первого свидания не поняла, в каком состоянии была ее подруга. Отметила только некоторые провалы памяти, которые тут же списала на старость, разорение, несчастья в жизни. А фразы вроде: «Это мы даем людям умереть» – ее вовсе не удивили. Лукреция всю жизнь высказывала уверенным голосом подобные странные сентенции, свои толкования неизведанного, которые являлись результатом необъяснимых логических размышлений. В прошлый раз она не видела подругу в таком состоянии, в каком та была сейчас.
Она несколько раз порывалась остановить ее, вернуть в реальный мир:
– Лукреция, дорогая, умоляю, выслушай меня…
Но Вольф жестом делал ей знак замолчать. Он, казалось, был чрезвычайно заинтересован увиденным, сморщил лоб и часто потирал росшие из ушей пучки волос…
Лукреция выпрямилась и, указывая на только что вошедшую в комнату тень, воскликнула:
– А! Вот и Мишель Нойдекер. Входите же, молодой бог Марс. Вот вам, председатель, человек, которого следовало бы отправить в Италию на помощь Габриеле. Лучшей живой рекламы и быть не может. Да, я знаю, милый Мишель, вы не хотите ничего другого, только биться в небе. Но мы дадим другие сражения, вы когда-нибудь узнаете, насколько они будут грандиозны, и вам от этого станет много легче. Как он прекрасен! Можно подумать, что на нем надета магнитная броня, которая притягивает кресты.
Она сделала такой правдоподобный жест, чтобы погладить эту увешанную орденами грудь, что всем присутствовавшим в комнате людям на мгновение показалось, будто они видят перед собой этого авиатора, чьи портреты восхищали их в молодости и который, став во время войны национальным героем, после окончания боев опустился до наркотиков и начал выписывать необеспеченные чеки.
Вдруг Санциани смолкла. Лицо ее обмякло, блеск воспоминаний как-то сразу угас. Она стала похожей на столетнюю старуху. Какую же неудачу потерпела она в своих галлюцинациях? Ведь Италия вступила в войну, и война была выиграна. Не Нойдекер ли был ее поражением?
– Как ужасно то, что я только что увидела, – сказала она, закрыв лицо ладонями. – Я увидела себя старой в нелепой комнате с тобой, Мадлен, и с вами, Лартуа, и вы утешаете меня… успокаиваете, чтобы я не волновалась… о чем… о том, что жила? У меня иногда бывают вот такие молниеносные предчувствия. Так я увидела мертвой мою мать за десять лет до ее смерти. Я увидела ее воочию, совсем рядом. И спустя десять лет я узнавала мебель, кровать, маску, которые раньше не видела… Думаю, у меня нервы на пределе. Когда со мной такое случается, начинаются какие-то мистические явления. Мы ничего не знаем, и временами неизвестное является мне, но так внезапно. И мгновенно исчезает!
– Не позволите ли осмотреть вас, любезная? – спросил Вольф.
– Что ж, пожалуй. Пойдемте в соседнюю комнату, – ответила Санциани, направляясь к кровати. – Мадлен, ты можешь остаться, у меня от тебя секретов нет.
– О, умоляю тебя, перестань говорить о маме! – вскричала Жанна Бласто, находясь на грани истерики.
И забилась в рыданиях.
Глава XV
Кармела больше уже и не старалась понять. Спать ей тоже не хотелось. Время как бы стало бесконечным. Временами перед ее усталыми глазами коридор куда-то уплывал, а когда она поднимала веки, то с удивлением видела перед собой все тот же коридор отеля, все те же двери, все ту же покрытую эмалью табличку с цифрой 57.
