Искупление - Горенштейн Фридрих Наумович 11 стр.


Он стоял, привалившись к стене сарая, дыша так, словно пробежал несколько километров. Сашенька подошла и стала с ним рядом. Несмотря на сердитый окрик, выглядел лейтенант сейчас беспомощно, будто искал защиты. Это был широкоплечий парень, летчик, провоевавший всю войну, трижды горевший в воздухе и дважды раненный на земле, но сейчас ему было по-детски страшно, и он нуждался в руке женщины, такое бывает даже с очень сильными, опытными мужчинами, а Сашенька Бог весть каким женским инстинктом, выработанным тысячелетиями, протянула свою руку, приласкала, не стыдясь окружающих, погладила по выбившимся из-под ушанки волосам, отерла влажный лоб, заботливо поправила кашне и впервые наяву ощутила странную сладость под сердцем, напомнившую ей сладость лишенных формы снов, в которых было не меньше счастья, чем в физическом томлении, но которые не оканчивались диким восторгом, сменявшимся покоем и позднее разочарованием, ибо восторг и сладость в тех снах всегда полны были покоя. Сашенька не догадывалась, что ее впервые посетило ощущение материнства – этой высшей мудрости, до которой способна подниматься женщина в любви, не только не требующей, но в силу полноты своей полностью исключающей взаимность, бездонной, слепой, лишенной терзаний и сомнений, присущих любви чувственной. Любовь эта таится в каждой женщине, но не всегда бывает разбужена и возникает внезапно, подчас весьма странно, случается, она возникает и в восьмилетней девочке по отношению к сорокалетнему мужчине, так что совсем еще ребенок чувствует себя сильнее и старше взрослого, и тот даже иногда подсознательно испытывает необходимость искать у девчушки защиты. Любовь эта бывает рассеяна и в обычной общедоступной чувственной любви, словно драгоценные золотые крупинки, появляясь в моменты полного душевного единства, что случается не так уж часто в земной жизни. Так же как любовь эта в слабой степени зависит от возраста, так же не зависит она от ума и от воспитания, не зависит от нравственности и порядочности. Однако, возникнув, она может совершенно преобразить и изменить человека и всегда ведет лишь к совершенству. Может, от инстинктивных поисков ее, столь трудных, где удача бывает так редка, и страдает человек, злобствует, предает, мучается, ненавидит. Мистики, возможно, объясняют это поисками душ, тысячелетия назад состоящих в близком родстве, и наибольшее, хоть и редкое, счастье случается тогда, когда душа древней матери переселяется в тело современной молодой девушки, а душа сына ее в тело ее возлюбленного… Материалисты же, разумеется, опровергают все это, тем более что тут попахивает древнегреческими извращениями, но в последнее время некоторые из них все ж признают наличие в вопросе о счастливых браках темных пятен, на которые указывают социологи…

Многие, если не все, из этих мыслей высказал арестант-профессор в ту ночь этими же, либо, во всяком случае, подобными, словами, он продолжал говорить, невзирая на то, что жена его дрожала от страха и негодования, второй арестант и конвойный, основательно замерзшие, после теплой кухни, в душе давно уже готовы были умело, по-тюремному бить его, не оставляя синяков, и даже лейтенант оскорбил его, потому что профессор краснобайствовал в момент, когда человеку хотелось тишины. Однако самому профессору слова эти не показались кощунственными и пошлыми, душа его давно уже томилась от слов, которые копились годами, путаных, нелепых, полных противоречий, но живых, тех слов, которые сам не знаешь куда тебя приведут и во что сложатся. Ему казалось, что долгие годы он пользовался словами, напоминающими чучела птиц, набитых тырсой, притом не обвиняя никого и ничто, а лишь собственную вялость и практицизм, живые же слова, вследствие опять же собственной трусости, бились и метались в душе, как в тесной клетке, и вот сейчас он выпускал их в ночь, лихорадочно жестикулируя. Тощая фигура его в телогрейке, в крестьянском треухе и пенсне выглядела бы смешно, если б не метель, угрюмые лица, которые изредка, то одно, то другое, освещал фонарь, повешенный на остатке железного крыльца у развалин, да мертвое тело, которое поднимали из ямы, придерживая лопатой для создания внизу пространства, чтоб подсунуть веревку. Все это делало профессора похожим на обезумевшего колдуна, читающего заклинание-молитву над усопшим, которого ко всему еще не закапывали, а извлекали из земли, что придавало картине вовсе безумный смысл. Конвойный подошел вплотную, глянул в бегающие, быстрые глаза старика арестанта и подумал уже без злобы, скорей даже весело и по-доброму, как часто думает здоровый сельский житель, глядя на неопасного сумасшедшего: «А старичок-то лаптей ушибленный… надо бы доложить…»

