Аввакум - Бахревский Владислав Анатольевич 20 стр.


Дмитрий Зиновьев, пройдя многие земли, доложил в Москве судье Сибирского приказа боярину Алексею Никитичу Трубецкому: золота и серебра в Гиляцкой, Даурской и Дючерской землях нет. Ткани идут от богдойского царя Андри-кана. Золото же и серебро родится в землях никанского царя. А далеко ли Никанское царство, неведомо.

«Не упечет ли и нас царь-государь искать золотые да серебряные горы? На поиски Никанского царства уже отправили Тренко Чичигина. Ануфрий Степанов оставлен в Даурах ждать не столько прихода Пашкова, сколько разных своих разведчиков, и в первую голову Чичигина, чтоб вести в Москву. Царь Алексей Михайлович крепко скучает без своего серебра, без своего золота».

В час таких-то вот раздумий и явился к Афанасию Филипповичу протопоп Аввакум.

Пашков ради встречи с места не поднялся, но сказал приветливо:

– Слышал, чуть не потопила буря твой корабль, протопоп.

– Бог милостив. Жена теперь по всему берегу разложилась. Все намокло. И одежки и пропитание.

– С чем пожаловал? Муки просить?

– Нет, господин. Не муки. С мукою дело плохо, но как-нибудь перебьемся.

– За вдов, что ли, ходатаем?

– За вдов, господин. Против правила идешь. Нельзя замуж отдавать женщин, которые Богу жизнь вверяют.

– У Бога на небесах порядок, протопоп, а на земле порядка нет. Велика ли Богу прибыль от двух старых баб, а для меня – это две семьи, две избы, два хозяйства. Укоренение на новой земле.

– Не замахивайся на Бога, воевода! Не пожалел бы.

– Не пугай, протопоп. Уймись. – И страшно вдруг рассвирепел: – Уймись! Не то я тебя уйму.

– Вон из тебя сатана! – вскричал Аввакум, крестя Пашкова. – Вон! Вон!

– Эй! – затопал ногами Афанасий Филиппович, призывая охрану. – Гоните его… в шею! Да чтоб знал свое собачье место, заберите у него, еретика, дощаник. Пусть по горам идет пешком. Пусть звери его сожрут, еретика!

– Меня государь знает! – пыхнул ответным гневом Аввакум. – Я с государем христосовался!

– За ложь и клевету на государя я тебе, дай срок, батогов отвешу!

И долго еще клокотала ругань на берегах Большой Тунгуски.

Привыкала река к русской речи.

Увели у протопопа дощаник.

Сидит Марковна на хорунах на бережку, ребята возле нее, как цыплята.

Хоть криком кричи, хоть ложись и помирай.

– В какую нам сторону, отец? – спросила Марковна.

– За людьми, – сказал Аввакум, сам себе удивляясь: нет страха в сердце, не щемит душа. – Бог нас не покинет, Марковна.

И верно. Протащились с версту. Стоит их дощаник, к сосне привязан, будто лошадь.

Погрузились, поплыли. Низкое место скоро кончилось. Взгромоздились утесы – один к одному. Гладкие, как стена, на вершинах облака гнездятся по-орлиному.

Иван глядел-глядел да за шею взялся. Засмеялся Аввакум:

– То-то люди говорят – «заломя голову». Вон на какие кручи посылал нас Афанасий Филиппович. Совсем сдурел от власти.

Помянул протопоп Пашкова и распалил свое сердце. Тотчас мысль взялась. Намахал писаньице гонителю своему.

То письмишко в вечность кануло. Может, Афанасий Филиппович растоптал его во гневе или в реку кинул. Остался от того «писанейца» зачин, помянутый Аввакумом в его «Житии»:

«Человече! убойся Бога, седящаго на херувимех и призирающаго в бездны, его же трепещут небесныя силы и вся тварь со человеки, един ты презираешь и неудобство показуешь».

Послание свое Аввакум передал с отцом диаконом.

Что случилось дальше, пусть поведает сам Аввакум изумительной своей речью. Вот уж у кого слово живо! Самой жизни живее.

