Искупление - Горенштейн Фридрих Наумович 10 стр.


– Любит он так, – сказала Ольга, – постное масло хлеб пропитывает…

– Простудилась я, – сказала Сашенька и сняла шубку.

– А ты ложись, – сказала Ольга, – кипяточку выпей с булочкой.

Сашенька поставила в маленькой комнатушке у зеркального шкафа раскладушку и принялась раздеваться. Движения ее были плавные и долгие, легкими руками снимала она с себя одежду, и ей было безразлично, куда после этого одежда исчезает, она не повесила на плечики маркизетовую блузку, а единственную нарядную юбку попросту уронила. Вошла Ольга, дала ей чашку кипятку с леденцом и черствый кусок церковной булки.

– Спасибо, – сказала Сашенька, ибо даже больной она не имела теперь права на заботу о себе и должна была за все благодарить. Булка пахла лампадным маслом. Сашенька решила намочить ее в кипятке, чтоб убить этот запах и чтоб легче было глотать, но намочила неудачно, почти весь кипяток вылился на пол. Ольга ушла на кухню, вернулась с тряпкой и вытерла насухо лужу, а с одеяла смахнула ладонью крошки.

– Спасибо, – сказала Сашенька.

Она долго лежала потом тихо и одиноко. Она слышала, как Ольга задула коптилку, как Вася начал ласкать Ольгу, но все было ей теперь недоступно, и суставы ее не напряглись, и дыхание не стало учащенным, и горечь ее теперь была не живая, которая порождает злобу и жалость к себе, а, наоборот, своя судьба была сейчас безразлична Сашеньке, потому что Сашеньку никто не жалел и не любил.

Желание быть любимым присуще всем, но есть натуры сильные, нервные и чуткие, для которых жажда чужой любви так велика, что они теряют способность любить сами и, чтоб постоянно ощущать силу любви к себе, причиняют любящему страдание. Не сразу, не вдруг становятся эти несчастные такими, и одной из ярких фигур подобных является непонятый либо оболганный евангелистами иудейский юноша Иуда, самый красивый, самый страстный и самый любимый Христом ученик. Он удавился вовсе не потому, что каялся. Христа Иуде жаль не было, ибо не бывает взаиморавной любви между двумя людьми, и так сильна была любовь Христа к Иуде, что у Иуды не могло остаться и крупицы любви к Христу. Страшно одиноко стало Иуде, когда не стало рядом Христа, ибо только Христос со своей всепоглощающей неземной любовью способен был утолить жажду этой доведенной до исступления, страстной, ни на секунду не утихающей потребности быть любимым, которая грызла Иуду. Так бывает всегда, когда кто-либо любит чрезмерно, как любил Христос всех, а более всех несчастного юношу Иуду, ибо и в любви, если кто-либо забирает много или все, то другим остается немного либо одна лишь жажда. Такова и материнская любовь, по природе своей наиболее близкая к любви Христа, и потому дети не могут любить мать свою, а чувство, которое они испытывают, вовсе другое чувство…

Так лежала Сашенька до глубокой ночи, когда за окном утих ветер и взошла луна. Ей было теперь жаль Васю, потому что перестало быть жаль себя, и когда он начинал громко, надрывно кашлять, ей хотелось войти босой и просить прощенья. Мать же ей и сейчас жаль не было, наоборот, это был единственный человек, к которому Сашенька испытывала неприязнь и за свою болезнь, и за чужие насмешки, и за слабость, это был сейчас единственный человек на земле, перед которым Сашенька чувствовала себя по-прежнему сильной.

