– Синклер! Штрафорт! Видите куртину возле форштата? Прямо от берега реки поведете сразу два хода сообщения. Возле крепости у подошвы гласиса их надо развести таким образом, чтобы перед цитаделью поместились три ряда сомкнутых окопов для пехоты и пушек. Штаден и Говен! Какую ошибку совершила оборона противника? Я к вам обращаюсь, господа!
– Генерал! Вы имеете в виду недостроенные валы вокруг форштатов? – спросил Штаден.
– Нет, полковник! Я имею в виду сады! Рижане то ли пожалели свои сады, то ли не догадались, что они подспорье осаждающим. Разместите в этих садах окопы. Под укрытием зелени удобно незаметно накапливать значительные силы для атак.
Генерал повернулся к реке:
– Сомкнутый форт за Двиной оставляет за противником господство на реке. Вы, господин Альмка, будете строить лагерь вниз по реке за фортом, а вы, господин Юнгман, поставите лагерь перед фортом. Роннарт! Ваше дело поставить пушки. Вот мой план, господа. Есть ли возражения? Не возражаете. Тогда перейдем к деталям. Предлагаю отрыть окопы в виде исходящих и входящих частей, чтобы они взаимно фланировали друг друга. Защитить окопы следует не сплошным, но цепным валом. Это сбережет время и труд. Такое расположение окопов, по моим расчетам, удобно для нападения и надежно для обороны. – И вдруг повернулся к Лазореву: – А что вы скажете о крепости, господин полковник?
Лазорев вздрогнул, он не ждал внимания генерала. Вопрос ему показался высокомерным и обидным.
– Если вы, господа, не поможете государю, его царскому величеству, взять Ригу за три недели, – начал он по-немецки и закончил по-русски, – то тогда ее вовсе не взять.
У Лесли брови поднялись и в глазах сверкнул острый огонек интереса.
– Это как так есть?
– Место гнилое, господин генерал. Скоро пойдут дожди, и конца им не будет до декабря.
– Предупреждение простое и потому серьезное. – Генерал дотронулся рукой до краев своей железной шапки. – Что ж, господа, будем торопиться, К первому сентября окопы и валы должны быть готовы, а для пушек устроены раскаты. Времени у нас – полковник прав – мало, поэтому я требую без мешканья добыть языков и получить точные сведения о состоянии гарнизона Риги.
– Это мы узнаем сию минуту, господин генерал! – Штрафорт показал на главные ворота, из которых выходило на вылазку войско.
Против цитадели всего в двух верстах, занимая Московское предместье, стоял полк воеводы Якова Куденетовича Черкасского и его товарища Богдана Матвеевича Хитрово. Русские войска еще только подходили, но несколько пушек пальнуло по шведам, и те, даже не сделав попытки приблизиться к московской рати, послушно развернулись и ушли за стены.
– Однако граф Магнус нерешителен, – сказал Лесли, но в голосе генерала Лазореву послышалось одобрение. Генерал ценил войну основательную, где каждый ход подготовлен и предполагает двойную и тройную прочность.
На следующее утро, 20 августа, в предрассветной мгле, уповая на серый, прошибающий ознобом туман, из Риги вышло большое войско и напало на русские полки. Окопы едва были намечены, в них нельзя было спрятаться от пуль, пик и сабель.
Вели шведов граф Магнус и полный генерал фон Торн. Противостоял шведам воевода князь Черкасский. Яков Куденетович слыл человеком добрым, чрезмерно горячим, но ратное дело знал не хуже иноземцев и осторожность почитал за высшую доблесть. Горячился он по делам ничтожным, не военным, на войне это был другой человек. Потому встретили шведы не суматошную пальбу только что пробудившихся людей, но густые ружейные залпы, а русские рейтары устремились отсечь Магнуса от ворот.