«А се бегут человек с пятьдесят: взяли мой дощеник и помчали к нему (к Афанасию Филипповичу. – В. Я.), – версты три от него стоял. Я казакам каши наварил да кормлю их: и оне, бедные, и едят и дрожат, а иные, глядя, плачют на меня, жалеют по мне. Привели дощеник: взяли меня палачи, привели перед него. Он со шпагою стоит и дрожит: начал мне говорить: «поп ли ты или распоп?»; и аз отвещал: «аз есмь Аввакум-протопоп; говори: что тебе дело до меня?» Он же рыкнул, яко дивий зверь, и ударил меня по щоке, таже по другой и паки в голову, и сбил меня с ног, и, чекан ухватя, лежачева по спине ударил трижды и, разболокши, по той же спине семьдесят два удара кнутом. А я говорю: «Господи Исусе Христе, сыне Божий, помогай мне!» Да то ж, да то ж беспрестанно говорю. Так горько ему, что не говорю: «пощади!» Ко всякому удару молитву говорил, да осреди побой вскричал я к нему: «полно бить тово!» Так он велел перестать. И я промолыл ему: «за что ты меня бьешь? ведаешь ли?» И он паки велел бить по бокам, и отпустили. Я задрожал да и упал. И он велел меня в казенный дощеник оттащити: сковали руки и ноги и на беть кинули. Осень была, дождь на меня шел, всю нощь под капелию лежал. Как били, так не больно было с молитвою тою; а лежа, на ум взбрело: «за что ты, Сыне Божий, попустил меня ему таково больно убить тому? Я веть за вдовы Твои стал! Кто даст судию между мною и Тобою? Когда воровал, и Ты меня так оскорблял, а ныне не вем, что согрешил!» Бытто доброй человек – другой фарисей с говенною рожею, – со владыкою судитца захотел! Аще Иев и говорил так, да он праведен, непорочен, а се и писания не разумел, вне закона, во стране варварстей, от твари Бога познал. А я первое – грешен, второе – на законе почиваю и писанием отвсюду подкрепляем, яко многими скорбьми подобает нам внити во Царство Небесное, а на такое безумие пришел! Увы мне! Как дощеник-от в воду ту не погряз со мною? Стало у меня в те поры кости те щемить и жилы те тянуть, и сердце зашлось, да и умирать стал. Воды мне в рот плеснули, так вздохнул да покаялся пред владыкою, а Господь-свет милостив: не поминает наших беззакониих первых покаяния ради; и опять не стало ништо болеть.

Наутро кинули меня в лотку и напредь повезли. Егда приехали к порогу, к самому большему, Падуну, – река о том месте шириною с версту, три залавка чрез всю реку зело круты, не воротами што попловет, ино в щепы изломает, – меня привезли под порог. Сверху дождь и снег, а на мне на плеча накинуто кофтанишко просто; льет вода по брюху и по спине, – нужно было гораздо. Из лотки вытаща, по каменью скована окол порога тащили. Грустко гораздо, да душе добро: не пеняю уж на Бога вдругоряд. На ум пришли речи, пророком и апостолом реченныя: «Сыне, не пренемогай наказанием Господним, ниже ослабей, от него обличаем. Его же любит Бог, того наказует; биет же всякаго сына, его же приемлет. Аще наказание терпите, тогда яко сыном обретается вам Бог. Аще ли без наказания приобщаетеся ему, то выблядки, а не сынове есте». И сими речьми тешил себя.

Посем привезли в Брацкой острог и в тюрьму кинули, соломки дали.

Правда Богу мила, а людям нет, не мила. Ни в чем у людей нет правды: ни в горе, ни в радости. В победе нет, в поражении подавно. Неправдой жив человек. Все мы по правде истосковались, крохи ее бережем в себе, как последнюю надежду свою. Хвалим за правду смелых да безумных, но чтоб хоть день единый правдой жить – духу нет, проживем день-другой, там всем от того житья нашего и смятение и неустроенность. Курлыкнем и опять в тину, со всеми в лад и квакать и помалкивать.