– Да, дорогой юноша, – говорил арестант в пенсне. Как часто бывает во сне, Сашенька видела его в неестественном положении, разрезанного пополам, и нижняя половина куда-то исчезла. На нем был солдатский мундир и поверх мундира пиджак из дорогого материала, но заношенный, потертый… Да, дорогой юноша, говорил арестант, существует и такая трактовка Иуды… Правда, чисто литературная, не имеющая успеха ни среди теологов, ни среди атеистов… Христос и Иуда – единственный пример великой любви в ее чистом виде, то есть бесполой, не опирающейся на инстинкт размножения… Иуда выдал Христа, когда потребность быть любимым, а значит, и слабость его, что одно и то же, превысила всякий наперед заданный нами, земными существами, предел… Парадоксально, что подобная трактовка перекликается с библейской притчей об Иове, но, как ни странно, это, может быть, единственный случай из Библии, когда всевышнее существо было слабее земного. Теологи трактуют эту притчу неверно. Господь вовсе не чувствовал себя тогда всемогущим, наоборот, он был слаб как никогда и жаждал любви. Потому он и обрек Иова на страдания, чтобы и «в гною» Иов любил его… Вы улавливаете общность?… Точно так Иуда предал Христа на распятие… Может, это кощунство, но слияние Христа с Иудой, а Господа с ничтожным Иовом, живущим «в гною» своем, и есть мысль о великом первобытном хаосе, с которого все началось и к которому все придет, хаосе, царствующем и над людьми и над Богом, где едино малое и большое, добро и зло, любовь к ближнему и мучение ближнего… Нам неприятно это, мы всегда будем отталкивать это от себя, как отталкиваем от себя смерть, тем не менее независимо от нас существующую, ибо подавляющее большинство людей неспособно чисто физиологически жить за пределами своих страстей, как никто не может жить за пределами атмосферы. Но в борьбе со смертью человек стал именно тем, что он есть: отдалился от животного, развил науку, религию, искусство, философию… Да, так же, как необходимо было человеку понимание своей смертности для построения той цивилизации, в которой мы с вами имеем счастье или несчастье жить, так же необходимо ему будет для грядущей цивилизации, о которой пока мы можем лишь догадываться, более ясное понимание всеобщего хаоса, наступающего за пределами наших страстей. Ибо всеобщий хаос – это всеобщая смерть и всеобщее лоно, которое и отталкивает и притягивает…

Говорящий кашлянул, чтобы прочистить уставшее от слов горло, и выпил что-то.

– Я мог бы с вами согласиться лишь в одном, профессор, – сказал чей-то голос, – страх перед смертью крайне необходим и уравновешивает собой пока еще низкую степень нравственности… В ином же я согласиться не могу, мне кажется, вы хотите навязать христианскому целомудрию чуждые ему древнегреческие извращения…

– Эх, юноша, – сказал ясно видимый до половины туловища арестант, – целомудрие и несет в себе наиболее сильную страсть и наиболее сильный вызов природе… Дразнящая порочность целомудрия особенно ясно видна не в философии, а в поэзии… За эти мысли меня и вычистили до войны из Свердловского университета… Причем я произнес их не перед аудиторией с университетской кафедры, а на дружеской вечеринке по случаю серебряной свадьбы заведующего кафедрой минералогии…

– Тебе не надо больше пить, Павлик, – сказала, появляясь в проеме двери, красивая женщина, которую Сашенька когда-то ненавидела, а теперь разглядывала безразлично, – ты уже продезинфицировал желудок, в малых дозах это полезно… Но, слишком много выпив, ты разогреваешься, а в камере сыро…

Сказав это, женщина вошла в Сашенькину комнату вместе с красивым лейтенантом, о котором так мечтала Сашенька раньше, когда у нее были права на все лучшее, теперь же она даже не удивилась, увидав его, она лишь могла смотреть со стороны, не испытывая зависти, как Майя или другая дурнушка.

– Я вам очень благодарна, – шепотом сказала женщина лейтенанту, я знаю, что у моего мужа не было шансов попасть на работу по этому наряду… Вам нужны два сильных арестанта-землекопа… Я все знаю… Я слышала, когда вы давали заявку в канцелярию… Вы пошли мне навстречу, вы настояли на том, чтоб послали мужа… Две ночи вне камеры и хорошая еда… Вы помогли ему, мне и, может, отечеству… Мы должны сохранить его… Поверьте, наступит время, и в таких будут нуждаться более, чем нищий в еде и теплой постели… Но будьте последовательным. Павел Данилович не может ночью при фонарях раскапывать могилы… В снегу… Не затем мы с вами вытащили его из камеры хотя бы на две ночи… С конвойным я договорюсь… Он обедает на кухне. Ему же лучше оставаться в тепле… Второго арестанта тоже придется, разумеется, оставить здесь, иначе он донесет…

– У меня мало времени, тихо сказал лейтенант.– Днем санинспекция раскапывать могилы запрещает, а мне надо возвращаться в часть… Мне дали арестантов на две ночи… За это время я должен отыскать родных и перевезти их на кладбище…

– Согласен дворник и хозяин этого дома, который сам же нас пригласил, – сказала женщина, они хотят заработать… Хозяин согласен даже взять обычной тушенкой и хлебом… Дворник, правда, более требовательный, он хочет молока и хозяйственного мыла, но я достану, поверьте мне, я обязательно достану…

– Я тоже согласна, – сказала из темноты Сашенька, я могла бы поработать за банку тушенки.

Ей было страшно лежать одной, словно в могиле у края дороги, по которой течет жизнь, не задевая и не опасаясь ее.

– Здесь, кажется, кто-то есть, – вздрогнула женщина и прижалась к лейтенанту.