Франя открыл один из сараев, где стояло четыре пустых гроба, заранее отпущенных по разнарядке столярным цехом деревообделочного комбината. Останки Леопольда Львовича положили в самый большой из гробов. Лейтенант сорвал с себя шинель и прикрыл страшные нагие кости и тело.

– Это я не подумал, – отворачиваясь, моргая и сморкаясь, сказал Франя, – надо бы рогож приготовить или одежу… А голову я ему обернул еще тогда… Сильно побита была…

Ольга, всхлипывая и крестясь, ушла и вернулась с большим шерстяным платком, который Сашенькина мать ни разу не надевала.

– Ты б на себя его взяла, – сказал Франя.– Твой-то дыра на дыре… В могиле и такой сойдет…

– Ничего, – сказала Ольга, – я иной себе заработаю… А он намерзся… Пусть лежит… Прости нас, Господи…

– Помоги, – сказал лейтенант Васе, – в сарай отнести… Я лицо отца посмотреть хочу…

Они отнесли гроб в сарай, и лейтенант там остался, а Вася вышел, тоже часто крестясь, без шапки, и вдруг закашлялся, страшно выпучив глаза. Ольга кинулась к нему, и он продолжал кашлять у нее на плече, медленно успокаиваясь. Лейтенант забрал с собой фонарь, и стало совсем темно, лишь над самой Сашенькиной головой блестела одинокая звезда, Бог весть как пробивающаяся сквозь метель, впрочем, несколько поутихшую. Притихли также и все вокруг, конвойный перестал чертить на снегу рожи чертей прикладом, что он делал, чтоб занять себя чем-либо. Угрюмый арестант, до этого украдкой жевавший черствый кусок ржаного пирога, спрятал его в карман и вытер губы, профессор, поникший и обессиленный собственной речью, смотрел на свою энергичную жену, стремящуюся всеми неправдами сохранить его для науки, смотрел, часто моргая и без ропота, отдавая себя на суд ее, как смотрят на хозяина добрые, провинившиеся собаки. Тишина становилась все более долгой, все более невыносимой, и Сашенька томилась сердцем у сарая, за стенами которого происходила встреча сына с отцом.