Неба жалко! Такое небо над нами! Такая воля!»

22

Земля и народы на земле разные, а небо одно.

Так много неба стояло в тот вечер над головой Андрея Лазорева, что, явись ему ангел, не удивился бы и не оробел.

Земля, замерев на вздохе, ни единой травинкой не шелохнула. Протока светила в лицо, и Андрей кожей чувствовал прикосновение этого серебра.

«А почему я Лазорев? – подумал он и тоже замер на вздохе. – Лазорев. Кто это?»

В том мире, который он, ловящий на уду пескарей, покинул год тому назад, Лазорев был слугой царя, полковником, господином крестьян, владетелем двух деревенек. Мог бы стать стрелецким головой, получить за службу еще одну деревеньку. Мог бы на воеводство поехать, городок дали бы самый дальний, самый малый. Но городов у государя прибывает… И все это пресеклось. Не стало Лазорева.

Он погладил левой рукою себя по бритой щеке и усмехнулся. Расе, жене, нравился бритый муж.

Поплавок нырнул, рука рванула удилище, и перламутровый пескарь затрепетал в воздухе, ударяя хвостиком по новорожденному, тонюсенькому, похожему на пескаря месяцу.

Завтра у Расы день рождения, он решил угостить ее ухой из пескарей, вкуснее которой не бывает.

Весь год он прожил как в сладком сне. Само детство вернулось к нему. Ему не надо было стремиться куда-то, к чему-то… Утром он шел в лес и, если не было холодно, стоял, прислонясь к дереву, и лес, потеряв его из виду, жил не таясь. В двух шагах от себя он видел любовные игры зайцев. Видел, как лиса ловила и поймала мышь. Видел гадюку, убившую ужа, а все-то говорили, что ужи – гроза гадюк. Он никого не тронул из зверья и не желал знать иных людей, кроме Расы, маленькой Расы и Миколаюса.

Крестьянская работа Андрею была не по его рукам. Раса, умница, поняла это и никогда ни о чем не просила, Мужчина, посланный ей самим небом, был дворянином, и он озолотил ее. На все важные крестьянские дела Раса нанимала работников. А сена накосил сам Андрей. Любил походить с косой, испить разлитого в воздухе травяного духа, от которого не миражи в голове, а одна только радость.

После сенокоса Раса глядела на мужа влюбленными глазами – таких косарей она еще не видывала. И Андрей был рад, что его любят.

Только раз он ездил в селение, где случилась у них резня с людьми Поклонского. Раса, чтобы не обременять себя чрезмерной работой, продала трех коров из пяти и трех телок.

На базаре Лазорев встретил своего солдата и узнал, как местные вдовствующие женщины спасали и выхаживали раненых. За малым исключением, выжившие остались со своими спасительницами.

– Все равно что на том свете! – сказал солдат. – Жизнь тутошняя сытней и свободней. Одно плохо – уж больно разумна.

– Андрис! Андрис! – На тропинке стоял, не видя рыбака, Миколаюс.

– Я здесь! – Лазорев поднялся из травы.

Мальчик принес кринку парного молока и хлеб.

– Спасибо! – сказал Андрей по-русски.

Литовский язык он освоил так быстро, что Раса и ее дети иногда затевали с ним игру в слова, то показывая на какие-то предметы, то выговаривая трудные сочетания слов. И выходило, что он все почти знает.

– Сегодня рыжая корова прибавила! – сказал Миколаюс, берясь за удочку.

– Это потому, что мы ей накосили медвяного, самого вкусного сена. – Андрей кивнул на стожок сена на лугу.

Низко, чуть не задев поплавок, промчалась над водой ласточка. Мальчик дернул удочку и с плеском вытащил большого красноперого голавля.

– Ого! – похвалил Андрей и вдруг медленно стал садиться, с куском хлеба в одной руке, с кринкой молока в другой. – Ложись, Миколаюс! Ложись!

Мальчик лег, но тотчас поднял голову и снова упал на живот: из леса выезжали всадники.