– Я хозяйка этой квартиры, – как можно тверже сказала Сашенька, – выйдите, я оденусь…

– Я хозяйка этой квартиры, – как можно тверже сказала Сашенька, – выйдите, я оденусь…

Лейтенант и женщина поспешно вышли, и Сашенька начала одеваться. Она думала, что тело и голова ее тяжелые, ночные, однако опасения оказались напрасными: тело было по-рассветному легким, особенно когда Сашенька натянула свитер и байковые шаровары.

– Здравствуйте, – сказала Сашенька, входя в большую комнату, наполненную чужими людьми и ярко освещенную двумя коптилками. Вася был уже одет и стоял в лоснящейся шинели, туго перевязанной на груди Ольгиным шарфом, чтоб не застудить больные места. Здесь же был Франя. одетый по-рабочему, с лопатой в руках.

– Вы, девушка, не сможете работать, – тихо сказал лейтенант, – там надо долбить мерзлую землю… На ветру… И мне кажется, вы нездоровы…

Сказав это, лейтенант посмотрел на Сашеньку, и Сашенька сразу и просто, такое бывает редко на этом свете, сразу и просто, без сомнений и клятв поняла, что ради этого человека родилась, вырастала, стараясь питаться получше, чтоб исчезла сутулость и округлились бедра, и ради этого человека не умерла три года назад от сыпного тифа.

– Я смогу копать землю, – сказала Сашенька, не чувствуя себя более одинокой и получив наконец возможность пожалеть себя до слез, – мне надо заработать… Мой отец погиб на фронте, а мать арестована советскими органами как воровка… Я не намерена это скрывать…

Она надела телогрейку, закутала голову платком.

8

На теплой, хорошо освещенной кухне сидели два арестанта и стрелок конвойный, ели разогретое мясо с хлебом. Арестант-профессор ел, задумчиво разглядывая кусочки мяса, нанизанные на вилку, а второй арестант, сильный, полнокровный мужчина, и конвойный ели, твердо жуя, ибо всей сутью своих сочных, здоровых организмов поняли то, к чему самые светлые головы приходят лишь к концу жизни ценой жертв и постоянного нервного напряжения.

Жена профессора готовила на сковороде новые порции мяса, так умело пользуясь приправами: уксусом, лучком, перчиком, толчеными сухариками, что Сашенька впервые почувствовала к ней нечто вроде признательности, ибо запах сочного мяса в такую метельную ночь пробуждает надежды и успокаивает страх. Ночь же действительно была страшная, от которой следовало прятаться всему живому: с острым ветром, с горячим морозом, черная, беззвездная, угнетающая даже сильные души. Это была все та же ночь, которая напугала Сашеньку среди заснеженных огородов, но еще более глухая, еще более оживляющая нездоровое воображение и уродующая окружающую землю.

Франя шел впереди с железнодорожным фонарем, полученным под расписку в домоуправлении. Первым делом Франя подошел к обгоревшим одноэтажным развалинам дома, в котором ранее жила семья зубного врача, и, едва не упав и не разбив фонарь о сохранившееся железное крыльцо с всевозможными завитушками и украшениями, выругавшись в сердце, в печень, в душу Бога мать, начал мерить нетвердыми шагами расстояние от крыльца к выгребной яме и далее к сараю. Сашенька, лейтенант и Вася стояли тесно друг подле друга. Ольга тоже пошла с Васей, помочь ему работать и уследить за ним. Тихо было вокруг, все спало. Только в одном домике на краю двора, грязном, покосившемся, то освещались, то потухали окна, там было неспокойно и не было сна.

– Мальчика убило, – сказала Ольга, вздохнув, – за старой баней вчера Хамчик бомбу нашел, винтить стал… Ему-то ничего, он-то целый, а братишечку убило… Пять годов… Хороший был, бойкий…

– Сколько этого барахла еще под снегом, – подходя и тоже поглядывая на неспокойные окна, сказал Франя, – уже третий случай на моем участке… Есть постановление исполкома об установлении надзора… А что сделаешь, – он вздохнул, – неприятно живется народу, а почему так… К нам в костел новый ксендз приехал из Эстонии… Образованный… Я его спрашиваю: почему так неприятно живется народу, почему так в нелюбви живут?… Потому, отвечаю сам же ему, что устал человек продолжать род свой… Отец Георг меня чуть из костела не выгнал.