Метель тем временем вовсе утихла, небо во многих местах очистилось, и звезды усыпали всю небесную ширь, видно, утихший у земли ветер продолжал неистовствовать в вышине, разрывая тучи и гоня их прочь. Вскоре звезды расплодились так, что уже не хватало им всей шири, и звезды теснились густо, как редко бывает зимой, а лишь в августовские душные ночи. От лунного сияния вспыхнул снег, лежащий теперь покойно на земле, и этот свет, разом наступивший после тьмы, этот покой после метели не только не облегчили душу, а еще более усилили томление, ибо исчезла надежда, таящаяся помимо воли человека в душе его со времен языческого варварства, на природу как на причину своих страданий, кстати сказать, надежда, не лишенная смысла даже согласно последним научным гипотезам, и потому особенно тяжело становится, когда, успокаиваясь, природа не успокаивает душу, лишая защиты и оставляя человека наедине со своими грехами. Чем далее длился покой этот среди праздничного сияния снега, среди роев звезд и потеплевшего от лунного света воздуха, тем томительнее становилось у Сашеньки на сердце. Ее угнетал и странный могильный покой за стенами сарая, где не слышно было ни шороха, ни вздоха, ни какого-либо другого свидетельства человеческой жизни. Сарай молчал, как и яма продолговатой формы, темно зиявшая среди чистого снега. Луна освещала эту яму, и четко видны были слои на стенах, верхний слой был сантиметров тридцать, труха, перегной, густо начиненный черепками, камнями, поблескивающими стеклышками, далее шли прослойки песка и желтоватый чистый слой глины, в котором ясно виден был след человеческого тела, пролежавшего в этой глине четыре года. Во время весенних паводков и дождей, когда почва оживала, тело, постепенно год за годом становившееся частью этой почвы, оживало тоже, в том смысле, что начинало движение вширь, разбухало от теплой воды и проникающих сквозь наносной грунт солнечных лучей, давило на стенки, на дно, и глина уплотнялась с таким чавканьем, которое слышно иногда весенней ночью на кладбище после обильного теплого дождя.

