– Это ужасно, – простонала Жанна. – А что можно сделать?
– Ничего, – ответил Вольф. – Ну, дать успокоительное… Что же еще? Вызвать местного врача, который, вне всякого сомнения, немедленно упрячет ее в психушку? Врачам-то, конечно, было бы интересно провести клинические наблюдения за ней. Но это не для нее. Поскольку у нее нет денег, ее поместят в обычную психлечебницу. Ей было бы гораздо лучше остаться здесь до тех пор, пока ее отсюда не попросят. Представьте себе и такой вариант: ну поместите вы ее в лучшую клинику для психических больных, где за ней будут ухаживать и даже вылечат! И что вы сможете ей тогда предложить? Чтобы она поняла, что стала старухой, что потерпела поражение, которое она отказывается признать? Ведь она же более счастлива, представляя себе, что вновь живет в том времени, когда она была молодой и красивой, купалась в золоте и имела кучу любовников! Мне лично кажется, что жестоко поступают те, кто стремится излечить человека, одержимого манией, не имея при этом ничего, что могли бы предложить ему взамен его мании… И к тому же у нее есть вот эта преданная ей девочка, которая поддерживает игру и делает вид, что подбрасывает дрова в камин по ее просьбе… Очень милая, кстати, девочка. Она тоже любопытный случай… Такое сострадание, такое участие в бредовых сценах…
Догадавшись, что речь шла о ней, Кармела скромно отвела глаза в сторону.
– Но вот что мне было бы интересно узнать, – продолжал Вольф, – так это чем все закончится. Умрет ли ваша старая приятельница после того, как исчерпает все свои воспоминания, или же перейдет в состояние полного слабоумия.
– Какой ужас! – воскликнула Жанна. – Вы представить себе не можете, кем была для меня Лукреция. Она – вся моя молодость, начало взрослой жизни. Я столько могла бы вам рассказать…
Все лицо ее теперь было залито слезами, и она часто подносила к глазам свой носовой платок.
– Я останусь с ней. Останусь. Должна остаться, – добавила она.
– Ну же, Жанна, успокойтесь, – сказал Вольф, слегка сдавливая рукой ее плечо. – Уверяю вас, она не настолько несчастна. И вы прекрасно знаете, что не можете остаться, что завтра уедете в Милан и через пару дней обо всем этом забудете…
Жанна зарыдала еще сильней:
– Да, я знаю! Вот в этом-то и весь ужас!
Она выражала свое горе так громко, что в конце коридора открылась дверь и появилась американка из пятидесятого номера в пижамной куртке и с голыми ногами. Убедившись в том, что ее было достаточно хорошо видно, она прыснула от смеха и закрыла дверь.
– Таких можно встретить во всех отелях, – сказал Вольф.
Он приблизился к Кармеле.
– Тебе было когда-нибудь страшно с графиней? – спросил он девушку на ломаном итальянском.
– О нет! – ответила Кармела. – Она играет в свои воспоминания. Если бы у меня они были столь же красивыми, я думаю, что поступала бы точно так же, как она.
Вольф попросил Жанну перевести ответ девушки.
– Эта девочка умнее нас, – сказал он. – Она только что преподала мне урок, в двух фразах выразив то, что я пытаюсь напыщенно втолковать вам в течение десяти минут… Да, в общем-то, разве все мы не занимаемся лишь тем, что разыгрываем друг перед другом и перед самими собой спектакль, для того чтобы создать иллюзию того, что мы живем? То неравенство между поведением, которое мы называем нормальным, и умственным расстройством – не является ли оно сообщничеством? Разве мы с вами, Скрявин, Паламос, Барбара не являемся в некотором смысле бредящими притворщиками?
Он опустил голову и на несколько секунд погрузился в раздумья.
– Так ли это… – пробормотал он.
Он стоял на грани того, чтобы высказать важные вещи, и его одновременно раздражало то, что он чувствовал, как мысль его сбивалась на проторенный простой путь, клонилась в сторону удобных и привычных выводов, приближенных сравнений.
– Главной функцией человеческого существа является функция представления. Но представления чего или кого?
Жанна сунула в руку Кармелы две тысячи лир и потянула Вольфа к лестнице, говоря на ходу:
– Если бы вы могли рассмотреть как следует то, что вам доступно… А вы ничего не видите. И удовлетворение получаете только тогда, когда заставляете страдать… да и это случается не столь уж часто.
