Атмосферные явления необычного порядка в виде свечения и зарниц к тому времени вовсе прекратились, небо поблекло, скрылась луна, потух снег, и тучи снова принялись наползать, неся с собой ветер и проснувшуюся метель.
9
Придя в гостиницу, лейтенант лег на кровать, а Сашенька села у него в изголовье. Гостиничный номер был двухместный, но вторая койка, к счастью, пустовала. В номере стояла мебель разных времен и вкусов. Рядом с защитного цвета тумбочкой, к которой прикреплена была свеча, стояли два домашних стула с гнутыми спинками и одно полукресло, обитое протершейся кожей. Стол же, большой, прочный, но корявый, сколотили, очевидно, в столярной мастерской горкомхоза из некрашеных суковатых досок. Кровать, на которой лежал лейтенант, была никелированная с шишечками, вторая же кровать – обычная солдатская койка, низкая железная, даже с налетом ржавчины. В номере чувствовались сырость и холод. Лейтенант лег, лишь стащив сапоги, не снимая шинели.
– Сними шинель и ложись под одеяло… А шинелью укроешься сверху, – сказала Сашенька.
Лейтенант покорно повиновался, как послушный ребенок, но когда Сашенька хотела отойти, чтоб убрать со стола промасленную бумагу, крошки, жестяные коробки из-под свиной тушенки и вытереть лужу вокруг жестяного чайника, очевидно, протекавшего, лейтенант схватил ее за руку, не пуская от себя. Странно, что сама Сашенька недомогания и температуры более не чувствовала, хоть провела ночь на ветру и морозе. Наоборот, сейчас Сашенька чувствовала себя необычайно сильной и умелой. Она ловко, по-хозяйски взбила подушки под головой лейтенанта, приласкав и успокоив его, убрала со стола, вытерла досуха промокшие доски, сложили аккуратной стопкой на тумбочке остатки еды, нашла тряпку и заткнула дыру в окне, так как в том месте, где окно было забито фанерой, образовалась щель и сильно дуло. Затем Сашенька взяла чайник, вышла в ледяной коридор и в самом конце его разыскала кухоньку-кубовую, полную едкого дыма. Воды, однако, не было ни в кране, ни в большом цинковом кубе. Сашенька спустилась на первый этаж, запахнув телогрейку, повязав крепче платок, вышла на улицу и набила чайник снегом, стараясь выбирать почище и побелей из сугроба, расположенного подальше от протоптанных тропинок. Набив чайник белым снегом, Сашенька распрямила спину и оглянулась. Ночь все еще продолжалась, однако уже чувствовался близкий конец ее, но не в каких-либо рассветных бликах или светлеющих облаках, потому что по-прежнему была ночная тьма, продуваемая насквозь метелью, а в том, что кое-где в окнах мелькали огни, появились редкие прохожие и, громыхая, прополз громадный трофейный автобус «Фиат», который возил рабочих из окрестных сел на завод «Химаппарат». В автобусе видны были сонные мотающиеся головы в кепках, ушанках, платках. Сашенька вздохнула, поежилась и вошла назад в подъезд гостиницы. Она поставила чайник в печь, которую обхаживала старуха истопница в больших валенках, ковырялась внутри кочергой, ворошила на колосниках сырые куски тлеющего торфа, дула на этот негорящий торф, закрыв глаза.
– Керосинчику бы, сказала старуха мечтательно, – в миг занялось бы… Подуй ты, дочка, духу у меня не хватает…
Сашенька нагнулась и дунула, запорошив себе глаза пеплом, вытерла их ладонями и снова начала дуть до боли в щеках, чувствуя на лице жар. В печи рядом с чайником стоял чугунок и варилась какая-то похлебка, которую старуха беспрерывно зачерпывала деревянной ложкой и пробовала. Покуда закипел Сашенькин чайник, старуха уже успела испробовать почти полчугунка и долила его водой, которую хранила от жильцов для собственных нужд в укромном месте за печкой. Сашенька взяла чайник и пошла в номер. Лейтенант, по-прежнему лежавший в изнеможенье, привстал, опершись на локоть.
– Я беспокоился о тебе, – сказал он устало…
Сашенька налила кипятку в жестяную кружку и нашла в тумбочке банку джема, несколько пачек галет и начатую банку свиной тушенки.
– Ты тоже ешь, – сказал лейтенант, зачерпывая галетой топленый свиной жир.
Сашенька взяла обломок галеты и вытерла им стенки банки, незаметно, как бы лейтенант не увидел, воспользовавшись тем, что он разрывал новую пачку галет. Таким образом Сашенька вполне была сыта, потому что на стенках банки сохранилась довольно плотная пленка жира и даже кое-где волокна мяса и маслянистого хряща. Лучшие же куски мяса, запаянного в жир, она оставила лейтенанту, который был чрезвычайно слаб и бледен. В тумбочке было, правда, еще несколько банок, но Сашенька поняла, что они предназначены, чтоб расплатиться с Франей, Васей и Ольгой за копку могил. После еды Сашенька легла рядом с лейтенантом поверх одеяла, прижавшись щекой к его щеке, не испытывая при этом ни возбуждения, ни сладострастия, а лишь нежность и покой. Так лежали они в холодном номере, согревая друг друга дыханием.