Так, или примерно так, думал профессор, подобно Сашеньке неотрывно глядевший на яму, странно волнуемый, искушаемый в свои сорок семь лет мыслями новыми, состоящими не из слов, а из каких-то трудно переводимых на человеческий язык сигналов, мятущихся в мозгу и мнущих виски. В природе между тем продолжали проходить явления необычные, понятные, разумеется, астрономам, во всяком случае, в большей части своей. Родившаяся буквально на глазах из беспокойной метельной ночи, ночь лунная, звездная была первоначально до того покойна и безветренна, что казалась не живой, а нарисованной. Но потом и в ней началось движение, правда, иного свойства. Она начала заметно светлеть и еще более теплеть, какие-то зарницы заметались вдали, так что стал виден горизонт, ранее сливавшийся с тьмой, стали видны крыши дальних домов среди позеленевшего на горизонте неба, и хоть до рассвета еще было далеко, дальние звезды поблекли, ближние же налились, засверкали бесовски весело и до того ярко, что казалось, расцвечивают снег синеватым бриллиантовым огнем, играют и насмехаются над человеческими мучениями. И тогда все, даже конвойный впервые в жизни, особенно при исполнении служебных обязанностей, испытали такое странное и, главное, всеобщее усиление сердцебиения, которое бывает лишь во время кошмаров во сне. Конвойный же, который спал вовсе без снов, испытал особый страх, происходящий от незнания подобных свойств организма, и хотел было даже на всякий случай загнать патрон из обоймы в канал ствола, однако руки не повиновались ему, также впервые в жизни, и он, задрав несколько кверху подбородок и приоткрыв рот, тяжело дышал в унисон с конвоируемыми, а также с другими лицами, застигнутыми этим природным явлением врасплох. Ольга, Вася и Франя испуганно крестились, Ольга и Вася по-православному, а Франя слева направо, по-католически. Сашеньке же и профессору, как натурам нервным, хотелось то ли закричать, то ли заплакать, то ли схватить лопату и забросать землею яму, чтоб не видеть ясный отпечаток человеческого тела в глине, словно на геологическом разрезе отпечаток древних существ. В действительности же все объяснялось просто. Усилившееся в результате столкновения циклона и антициклона количество магнетизма в атмосфере воздействовало на полушария головного мозга, те же в свою очередь воздействовали на большой и малый круги кровообращения. Ритм тока крови нарушился, а именно усилился, что мгновенно сказалось на тканевой жидкости или тканевой лимфе, ощутившей недостаток кислорода и питательных веществ, а также избыток углекислоты и продуктов распада. Вот почему не мог передернуть затвор конвойный, впали в религиозный экстаз дворник и Ольга с Васей, особо жуткий покой воцарился за стеной сарая, а Сашенька и профессор, почувствовав сильное внутреннее давление, жмущее сердце к горлу, хотели забросать мерзлыми комками яму, чтоб не видать ясных вмятин плеч, ног и головы на подмерзшей уже глине. Но, видно, и атмосферный магнетизм не на всех оказывает одинаковое воздействие, одних он приковывает к месту, других же, напуганных либо терзаемых горем, поднимает и побуждает к движениям. Нарушив тишину, распахнулась дверь в дальней лачуге, и на протоптанную тропку вышла мать убитого вчера у старой бани гранатой пятилетнего малыша. Она шла, большеносая, золотозубая, с висящими в беспорядке вдоль щек волосами, и под руки ее поддерживали два члена этой широко разветвленной восточной семьи, родные братья мужа ее Шумы, такие же темнолицые, золотозубые и большеносые. Оба они имели рундучки по чистке обуви и продаже ботиночных шнурков, один у вокзала, второй у бани, где и погиб мальчик, найдя старую гранату под снегом. Рундучок возле бани младший брат унаследовал от Шумы, который обосновался на этом выгодном месте еще перед войной. В те годы Шума был человек крепкого здоровья и большой любитель радостей жизни. Любил он, например, пить пиво прямо в бане, сидя на омытой горячей водой каменной скамье с желобками для стока, среди пара и плеска, сдувая пену в мыльные потоки распаренными губами. Пиво же приносил ему в банное помещение из банного буфета банщик за скромное вознаграждение. Тело свое Шума холил и любил, оберегал без помощи докторов, но все-таки в дальнейших его действиях не все понятно, почему, как только представилась возможность, он специально ходил по адресам именно докторов, а не людей другой профессии, и бил их, этих докторов, без жалости. Кроме Леопольда Львовича, соседа своего, он убил педиатра Лапруна с семьей, убил хирурга Гольдина и оглохшего, полуслепого от старости невропатолога Барабана, который, несмотря на старость и слепоту, используя многовековую природную хитрость своей натуры, сумел так ловко спрятаться вместе с запасом пищи и воды, что только Шуме, хорошо знавшему окружающую местность, удалось извлечь старого невропатолога из подвальных помещений трикотажной фабрики и убить его, ударив тут же, во дворе фабрики, подслеповатую седую голову о цементный угол склада готовой продукции… Теперь же, больной страшными неземными болезнями, Шума по частям умирал в таежном больничном бараке, а родные его скорбной вереницей шли по заснеженному двору, сопровождая мать погибшего от несчастного случая пятилетнего сына Шумы. Шли друг на друга похожие мужчины и женщины, двоюродные братья, сестры, племянники, внуки. Позади всех шли Зара и Хамчик. Зара шла, опустив голову, а Хамчик, наоборот, гордо и твердо смотрел вокруг, он увидал Сашеньку, и глаза его загорелись ненавистью. Стариков в процессии этой видно не было, они, по обычаям своих предков, остались у тела мальчика, убирая его и снаряжая в дорогу. Процессия, тихо, гортанно переговариваясь между собой, обошла двор. Когда она была метрах в пяти от сарая, открылась дощатая дверь и вышел лейтенант. Лицо его вовсе лишено было крови, которую всю отсосало сердце, снабдив ею чугунные кулаки и многотонную грудь. Даже голубые глаза побледнели, казалось, плохо различая то, что находилось неподалеку, но зато видя нечто сейчас отсутствующее, но существовавшее ранее. Мать мертвого мальчика оттолкнула братьев мужа и остановилась. Между ней и лейтенантом была яма, наполненная до краев лунным желтоватым воздухом, и на дне этого лунного воздуха виднелись отпечатки влежавшегося в глину тела. Так во всеобщей неподвижности прошли секунды, потом мать подняла руки и начала рвать, щипать свое лицо, как делают восточные женщины в страшном горе. Она захватывала кожу вместе с мясом на обеих щеках под скулами, сжимая ее сверху полусогнутым указательным пальцем, а снизу сильно упираясь в кожу вытянутым большим пальцем, так что кожа собиралась в складку, которую мать мертвого мальчика постепенно сжимала, сдавливала, тянула, точно стараясь оторвать от костей. Так скользила она пальцами по всему лицу, молча, без стона рвала, постепенно опускаясь от глаз книзу, к подбородку, скользила к ушам и снова рвала под глазами. От ногтей и щипков лицо ее покрылось кровоподтеками и синяками, а она все не могла ощутить боли, будто рвала не свое, а чужое лицо, чужое тело. Братья и сестры, внуки и племянники ее и мужа ее, сбившись в кучку, гортанно, беспокойно переговаривались между собой. Наконец те двое, которые вели ее ранее, подошли и взяли за руки, оторвали их от лица. И тогда она дико закричала и лишилась чувств. Братья подняли жену своего осужденного брата Шумы и понесли по тропинке к лачуге. Хамчик же, сын Шумы, похожий на отца лицом и фигурой, подбежал к краю ямы и гортанно закричал что-то, поднял в ненависти кулаки. Его схватил один из племянников в телогрейке и бараньей шапке, и поскольку племянник этот был старше дяди лет на пятнадцать, то он легко поволок его с собой, а Хамчик упирался и продолжал угрожать до тех пор, пока пришедшая в сознание мать ударила его по лицу, чтоб он криками не тревожил умершего мальчика, душа которого еще три дня будет жить в теле земной жизнью, спать по ночам и просыпаться утром. Вскоре вся процессия скрылась в лачуге, и лишь Зара не ушла, осталась в отдалении, упрямо и жадно смотрела на лейтенанта, нарушая обычаи предков, предписывающие быть скромной, стыдливой и ненавидеть врагов своего отца, а также врагов отца отца и так до десятого колена, и никогда не разделять с ними ложе свое.