Машинка Марио Гарани продолжала звучать в тишине ночи, словно далекий сверчок. Подвешенная к потолку лампочка заливала коридор желтоватым светом. Прижавшись к стене затылком, Кармела позволяла времени продолжать свой бег, не замечая этого и не боясь. Внезапно она почувствовала тепло в сердце и какое-то озарение. Она резко выпрямилась. «Я люблю синьора Гарани. Именно его!» – сказала она самой себе. И ей стало страшно оттого, что произнесла она это вслух.
Осторожными шагами приблизившись к двери номера пятьдесят семь, она долго простояла рядом, одновременно обрадованная и подавленная тем, что с ней происходило. Потом, когда машинка умолкла, Кармела вдруг почувствовала, что ее дыхание тоже остановилось. И она убежала в свою каморку.
Часть вторая
Глава I
В этот час жара брала над Римом верх.
Весь отель дремал в полной тишине. В комнатах, в тени опущенных штор, было относительно прохладно.
– Я не помешаю вам, доктор? – спросила Кармела.
Марио Гарани сидел за своим рабочим столом, запустив пальцы в волосы.
– Да… – прошептал он.
– Тогда я приду в другой раз. Прошу прощения.
– Раз уж зашла, говори. Так в чем дело?
– Я хотела бы узнать, сколько это могло бы стоить… – ответила она, вытаскивая из-под фартучка толстый пожелтевший пакет.
Он взял пакет, извлек пачку плотных хрустящих бумаг и развернул их.
– Откуда у тебя эти акции? Чьи они? – спросил он удивленно.
Это были акции на предъявителя Генеральной компании «Конголезские рудники». Они были отпечатаны на французском языке черными буквами на светло-зеленой бумаге с рамкой из листочков. На них стоял год выпуска: 1909.
– Они принадлежат графине, той даме из пятьдесят седьмого номера, – ответила Кармела. – На днях она рассматривала фотографии. Снимки картин, где была изображена она начиная с юных лет. Вот никогда бы не подумала, что может существовать столько портретов одного и того же человека! Их там было не менее сорока. Она сказала, что после ее смерти они все будут переданы в музей. А потом из чемодана выпал вот этот пакет, и она сказала: «Однако у меня их было несколько!» Потом пояснила, что их дал ей некий Ван Маар. Я уже не знаю когда. И что в колониях это должно быть в цене. Вот я и пришла к вам узнать, нельзя ли их продать?
– Тебе сама графиня поручила заняться этим?
Кармела опустила свои красивые ресницы. Под здоровым естественным цветом лица краска смущения осталась незамеченной.
– Она их мне подарила, – ответила она вполголоса. – И сказала, что я могу делать с ними все, что захочу, поскольку завещание уже составлено и что это – для меня. Но ведь у нее самой ничего нет. Она снова не может платить по счету. И если ее отсюда выселят, я не знаю, куда она пойдет…
– А почему ты обратилась именно ко мне? – спросил Гарани.
Девушка смутилась еще сильнее:
– Потому что… потому что… вы, вероятно, знаете так много, иначе бы вы не могли столько писать, сколько пишете… Да и к тому же я не доверяю администрации отеля…
Она ведь не могла ответить ему прямо: «Я обращаюсь к вам, потому что вы представляетесь в моих мечтах именно тем мужчиной, с которым я вхожу во дворцы или сажусь в самолеты. У этого мужчины ваше лицо… Потому что я люблю вас, хотя вы об этом и не догадываетесь… Потому что у меня наконец-то появилась возможность поговорить с вами о чем-то другом, кроме как о сдаче ваших вещей в чистку. Я так долго ждала этого момента».
Он встал. Никогда он не казался Кармеле ни таким высоким, как в этот момент, ни таким красивым, когда она увидела очень близко его светлые, чуть удлиненные к вискам глаза, его черные волосы, растущие низко на шее, его широкие худые плечи, расстегнутая рубашка. Измятые задранные брюки приоткрывали худые щиколотки и поношенные ботинки из желтой замши на низком каблуке.
Он потянулся и почти коснулся потолка поднятыми вверх руками.
– Деньги… – сказал он. – Всегда эти дерьмовые деньги… Всегда одно и то же и та же самая одержимость владеть ими… Все только о них и думают…
Подойдя к окну, он толкнул ставни. Над раскаленными крышами воздух дрожал, словно мираж.
Внизу и чуть подальше, в садике на террасе, в тени зеленых ветвей, расцвеченных красными цветами, лежала парочка.
Дрожащим от волнения голосом, словно она произносила ужасно смелые слова, Кармела промолвила:
– У этих людей, там, внизу, счастливый вид.
Подойдя к окну, он толкнул ставни. Над раскаленными крышами воздух дрожал, словно мираж.
Внизу и чуть подальше, в садике на террасе, в тени зеленых ветвей, расцвеченных красными цветами, лежала парочка.