Какая-то изможденная женщина рыдала при свете голой лампочки, а секунду спустя появлялась она же, но уже подпрыгивающая и улыбающаяся, вся какая-то светящаяся от радости. Вокруг нее опустились на пол замки и леса из тюля. Она сделала пируэт… второй… пятый… шестой пируэт в прыжке, пройдя по всей сцене, и вернулась в центр. Став на кончик носка, она начала крутиться на одном месте, да так быстро и долго, что от этого захватывало дух. И весь зал – мужчины во фраках и женщины, сверкающие драгоценными украшениями, вскочили со своих мест и начали хлопать и кричать от восторга. И Кармела делала как они, перегнувшись над перилами самого высокого балкончика, но визжать она не посмела, посчитав, что дикие крики имели право издавать только люди очень богатые, благородные, образованные, те, кто заполнял партер и ложи театра. А потом на фоне декораций появился чернявый коротышка. Он тоже подпрыгнул, и раньше, чем он опустился на пол, зал снова принялся хлопать и кричать. Из туманного парка появились девушки, одетые так, как когда-то одевались синьоры. Хотя узкие короткие одежды девушек не могли скрыть явно женских форм, они стали бегать и метаться по сцене… Вернулась высокая женщина в сопровождении того человека; он подпрыгивал сам, приподнимал женщину, опрокидывал ее, бесчувственную, сжимая в объятиях; ноги молодой женщины при этом продолжали рассекать воздух, и делала она это томно, в такт движениям смычков оркестра. И было непонятно, являлись ли эти движения музыкальными или же были эротическими; удар литавр вновь подкидывал ее в воздух. Почему же эти люди не пели? Ведь они явно играли историю любви!
Кармела не знала, кем бы она предпочитала быть: блестящей танцовщицей, которой пришлось дважды представлять на сцене свою смерть, чтобы затем, скрестив ноги, с благодарностью посылать воздушные поцелуи обезумевшей от восторга публике, или же одной из этих дам, обнаженных почти так же, как балерина, представлявших из лож на всеобщее обозрение свои улыбки, оголенные плечи и драгоценные украшения.
Но почему же графиня, которая, казалось, была при смерти после обеда, стала вдруг вполне здорова физически и снова заговорила на этом непонятном Кармеле языке? Почему синьора Жанна вместо того, чтобы обрадоваться выздоровлению подруги, рыдала, выйдя в коридор, и грудь ее высоко вздымалась под сверкающим платьем?
Из комнаты вышел Вольф.
– Как она? – с тревогой в голосе спросила Жанна.
– У нее, несомненно, есть что-то странное в области позвоночника, – ответил Вольф. – Но сегодня она страдала не от этого, поскольку боли еще продолжались бы. Она переболела какой-то своей давней болезнью.
– Я ведь говорила вам. С ней такое уже было сразу же после войны, именно в то самое время, когда она начала заниматься со мной. И длилось это несколько недель… Никакое лечение не помогало, а потом в один прекрасный день все прошло…
– Не исключено, что эта старая болезнь была с ее стороны бессознательной симуляцией, позволявшей скрыть горе или страдания, которые она испытывала, чувствуя, что стареет.
– Но, Вольф, а как у нее с рассудком? Она же безумна!
Они и не подумали отойти в сторонку и остались рядом с Кармелой, подобно тому как врачи, выйдя из палаты больного, обсуждают результаты осмотра в присутствии его родственников. Девушка, хотя и не понимала ни слова, не спускала с них глаз. В тиши этажа слабо слышался стук пишущей машинки.
– Я не стал бы настаивать категорично на диагнозе безумия, – ответил Вольф, проведя ладонью по своему напряженному лицу. – Случай этот довольно редкий, и я сожалею о том, что не могу ее наблюдать. На первый взгляд это напоминает галлюцинации из прошлого, так называемое явление экмнезии. Но в этом бреду меня удивляет некий порядок. Она плывет против потока времени и убивает в себе воспоминания, начиная с наименее отдаленных. Поскольку каждый вновь прожитый ею отрезок времени заканчивался личной трагедией, оставляя ее неудовлетворенной, она обращает свой взор к предыдущему временному отрезку своей жизни в поисках тех надежд и планов, которые она строила, начиная жить в данном отрезке. Правда ли все то, что она рассказывала, все то, что она переживала вновь? Был ли у нее салон героев и министров?
– Да, правда. Все абсолютно точно. И потом, я сама видела ее с этими мужчинами. Она действительно сыграла важную роль в Первой мировой войне.
– Когда я уходил от нее, она была уже на два года раньше той сцены, при которой мы присутствовали только что. Но продолжала называть меня профессором Лартуа. Нет сомнений в том, что она была с ним очень близка именно в то время, поскольку начала очень неохотно отвергать, клянусь вам, мои домогательства… По моим оценкам, она уже уничтожила воспоминания о второй половине своей жизни. Повторяю, больше всего меня удивляет то, что делает она это систематично, почти с удовольствием. Но со стариками всякое случается…