Генерал фон Торн первым увидал опасность и вместе с сыновьями и тремя хоругвями полковника Саса и штат-офицеров Кронмана и Ребиндера выдвинулся навстречу конной атаке. Все три хоругви были вырублены, но граф Магнус получил возможность увести большую часть за стены. Фон Торн и штат-офицеры были убиты, полковник Сас тяжело ранен и вместе с двумя сыновьями фон Торна попал в плен.
С докладом о победе генерал Лесли послал к государю Лазорева. Победа одна, а сеунчи прискакали и от Ивана Семеновича Прозоровского и от Богдана Матвеевича Хитрово.
От Якова Куденетовича Черкасского, чьи войска выдержали натиск и нанесли разящий удар, сеунч приехал последним.
Государь стоял в двадцати верстах от Риги, но, узнав о том, что убит полный генерал, изранен полковник, а сколько побито офицеров и солдат, посчитать не успели, приказал Дворовому полку выступить и быть в Риге не дальше чем за пять верст.
На этот предпоследний перед осажденным городом стан Алексей Михайлович ехал верхом, в броне, в золотом шлеме, с саадаком у седла. Рядом с ним были Борис Иванович Морозов и Матвей Васильевич Шереметев, младший брат Петра Васильевича, воеводы Ертаульного полка. Борис Иванович узнал Лазорева, обрадовался ему.
– Вот человек, – сказал он государю, – который служил твоему царскому величеству и в Москве и в Стамбуле, на войне и во время московской чумы.
Алексей Михайлович внимательно посмотрел на полковника, улыбнулся:
– Я знаю тебя. Давно не видел, но знаю. Служи, как служил, я верных слуг помню.
Лазорев тронул коня за повод, чтобы уступить место тем, кто дышит с царем одним воздухом денно и нощно, но Морозов поманил его к себе и шепнул на ухо:
– Ты за иноземными офицерами все-таки приглядывай. На войне хуже нет, чем измена.
«Вот и нарвался на службишку», – с тоскою думал Лазорев, погоняя коня к Риге. И вспомнил взгляды, коими отмеряли ему ума, доблести и достоинства немецкие офицеры, когда генерал Лесли на трубу обиделся, забывши, что глазами ослаб. Препротивные те были взгляды. Да ведь сами заслужили сие немецкое высокомерие. Ленью, глупостью, неразберихой, а то и юродством. Прикинуться дураками – медом не корми. Царь и тот большой любитель состроить детское личико.
Расположась на новом месте, государь потребовал чертеж Риги с пометами осадных сооружений и русских боевых лагерей.
Итак, князь Черкасский и Хитрово стояли против королевского замка. С подошедшими войсками в полку теперь двадцать две тысячи человек. Пушки все подвезены, а среди них есть такие, что стреляют бомбами в восемьдесят фунтов.
У Ордина-Нащокина шестнадцать тысяч. Его лагерь вниз по Двине за фортом. Стрешнев с двадцатью тысячами осадил форт. В Ертаульном полку Петра Васильевича Шереметева – тысяч двадцать пять. Шанцы под присмотром генерала Лесли строят Иван Колычев да Иван Милославский, немецкие полки и полки иноземного строя изготовились к осаде. На подходе тысяча четыреста барок с людьми, продовольствием, запасом свинца и пороха. И ведь есть еще и Дворовый полк.
Выходило, что солдат под его царского величества рукою больше ста тысяч.
– А что у шведов? – спросил себя государь и принялся аккуратно писать и считать.
Семь тысяч мещанского ополчения плюс шесть-семь тысяч графа Магнуса, у Торна было не больше четырех тысяч. Ну, еще прибежало и крылось за стенами дворян и других сословий пусть две, ну, три, даже пять тысяч! Всего выходило тысяч двадцать. Может, чуть больше, а может, и много меньше. Все эти цифры с перехлестом. Много ли стоит дворянское ополчение? С запасами боевыми и съестными, как показывают пленные, уже и теперь большое утеснение. Убитых: генерал, два штат-офицера, шестеро младших начальников, три хоругви. Есть пленные. Это ведь в минус, в ослабление вражьей силы.