– Теперь правей копать надо, – тихо сказал Франя, – я наметил… Мамаша там ваша… Или, если хотите, можно сперва сестру откопать… Она ближе к забору, возле кустарника…

– На сегодня все, – сказал лейтенант, как ему показалось, тоже тихо, в действительности же чрезвычайно громко, почти переходя на крик, что было защитной мерой организма, иной раз расходующего таким образом избыток особого рода нервной энергии, именуемой в просторечье сердечной тоской.

– На сегодня все, – сказал лейтенант, – силы мои на сегодня кончились… Мать и сестру завтра откопаем…

– Подпишите наряд, – сказал конвойный, окончательно преодолевший атмосферные явления и проявив даже при этом солдатскую смекалку, а именно, приказав обоим арестантам засыпать яму, откуда было извлечено тело, и тем самым приступив к непосредственному исполнению обязанностей, оторвал себя от бессмысленного созерцания звездного неба, что, как известно, ни к чему хорошему привести не может и превращает человека из труженика и умельца в неврастеника и фантазера. Угрюмый арестант повиновался с неохотой, профессор же неожиданно проявил необычайную работоспособность, почти вырвал у Франи лопату и начал сыпать мерзлые комья так остервенело, без роздыха, что вскоре отпечаток тела в глине совершенно исчез под слоем грунта. Лейтенант подписал наряд и пошел со двора, а Сашенька молча пошла с ним рядом.

Атмосферные явления необычного порядка в виде свечения и зарниц к тому времени вовсе прекратились, небо поблекло, скрылась луна, потух снег, и тучи снова принялись наползать, неся с собой ветер и проснувшуюся метель.