– Удочку забери! Ведро! Ко мне за куст! Ползком! – шепотом приказал Андрей, допил молоко, хлеб положил за пазуху и пополз в боярышник, густо облепивший пригорок. Миколаюс улепетывал на коленках за ним следом, посыпая траву пескарями.

За кустами Лазорев огляделся.

– Беги домой! – шепнул он Миколаюсу. – Им тебя не видно. Тот берег ниже. Скажи матери, пусть самое ценное спрячет в лесу.

Мальчик убежал, прихватив и удочку, и ведро с пескарями, и кринку, утопив ее в ведре.

«Обстоятельные люди», – подумал Андрей, поглядев вослед сыну Расы, – и все внимание на реку.

Насчитал пятьдесят лошадей, но всадников было чуть меньше. Видно, у отряда потери.

– Мать твою так! Куда ты коня суешь? Тебе места на реке мало?

Не ком, а жуткий еж встал у Лазорева поперек горла – свои! И такие же глупые!

Поискал глазами командира.

«Молодой Хитрово! Яков».

Лошади пили воду, фыркали, рейтары громко переговаривались.

– Далеко забрались! – сказал один.

– Язык языкастый нужен!

– Как бы нам самим языками не стать! Свейские люди не дурей нас с тобой.

– А ты по сторонам меньше поглядывай.

– Лучше лишний раз головой повертеть, чем головы лишиться.

«Свободные лошади у них для языков приготовлены, – догадался Андрей. – Стало быть, война со шведами, если свейских языков ищут?»

Раздались команды. Рейтары сели на коней и уехали, не торопя их. Шведы, должно быть, тоже близко.

Раса сидела за столом, глядя в одну точку.

– Они уехали, – сказал Лазорев.

– Слава Богу! – Она сделала вид, что тревога ее прошла.

Ночью Раса изласкала его, да так, что подвывать принялась.

– Что с тобою? – спросил он ее.

Было уже светло, она, красивая, как никогда, лежала, глядя в потолок.

Ответила, когда обед ставила на широкий стол:

– Русские приходили.

– Боюсь, что и шведы скоро появятся.

– Русские приходили, – повторила Раса, и ее голос был тусклым от покорности судьбе.

Лазорева приход своих ничуть не встревожил. Удивило другое: только призадумался о былой своей жизни, тотчас и явились резвые рейтары, будто стояли в лесу и ждали, когда он их позовет.

Нет, душа не кинулась стремглав в погоню за Яшкой Хитрово. Лазорев был доволен миром и покоем в самом себе, война бы вот только не задела его убежища.

Он почистил коня, подкормил овсом и пшеницей.

«Нужно быть начеку, – объяснил он себе свои приготовления. – Нужно не ждать гостей, как снега на голову, а знать, где они и куда держат путь».

Раса появилась в конюшне, держа маленькую Расу за руку. Увидала мужа со скребницей и отвела глаза.

– Ты не о том думаешь, – укорил он ее. – Если они вознамерятся посетить наш дом, я уведу их в сторону.

Она поцеловала его. Маленькая Раса тоже потянулась к нему. Он взял ее на руки и получил еще один поцелуй.

Целый день Лазорев просидел дома, занимаясь починкой обуви: прошил дратвой башмак Миколаюса, прибил каблуки к сапожкам маленькой Расы. Она у них была щеголихой, всем на радость. Спать они легли рано. Андрей плавал в дреме, насторожа уши. И ему послышался-таки конский топ. Встал.

Раса дотронулась до него теплой, ласковой рукой.

– Где-то близко проехали. Пойду посмотрю.

Оделся, взял тряпок обмотать коню копыта.

С холма Лазорев видел окрестности не хуже, чем с облака. Не зря ему пригрезился конский топ.

В лес, куда уходила дорога, втягивался большой конный отряд шведов. Другой отряд, пеший, укрылся в кустарнике, не доходя до леса с полверсты.

– Да ведь это засада! – пробормотал Лазорев. – Все, кто попятится из лесу, получат удар в спину. Уж не захватил ли Хитрово неких важных персон?