Алексей Михайлович, радостно сияя глазами, перекрестился на образ Спаса, так щедро дающего ему, защитнику святой правой веры, города, земли, народы. Приложился к Иверской иконе Божией Матери, которая с благословения Никона была с русским войском. Вполне спокойный за будущее государь занялся разглядыванием больших знамен, которые он приготовил для отправки в полки.
Красное с латинской надписью «Si Deus pro nobis, quis contranos» оставил себе.
Белое с золотым орлом и с призывом «Бойся Бога и чти царя» испокон веку было знаменем телохранителей его царского величества.
Красное с оленем и грозным «Во гневе я жесток» назначил в полк князя Черкасского.
Красное с сиреной, с начертанным серебром: «Прииди и покайся» – в Ертаульный полк, чтоб пленные видели.
Три зеленых знамени с обычным «Страшися Бога» Алексей Михайлович решил послать в немецкие полки и на главную батарею.
Красное с короной, скипетром, мечом и с золотыми буквами «Коронован с честию» Алексей Михайлович оставил в Дворовом полку и еще одно красное, с предупреждением врагу «Берегись», пожаловал в полк Семена Лукьяновича Стрешнева.
Перед цитаделью, чтоб у смотрящих со стен душа от ужаса отлетала, были выставлены обезглавленные трупы генерала фон Торна, штат-офицеров Кронмана и Ребиндера.
В отместку со стен ударили пушки; потом была стремительная вылазка, чтоб помешать рытью окопов. И наконец, вышло большое войско с самим Магнусом. Шведы подожгли недостроенные укрепления на валах, которые не решились защищать, и без особых потерь вернулись за стены.
Государь, раздосадованный тем, что шведы прогулялись по окопам и валам даже без малого для себя урона, перенес свою ставку на берег Двины и был теперь от Риги в двух верстах. Теперь он своими глазами видел, как сражаются полки его воевод.
В тот же день, 23 августа, Алексей Михайлович получил весть от Алексея Никитича Трубецкого, который под Юрьевом взял город Кастер и побил шведского генерала.
Ясачная пушка возвестила о победе восьмью выстрелами, стреляя по указу государя ядрами в сторону Риги. Какой-нибудь вред неприятелю да учинится.
Предновогодняя августовская ночь как по заказу была непроглядна, словно мир накрыли огромным черным шатром.
В русском войске было тихо и темно. По обычаю, все огни погасили, чтобы обзавестись новым, молодым, лучшим огнем.
Илья Данилыч Милославский, приболевший в начале похода, а потому и разлученный с государем, чтоб, упаси Господи, не заразить, – выздоровел, окреп, и Алексей Михайлович пожаловал его, велел ему гасить в своем царском шатре старый огонь и зажигать новый.
Новый огонь вытирали из дерева. Это дело непростое, но Илья Данилович был в ответе и за иной огонь, требовавший еще большей подготовки.
Стояла такая тишина, что Алексей Михайлович слышал ток Двины. То было движение сильное, почти ощутимое и в темноте жутковатое, словно огромный удав перекатывал свое тело, низвергаясь в земные недра, и оттуда, из вечной тьмы, тянуло погребом. Пока Рига у Магнуса, река Двина – чужая. А государь уж привык называть и реки, и горы, леса и степи, города, народы, страны теплым словом: мое.
– Несут! – тихонько сказал Глеб Иванович Морозов, оказавшийся на этот раз к государю ближе, чем его старший брат.
Алексей Михайлович принял из рук Ильи Даниловича пылающий факел, поднес к свечам перед иконой Иверской Божией Матери, которую вынесли ради торжества из походной церкви, и тотчас загорелись огни в лагерях за Двиною и в окопах под стенами города. То был свет добра и тишины, но он лишь исполнял роль затравщика для всех семи батарей.