9

Придя в гостиницу, лейтенант лег на кровать, а Сашенька села у него в изголовье. Гостиничный номер был двухместный, но вторая койка, к счастью, пустовала. В номере стояла мебель разных времен и вкусов. Рядом с защитного цвета тумбочкой, к которой прикреплена была свеча, стояли два домашних стула с гнутыми спинками и одно полукресло, обитое протершейся кожей. Стол же, большой, прочный, но корявый, сколотили, очевидно, в столярной мастерской горкомхоза из некрашеных суковатых досок. Кровать, на которой лежал лейтенант, была никелированная с шишечками, вторая же кровать – обычная солдатская койка, низкая железная, даже с налетом ржавчины. В номере чувствовались сырость и холод. Лейтенант лег, лишь стащив сапоги, не снимая шинели.

– Сними шинель и ложись под одеяло… А шинелью укроешься сверху, – сказала Сашенька.

Лейтенант покорно повиновался, как послушный ребенок, но когда Сашенька хотела отойти, чтоб убрать со стола промасленную бумагу, крошки, жестяные коробки из-под свиной тушенки и вытереть лужу вокруг жестяного чайника, очевидно, протекавшего, лейтенант схватил ее за руку, не пуская от себя. Странно, что сама Сашенька недомогания и температуры более не чувствовала, хоть провела ночь на ветру и морозе. Наоборот, сейчас Сашенька чувствовала себя необычайно сильной и умелой. Она ловко, по-хозяйски взбила подушки под головой лейтенанта, приласкав и успокоив его, убрала со стола, вытерла досуха промокшие доски, сложили аккуратной стопкой на тумбочке остатки еды, нашла тряпку и заткнула дыру в окне, так как в том месте, где окно было забито фанерой, образовалась щель и сильно дуло. Затем Сашенька взяла чайник, вышла в ледяной коридор и в самом конце его разыскала кухоньку-кубовую, полную едкого дыма. Воды, однако, не было ни в кране, ни в большом цинковом кубе. Сашенька спустилась на первый этаж, запахнув телогрейку, повязав крепче платок, вышла на улицу и набила чайник снегом, стараясь выбирать почище и побелей из сугроба, расположенного подальше от протоптанных тропинок. Набив чайник белым снегом, Сашенька распрямила спину и оглянулась. Ночь все еще продолжалась, однако уже чувствовался близкий конец ее, но не в каких-либо рассветных бликах или светлеющих облаках, потому что по-прежнему была ночная тьма, продуваемая насквозь метелью, а в том, что кое-где в окнах мелькали огни, появились редкие прохожие и, громыхая, прополз громадный трофейный автобус «Фиат», который возил рабочих из окрестных сел на завод «Химаппарат». В автобусе видны были сонные мотающиеся головы в кепках, ушанках, платках. Сашенька вздохнула, поежилась и вошла назад в подъезд гостиницы. Она поставила чайник в печь, которую обхаживала старуха истопница в больших валенках, ковырялась внутри кочергой, ворошила на колосниках сырые куски тлеющего торфа, дула на этот негорящий торф, закрыв глаза.

– Керосинчику бы, сказала старуха мечтательно, – в миг занялось бы… Подуй ты, дочка, духу у меня не хватает…

Сашенька нагнулась и дунула, запорошив себе глаза пеплом, вытерла их ладонями и снова начала дуть до боли в щеках, чувствуя на лице жар. В печи рядом с чайником стоял чугунок и варилась какая-то похлебка, которую старуха беспрерывно зачерпывала деревянной ложкой и пробовала. Покуда закипел Сашенькин чайник, старуха уже успела испробовать почти полчугунка и долила его водой, которую хранила от жильцов для собственных нужд в укромном месте за печкой. Сашенька взяла чайник и пошла в номер. Лейтенант, по-прежнему лежавший в изнеможенье, привстал, опершись на локоть.

– Я беспокоился о тебе, – сказал он устало…

Сашенька налила кипятку в жестяную кружку и нашла в тумбочке банку джема, несколько пачек галет и начатую банку свиной тушенки.

– Ты тоже ешь, – сказал лейтенант, зачерпывая галетой топленый свиной жир.