И тут вышедший из игры полковник увидел, как с запада идет по дороге на рысях конский отряд рейтар.

– Выручать ведь вас надо, братцы! – Лазорев вздохнул, перекрестился и тронул повод.

Лес укрывал его почти до самой протоки. На протоке он знал брод. За холмом есть еще одна протока между озерами.

Рейтары проскочили засаду и, Лазореву в облегчение, себе на счастье, повернули туда, где он ловил пескарей: коней напоить. Андрей выехал им навстречу, высоко подняв руку.

– Хитрово! Я – полковник Лазорев. В лесу шведская конница, в перелеске за спиной у тебя – пехота. За мной, через брод!

И тут из лесу тяжелой массой выдвинулась конница.

Лазорев пустил коня в протоку.

– Ни влево, ни вправо! Брод узкий, ямы глубокие. По моему следу за мной!

Он увел рейтар на остров, в лес, проскакал краем поля, где Раса посеяла горох, и через камыши выбрался к противоположной протоке.

Только на другом уже берегу понял: возврата для него на тихий остров – нет.

Дознание по делу Лазорева вести взялся Богдан Хитрово. Выслушал рассказ о стычке с Поклонским, о жестокой долгой болезни и обнял полковника. Спасение сына от плена, а то и гибели было для Богдана Матвеевича дороже правды. За правду сошло то, о чем рассказал Лазорев.

Хитрово наградил полковника деньгами на обзаведение, одел, обул и так ловко доложил о нем государю, что Лазорев получил назначение быть при генерале Лесли, которому и предстояло повергнуть рижскую твердыню к ногам его величества.

23

– В России даже для генерала нет хорошей зрительной трубы! – Шотландец Лесли круглыми бесцветными глазами уставился на господ полковников, тех же шотландцев и немцев, трубу тыча, однако, русскому.

Лазорев взял трубу и навел на форт, на противоположный правый берег Двины. Увидел пушку и пушкаря, подправлявшего усы перед зеркалом начищенного до блеска металла.

Генерал сдвинул белые, с остатками рыжины брови, но Лазорев так был занят рассматриванием шведских усов, что не заметил грозы. И гроза для него миновала. Генерал накинулся на полковников-иноземцев. Впрочем, чтобы не уронить их достоинства, он кричал по-немецки и по-английски:

– Синклер! Штрафорт! Говен! Что вы уставились на трубу? Роннарт! Штаден! Альмка! И вы, вы! Как вас?

– Юнгман, господин генерал!

– Куда вы все смотрите? Вы видите эти форты, форштаты, гласисы, верки? Понимаете ли вы, что за крепость перед вами?

– О такую крепость любой медведь расшибет голову, господин генерал! – весело отозвался Штаден.

– У медведей головы очень крепкие, свинцовые пули расплющиваются о лобовую кость, – отпарировал Лесли, краем глаза следя за Лазоревым, который нежнейшей белизны платком протирал окуляры трубы. – Нас для того и позвали на службу, господа, чтоб не только медведи, но и солдаты не теряли попусту своих голов.

– Господин генерал! К стеклу мошка пристала. Теперь иное дело! – Лазорев сказал это по-немецки и возвратил трубу.

Лесли тотчас приложился к окуляру и правой, тоненькой, совсем уже детской, иссохшей от старости ручкой повел по позициям врага. Голос его стал отрывист и точен. Генералу было восемьдесят два года, но он так много знал и умел, в нем столько еще было нерастраченного рвения служить честно, дабы не уронить своего ремесла, своего генеральского чина, дворянского звания. Да ведь и деньги надо было отрабатывать.

– Синклер! Штрафорт! Видите куртину возле форштата? Прямо от берега реки поведете сразу два хода сообщения. Возле крепости у подошвы гласиса их надо развести таким образом, чтобы перед цитаделью поместились три ряда сомкнутых окопов для пехоты и пушек. Штаден и Говен! Какую ошибку совершила оборона противника? Я к вам обращаюсь, господа!

Назад Дальше