Франя снова пошел к сараю, шагал, отмерял и наконец воткнул лопату в снег неподалеку от выгребной ямы. Начали копать. Сперва очистили снег, потом, попеременно отдыхая, Франя, Вася и лейтенант принялись ломом долбить верхний слой мерзлого грунта. Сашенька и Ольга убирали штыковыми лопатами мерзлую землю. Попадались черепки, камни, какие-то железные обломки, комки неприятно пахнущей гнили, замерзшие ленты-липучки, усеянные мухами. Останки Леопольда Львовича нашли неглубоко, он лежал лицом вниз, тело тронуто уже было гниением, но это еще не был скелет. Он лежал совершенно голый, но голова укутана была порыжевшей рубашкой. Вдруг появился арестант-профессор в телогрейке, видно, бобриковое пальто он уступил более сильному арестанту.

– Вам ведь не жалко то, что сейчас отдаленно напоминает человека, – сказал профессор почему-то Сашеньке, – вас гложет другое чувство: ужас перед тем, что это омерзительное когда-то могло сладко позевывать, смеяться, кушать…

«Или он внушает мне, – подумала Сашенька, – или угадывает мои мысли, неясные и страшные мне самой… Какое счастье, что я никогда не видала своего мертвого отца».

– Можно любить память о мертвом, но не тело, – продолжал арестант-профессор, – мертвых должны хоронить чужие… Почему люди стремятся видеть своих умерших близких… Это чудовищно… Большое горе, как и большая любовь, должно быть похоже на мечту… Человек исчезает вместе с жизнью, и остается самая страшная насмешка над ним: его мертвое тело… Помните, как сказано в одной из мудрых книг: «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов».

– Идите в теплое помещение, профессор, – сказал лейтенант тихо, но постепенно все более возбуждаясь, – вы, может, не совсем понимаете ситуацию… Это не мумия этрусков… Это мой отец, убитый кирпичом по голове и закопанный в выгребной яме. Вы большая дрянь, профессор, поверьте мне… Вы хуже растлителя… Вас надо изолировать… Я с радостью набил бы вам морду, извините за грубость…

– Ах, молодой человек, – сказал грустно профессор, – подлинными гонителями философии являются не мракобесие и порок, а человеческие страдания и человеческие слезы, ибо философия делает эти страдания и слезы смешными.

– Простите его, – кинулась к лейтенанту жена профессора-арестанта, – он всегда путается в своих мыслях, говорит нелепости… Боже мой, с таким трудом удалось вытащить его из сырой камеры хотя бы на две ночи… Он сам страдал, когда умерла наша дочь… Он так страдал… Он три дня не уходил с кладбища…

Повернувшись к мужу, она сильно схватила его за рукав телогрейки и оттащила в сторону.

– Я заплатила самыми качественными продуктами за то, чтоб ты сидел в теплом помещении, – злым шепотом сказала она, – ты озлобляешь не только этого доброго юношу в трагический для него момент, но и конвойного, который вынужден топтаться с тобой на морозе, и второго арестанта… Мерзкий ты человек. Может, прибудет характеристика из Москвы… Я написала двум академикам… Я добилась… Ценой унижений я добилась, чтобы тебя не перевели в область, а оставили пока под предварительным следствием…

Все это она говорила шипя, как змея, прижав губы к уху мужа и косясь на угрюмо топающего в стороне валенками конвойного, рядом с угрюмым арестантом. Их подкупили мясом, хлебом и теплым помещением, чтоб сохранить профессора для литературоведческой науки, но профессор своим нелепым поведением мог заставить их выполнять инструкцию, согласно которой один направлялся в ночную смену для копки мерзлого грунта, другой же для надзора. Конвойный получил это задание как наряд вне очереди от старшины, который к нему придирался. Потому он спокойно наслаждался мясом и теплом, радуясь своей везучести. «Меня в реку брось, я не потону, а с рыбой в зубах выплыву», – радостно думал он, может быть. И вдруг старшина восторжествовал самым неожиданным образом и в неподходящий момент, причем благодаря не майору или дежурному, а личности ничтожной, обязанной подчиняться любым распоряжениям и почему-то нелепо взбунтовавшейся в том смысле, что нарушал свои собственные, дорогой ценой купленные интересы и топил других. Поскольку поведение арестанта было непонятно, оно вызывало у конвойного злобу, задевавшую самолюбие, а когда задето самолюбие, удобства отступают на второй план.

– Хватит, – сказал конвойный жестко, – побаловались… Бери, старикан, лопату, и ты тоже, он толкнул в плечо угрюмого арестанта, – выполняйте инструкцию согласно выписанного наряда…

– Мы все уладим, метнулась к нему женщина, он не может копать, у него больное сердце…

– Ну и что, – сказал конвойный, а у меня шрапнельное ранение в верхнюю часть голеностопного сустава… И те еще преимущества, что я родину не предавал… А я ж инструкцию выполняю согласно выписанного наряда.

– Тихо, – сказал лейтенант, – ну-ка, тихо… Чтоб полная тишина…

Назад Дальше