Сашенька взяла обломок галеты и вытерла им стенки банки, незаметно, как бы лейтенант не увидел, воспользовавшись тем, что он разрывал новую пачку галет. Таким образом Сашенька вполне была сыта, потому что на стенках банки сохранилась довольно плотная пленка жира и даже кое-где волокна мяса и маслянистого хряща. Лучшие же куски мяса, запаянного в жир, она оставила лейтенанту, который был чрезвычайно слаб и бледен. В тумбочке было, правда, еще несколько банок, но Сашенька поняла, что они предназначены, чтоб расплатиться с Франей, Васей и Ольгой за копку могил. После еды Сашенька легла рядом с лейтенантом поверх одеяла, прижавшись щекой к его щеке, не испытывая при этом ни возбуждения, ни сладострастия, а лишь нежность и покой. Так лежали они в холодном номере, согревая друг друга дыханием.

– Тебе холодно, – тихо сказал лейтенант, – ложись под одеяло.

На мгновение Сашенька испытала страх, ей вдруг показалось, что сейчас может произойти что-то мерзкое, ибо, как ни странно, она испытывала в эти мгновения к тому, о чем мечтала ночами, лежа на диванчике, лишь отвращение.

– Не надо, – сказала Сашенька, – я так полежу…

Ей вспомнился свой первый поцелуй на темном балконе, мокрое, отвратительное прикосновение сына генерала Батюни к ее лицу, разрушивший мечты и, как ей теперь казалось, положивший начало всем дальнейшим несчастьям.

– Не бойся, – устало сказал лейтенант.– Я не трону тебя.

– А я не боюсь, – сказала Сашенька и с колотящимся испуганным сердцем откинула край одеяла, скользнула внутрь, вся замерзшая, готовясь к самому худшему и одновременно испытывая легкое томление, возникшее в суставах. Мужское сильное тело разом обдало Сашеньку жаром, пугающим и манящим, но прошло несколько секунд, лейтенант по-прежнему лежал неподвижно, лишь, рука его нашли Сашенькин затылок, осторожно лаская, Сашенька торопливо отдернула голову, потому что испугалась, как бы лейтенант не нащупал шрам от операции, который Сашеньку сильно портил. Чтоб лейтенант не нащупал шрам, Сашенька взяла его руки, сложила вместе ладонь к ладони и зажала их меж колен своих, так любила она и сама лежать, сунув свои ладони меж колен, где у нее была гладкая, совсем атласная кожа.

– Я тебя в плен взяла, – сказала Сашенька, сжимая его ладони своими коленями.

Сашенька доверчиво положила голову на грудь лейтенанта и, ощутив мерные, идущие изнутри удары, не сразу поняла, что это его сердце, так как еще не совсем привыкла к тому, что с ней происходило.

– Мне немного страшно слышать чужое сердце, – сказала Сашенька, – особенно твое…

Они полежали еще немного в тишине, прижавшись друг к другу. Свеча догорала, и лейтенант, привстав на локте, потушил ее. Стало темно, хоть за окнами, да и в коридоре ясно слышны были шаги, говорящие о том, что уже утро.

– Давай поспим, – сказал лейтенант, мы ведь не спали всю ночь…

– Ладно, – сказала Сашенька, – я сейчас закрою дверь, чтоб нас не тревожили.

Она выскользнула из-под одеяла, побежала в чулках на цыпочках по холодному полу, опрокинула стул, на ощупь принялась искать дверь, однако забрела к тумбочке и что-то сбросила, кажется, пустую банку. Наконец она набрела на дверь, накинув крючок, бегом кинулась назад и смело, как-то привычно нырнула под одеяло, поближе к большому, горячему влажному телу.

– Прости меня, девушка, – сказал вдруг лейтенант охрипшим голосом, – прости меня…

– За что? – удивленно спросила Сашенька.– Что ты, глупенький… Мне так хорошо с тобой…

Назад Дальше