Дрожащим от волнения голосом, словно она произносила ужасно смелые слова, Кармела промолвила:
– У этих людей, там, внизу, счастливый вид.
– Это оттого, что ты видишь их издали, – ответил Гарани.
Она незаметно приблизилась к нему, но он, казалось, не обратил на это никакого внимания. Он размышлял. Все шло не так, как того бы хотелось Кармеле.
Видно, сегодня он не спросит ее ни где она родилась, ни чем любит заниматься в выходные дни. Он, конечно, не обратил внимания на белый воротничок, который она пришила к платью, на то, что она была прекрасно причесана и что брови у нее были аккуратно подровнены. Он вел себя так, словно ее и не существовало; и для нее было хорошо уже то, что он не выставил ее за дверь, и это было все, на что она имела право надеяться. А ведь если бы он взял ее за руку, даже не говоря ни слова…
– А что, графиня часто разговаривает с тобой? Она все еще продолжает притворяться, что живет в другом времени? И продолжает посылать письма людям, которых уже нет в живых? – спросил, обернувшись, Гарани.
– Она не притворяется, – ответила Кармела. – Дело тут в другом, доктор. Я не могу объяснить, но дело совершенно в другом. И не надо над этим насмехаться.
И она стала сбивчиво рассказывать обо всем, что знала. В голосе ее было столько убежденности, что молодой человек дал ей возможность выговориться и ни разу ее не прервал. Слушая Кармелу, он закурил, вспоминая рассказы Нино, трактирщика с улицы Боргоньона. Он вспомнил также о том, что совсем недавно наткнулся на имя Санциани в мемуарах, посвященных началу века. И та, которую он при встречах в отеле про себя называл «старой безумицей», никогда не обращая на нее никакого внимания, внезапно вызвала у него интерес и поднялась в его глазах в сочетании с прошлым блеском, сегодняшним упадком и блужданиями в бесконечных переулках памяти как некая трагически великая фигура. «Целых шесть месяцев я живу всего в нескольких шагах от этой женщины, – думал он с упреком к самому себе, – и даже не подумал обратиться к ней. Это ж девчонка открыла мне глаза».
Он почувствовал, как в нем пробуждается странное смешанное чувство нежности и любопытства, столь свойственное людям пишущим, для которых наблюдение за себе подобными представляет наипервейшую пищу для творческого воображения.
– Хорошо, я все выясню, обещаю тебе это, – сказал он наконец, указывая на «Конголезские рудники». – Я справлюсь в моем банке. Может быть, это уже ничего не стоит, а может быть, стоит многого. Я тебе скажу, как узнаю.
– О, спасибо, спасибо, доктор, – произнесла Кармела.
Она хотела было сделать движение, выражающее наследственную покорность, – взять его руку и поднести ее к своим губам, но вовремя спохватилась.
Выйдя из комнаты, она некоторое время оставалась в недоумении, не зная, должна ли она считать себя счастливой или разочарованной. «Если он сможет раздобыть хотя бы немного денег для графини, я в любом случае поступила правильно», – решила она для себя.
Глава II
Через несколько дней после этого, зайдя вечером к Санциани, Кармела с удивлением обнаружила в ее комнате Гарани, удобно устроившегося в кресле, закинув ногу на ногу, и с сигаретой во рту. Он сделал Кармеле знак не двигаться.
Стоя посреди комнаты в своем черном кружевном дезабилье, Санциани говорила:
– В мастерской мне нравится этот запах леса, этот аромат папоротника, который приходит сюда с глиной. Мне нравится видеть тебя с перепачканными в глине руками. Ты напоминаешь мне Бога из Библии, занимающегося творением Земли и ее тварей… Мой большой друг Эдуард Вильнер говорит, что скульпторам и художникам повезло больше, чем писателям, поскольку они могут работать в присутствии других людей.
Она принялась расхаживать кругами по комнате.
– Я люблю разглядывать все эти слепленные тобой бюсты, эту необычайную комедию выставленных на полках пороков и добродетелей… Я обожаю твоего нотариуса из Вероны, просто обожаю… А этот кардинал Пальфи, он просто великолепен… смесь великого и коварного, благородство крови и подлость души… А бюст Лидии – просто шедевр!
Она вдруг перевела свой взгляд на Гарани.