Полыхнуло так, что тени взлетели с земли, как коршуны. Небо вспучилось от грохота, и в распаявшихся облаках встал ясный, еще не расставшийся с рожками месяц. Багровая туча искр клубами поднялась над городом, словно зажгли старый забытый стог сена. Пушки не умолкали, и тучи наливались багряным кровяным светом и потеряли способность к движению, как опившиеся кровососы.
Государь не стал смотреть на пожар.
Он ушел к себе в шатер, не забывши сказать Милославскому:
– Илья Данилыч, зарядов пусть не жалеют. На днях подойдут барки – тогда хоть до зимы можно будет палить не переставая.
На то зарево над Ригою с тоскою в сердце смотрел Воин Афанасьевич Ордин-Нащокин. Где-то в этом городе, в этом пламени очаровательная, умная, нежная Стелла фон Торн, чей бедный отец выставлен дикарями, будто чучело. Что люди делают над людьми!
– Господи! Господи! Как же стыдно быть русским! – Воин прошептал это тише нельзя, но все-таки вслух, не про себя, хотя доносчиков в русском войске пруд пруди, а в войске отца, Афанасия Лаврентьевича, их все два пруда.
Оскорбившись своею же боязнью, сказал громко и зло:
– Христианнейшая страна!
– Что изволите? – выдвинулся из темноты офицер охраны.
– Праздник, говорю, великий! Пусть горят в огне враги-лютеране.
– Да уж сегодня им не позавидуешь, – сказал охранник и показал на реку. – Русская синица Варяжское море зажгла.
24Получив известие о побитии полного генерала фон Торна, патриарх Никон, предчувствуя скорую победу, затеял поход навстречу грозному белому царю. Но патриарху было мало встречи, молебнов, речей – все это совершалось уже не раз и стало в обычай. Значение победы и, главное, самой встречи можно было простереть не только по землям и народам, но и в будущее. В свое будущее. Для этого Никон шел в поход с царевичем Алексеем. Великий государь должен оценить сей поход по высокой мере. Победы отца-воина озарят лик царственного младенца. Не беда, что Алексею Алексеевичу два с половиной года.
Но именно потому, что царевич был в самом нежном возрасте, в поход отправлялась и его мать, царица Мария Ильинична, с мамками, с няньками, с боярынями.
Не могла Мария Ильинична оставить и милых царевен своих: Марфе в августе исполнилось четыре года, а крошечке Анне – год и семь месяцев.
Первого сентября, на Семенов день, день Нового года, патриарший и царицын поезда выступили в Тверь, чтобы оттуда шествовать в Вязьму, в Иверский монастырь, а, будет Божия воля и государев указ, то и дальше.
С патриархом ехали: его патриарший боярин Борис Нелединский, два дьяка, четыре подьяка, двенадцать патриарших детей боярских, шесть патриарших приставов, двадцать стрельцов, кроме того пятьдесят человек обиходных чинов: пять поваров и четверо их приспешников, то есть поварят, два истопника, подклюшник, два скатерника, два сытника – ведали харчевыми запасами и носили с собою суды с питьем, семнадцать конюхов, подковщик, каретник, четверо портных, двое из них были поляками, казенный сторож и хор певчих.
Патриаршей казне поход Никона обошелся в 1111 рублей 19 копеек 1 деньгу. Сколько стоил царицын поход, то царь подсчитал: в ее поезде и слуг и стрельцов втрое.
До Твери было шесть станов. В Клину Никон задержался, осмотрел вотчину Иверского монастыря – село Изотово. Здесь его осенило, что приобретенное у Боборыкиных нынешним летом село Воскресенское хоть и очень хорошо, а все же стеснено соседними владениями Василия Петровича Шереметева. А потому не мешкая отправил к боярину одного из ловкачей дьяков с настойчивым предложением продать четыре деревни: Князщину и Полево на реке Песочне и Асаурово и Кочебарово на Истре. В Кочебарове всего-то было пять дворов, но за Асаурово Никон предлагал полторы тысячи серебром, Воскресенское ему стоило две тысячи.