– А знаешь, на кого ты сам похож, Тиберио? – спросила она и сама же ответила: – Я только что это поняла в связи с тем, что ты заговорил о писателях. Ты похож на Мопассана… Нет, я с ним, конечно, не встречалась. Хотя могла бы, поскольку в мой первый приезд в Париж он был еще жив… Но ты очень похож на его портреты: та же широкая шея, те же густые черные волосы…
Гарани инстинктивно повернулся к зеркалу, но тут же услышал:
– У тебя такие же густые усы, ты производишь то же особенное впечатление большой физической силы, которое исходит от тебя и, должно быть, исходило от него.
Машинально проведя пальцем по своей безусой губе, Гарани подумал: «Существо, которого она видит перед собой, всего-навсего манекен, болванка, на которое она вешает то лицо, которое ей хочется».
Она же продолжала кружить по комнате, подняв голову на ту высоту, где память ее расположила муляжи. На пути ей попался стул, она стала медленно и ласково гладить его спинку.
– Я боюсь, что в музеях меня примут за сумасшедшую, поэтому и хожу туда только в те часы, когда там никого не бывает… Потому что не могу удержаться от того, чтобы не погладить статуи, – доверительно произнесла она. – Если бы этот торс юноши был найден в развалинах Помпей или Агридженте, он был бы описан во всех учебниках по истории искусства. Это прекрасно, как творение античных мастеров. Ты гениален, Тиберио…
Гарани напряженно размышлял, стараясь вспомнить, какой же скульптор по имени Тиберио достиг пика славы к 1900 году. Еще одна искалеченная славой судьба…
– …и нет необходимости ждать, пока ты умрешь, чтобы сказать это, – продолжала она, понизив голос. – Гениальность – это одно из тех редких явлений, которые я могу узнать безошибочно. Нам не надо скромничать друг перед другом… Меня лепят и рисуют самые великие художники моего времени. Каждый из них, увидев меня, непременно просит, чтобы я ему позировала. Да, я пришла тебе показать…
Она открыла потертый дорожный бювар и извлекла оттуда пачку фотоснимков, которые разложила на столе. Гарани придвинулся поближе. На всех фотографиях с надорванными и загнутыми краями были сняты ее портреты, написанные на протяжении всей ее жизни. На пожелтевшей от времени фотобумаге была изображена она, Лукреция Санциани, выглядевшая сорок раз другой, но всегда необычайно красивой, начиная с девчонки с длинными золотистыми волосами, нарисованной Хеннером в профиль на темном фоне в конце прошлого века. Она же была той амазонкой с борзыми, написанной в стиле Каролюса-Дюрана, она в шляпе с перьями, она в стиле Родена с чуть длинноватым подбородком, она же с восхитительными плечами и украшенной бриллиантами шеей, в зимнем саду на картине Альбера Бенара, она – императрица Камбоджи на бале-маскараде, она – розовощекая спящая красавица, эта женщина на эскизе Писсарро, она – супруга дожа на фоне Большого канала.
Там было полвека: смесь времен и стилей. Модные художники и истинные таланты запечатлели на своих полотнах ее надменно изогнутые брови и бодлеровские зрачки, остановили непринужденное жеманство ее жестов, воплотили в глине ее высокие скулы и гордо разделенные груди, постарались вариациями света, красок и времени изобразить цвет ее кожи.
Подвигая к себе каждую фотографию, Санциани некоторое время пристально разглядывала ее, а затем, повернувшись к зеркалу шкафа, старалась придать лицу то выражение, которое было изображено на портрете. Гарани не пропускал ни малейшего ее движения.
– Я могу сказать, что в течение десятка лет, – заявила Санциани, – не было ни одного Салона[5], на котором не выставлялся бы мой новый портрет. Вот этот, кисти Брошо, он, кстати, не самый лучший, на котором я изображена обнаженной, лежащей на мехах, вызвал большой скандал. Лига борцов за мораль захотела сорвать портрет со стены. И вовсе не из-за того, что на нем было изображено обнаженное женское тело, – таких картин было в зале около полусотни, – а из-за того, что название «Спящая одалиска, или Царица Савская» я потребовала заменить на «Портрет графини С.», чтобы все смогли меня узнать. Я посмела снять анонимность с обнаженного тела! Мой портрет как бы говорил женщинам: «Сравнитесь со мной, если сможете», а мужчинам внушал: «Возьмите меня, если я захочу!.. Когда я ужинаю за вашим столом, еду в вашем автомобиле или когда ваши лорнеты поднимаются в театре к моей ложе, перед вами те же самые бедра, тот же самый живот». В результате на меня пришли посмотреть тысячи людей, перед картиной дрались, пуская в ход трости. А когда меня спрашивали, желая смутить: «Неужели вы позировали голой?» – я отвечала, как Полина Боргезе некогда про свою статую творения Кановы: «Конечно. Но было не холодно. В студии топилась печь!..»