На двух последних станах Никону занедужилось, да так сильно, что в карете ему устроили ложе. Кружилась голова, давило в груди, кололо в лопатку. Врач предлагал остановиться и лежать, но разрушить столь замечательное предприятие у патриарха духу не хватило. Что скажут в Москве? Что скажут в царском стане? Никон предпочел переболеть в Твери, не отпуская в Москву царицу и царевича.
В самую немочь, когда белый свет был сер и когда, испытывая отвращение к еде, Никон поддерживал изнемогшие силы черемуховыми да вишневыми квасами, приснился ему сон.
Будто идет он в гору. Ни камней на той горе, ни утесов – зеленая травка в ноги, лазоревые цветы, но вершины нет как нет. Взмок он от усердного восхождения. С бровей пот капает, с усов, волосы хоть выжимай, но нет вершины! Померещилась мачеха. Не чародейством ли уготовила она сию гору ненавистному пасынку? Подумал о мачехе – туча нашла. Черная, смрадная. Но и смрад-то самый худой, холодный, плесенью пахнет. Будто в погреб упал. И вспомнил: так оно и есть. То погреб, куда мачеха столкнула его. Мачеха своих детей кормила, а для него корки заскорузлой жалела. От голода открыл он крышку погреба поглядеть, нет ли чего съестного, а мачеха подкралась и столкнула, чтоб кости переломал. Но берег его Господь! Для дел своих великих берег.
«Теперь печь, должно быть, пригрезится», – подумал Никон, и языки огня заплясали перед его глазами.
Спать мачеха клала его у порога. В крещенские морозы закостенел он ночью и, чтоб совсем не пропасть, залез в печь. Мачеха сделала вид, что не приметила спящего пасынка, заложила дровами и зажгла огонь. Сгорел бы, если бы не бабушка. Раскидала рогачом горящие поленья да с рогачом и пошла на ведьму. Отец мачеху лупил, а толку на грошик. За каждый свой синяк ставила пасынку два синяка.
Отогнал Никон от себя наваждение детства, и снова открылась ему зеленая гора, а на горе, под синим небом, Иерусалимский Божий храм. Снизу только стены видны, без верха, без крестов.
– Господи! Как же мне подняться на твою гору? – взмолился Никон и открыл глаза.
На красных, на синих стеклышках окна играло солнце.
«Бабье лето», – подумал Никон и вспомнил сон.
Зеленая гора приснилась к вещему, но, вспоминая местность, где стояла та гора, он представил себе Воскресенское, и гору, и луга в пойме Истры, радостно изумрудные, с голубизной на взгорьях.
– Потому что небо близко, – сказал Никон, и его осенило: Иверский монастырь на Валдае, Крестный на Кий-острове и тот, что будет в селе Воскресенском, – это три ипостаси единого. Списки икон с Иверской Божией Матери, принесенные с Афона, есть Промысел Господа. С иконами перенесена на Русскую землю благодать святой Афонской горы. А что есть кипарисовый крест, который он, Никон, заказал для Крестного монастыря? Посредством трехсот частиц мощей, капель крови святых мучеников, земли ото всех святых мест Палестины – переносится на Русскую землю благодать Святой евангельской земли.
Сам Господь Бог указует, что должно построить в селе Воскресенском. Воскресенское! Воскресение Христа. На реке Истре должен стоять храм во имя Страстей Господних, во имя Гроба Господнего – Иерусалимский храм! И когда этот храм воссияет – Русская земля по благодати Господней, по своей близости к небу станет во всем равна Вифлеему, Назарету, Галилее, Иерусалиму. Не Истра, но Иордан – имя реке. Не Воскресенское, но само Царство Божие!