– Тебе холодно, – тихо сказал лейтенант, – ложись под одеяло.
На мгновение Сашенька испытала страх, ей вдруг показалось, что сейчас может произойти что-то мерзкое, ибо, как ни странно, она испытывала в эти мгновения к тому, о чем мечтала ночами, лежа на диванчике, лишь отвращение.
– Не надо, – сказала Сашенька, – я так полежу…
Ей вспомнился свой первый поцелуй на темном балконе, мокрое, отвратительное прикосновение сына генерала Батюни к ее лицу, разрушивший мечты и, как ей теперь казалось, положивший начало всем дальнейшим несчастьям.
– Не бойся, – устало сказал лейтенант.– Я не трону тебя.
– А я не боюсь, – сказала Сашенька и с колотящимся испуганным сердцем откинула край одеяла, скользнула внутрь, вся замерзшая, готовясь к самому худшему и одновременно испытывая легкое томление, возникшее в суставах. Мужское сильное тело разом обдало Сашеньку жаром, пугающим и манящим, но прошло несколько секунд, лейтенант по-прежнему лежал неподвижно, лишь, рука его нашли Сашенькин затылок, осторожно лаская, Сашенька торопливо отдернула голову, потому что испугалась, как бы лейтенант не нащупал шрам от операции, который Сашеньку сильно портил. Чтоб лейтенант не нащупал шрам, Сашенька взяла его руки, сложила вместе ладонь к ладони и зажала их меж колен своих, так любила она и сама лежать, сунув свои ладони меж колен, где у нее была гладкая, совсем атласная кожа.
– Я тебя в плен взяла, – сказала Сашенька, сжимая его ладони своими коленями.
Сашенька доверчиво положила голову на грудь лейтенанта и, ощутив мерные, идущие изнутри удары, не сразу поняла, что это его сердце, так как еще не совсем привыкла к тому, что с ней происходило.
– Мне немного страшно слышать чужое сердце, – сказала Сашенька, – особенно твое…
Они полежали еще немного в тишине, прижавшись друг к другу. Свеча догорала, и лейтенант, привстав на локте, потушил ее. Стало темно, хоть за окнами, да и в коридоре ясно слышны были шаги, говорящие о том, что уже утро.
– Давай поспим, – сказал лейтенант, мы ведь не спали всю ночь…
– Ладно, – сказала Сашенька, – я сейчас закрою дверь, чтоб нас не тревожили.
Она выскользнула из-под одеяла, побежала в чулках на цыпочках по холодному полу, опрокинула стул, на ощупь принялась искать дверь, однако забрела к тумбочке и что-то сбросила, кажется, пустую банку. Наконец она набрела на дверь, накинув крючок, бегом кинулась назад и смело, как-то привычно нырнула под одеяло, поближе к большому, горячему влажному телу.
– Прости меня, девушка, – сказал вдруг лейтенант охрипшим голосом, – прости меня…
– За что? – удивленно спросила Сашенька.– Что ты, глупенький… Мне так хорошо с тобой…
– Прости меня, – снова повторил лейтенант, – я не могу сейчас быть один… Прости, сестрица…– Он был в лихорадке и почти бредил.– Знаешь, сестрица, – сказал он, – этот профессор, кажется, прав… Близких должны хоронить чужие… Особенно если они убиты кирпичом по затылку… Я был пять раз ранен… Я полз с обожженными ногами… Я остуживал ноги в болотной воде… Иногда мне казалось, что ноги объяты огнем все время… Мне хотелось сбить огонь… Потом я заполз в амбар… Там было зерно и крысы… Я ел зерно, а крысы ели меня, когда я терял сознание… Вокруг и без меня было достаточно мяса, но им нравилось теплое мясо… Особенно им нравились мои жареные ноги… Они прогрызли унты насквозь… Даже когда я приходил в себя от крысиных зубов, мне трудно было отогнать крыс от своих ног… Я бил их палкой, на которую пытался опираться, когда шел, а они грызли конец палки… Особенно там была одна седая крыса… Совершенно седая… Я запомнил ее морду на всю жизнь… Она умела мыслить, я в этом убежден… Она не грызла палку, не скалилась, а спокойно и терпеливо ждала, пока я потеряю сознание… Ты никогда не слышала о древнегреческой трагедии, девушка?… Так вот глаза этой крысы отвергали познаваемость бытия… Они смеялись над теоретическим оптимизмом Сократа… В голову такой крысе вполне могла прийти мысль об убийстве целого народа из сострадания… Чтоб положить конец мучениям и унижению его раз навсегда… Вокруг меня шныряло много крыс, обленившихся от изобилия пищи, с мокрыми от человеческой крови мордами, но я собрал все силы, весь свой опыт, я перехитрил ее, превозмогая боль, стараясь не стонать, потому что я уверен, она бы поняла и отбежала дальше, но я старался не стонать, осторожно подполз ближе и убил эту седую крысу палкой… Я заплатил за этот успех дорого, у меня начали от чрезмерного усилия кровоточить ноги, но я не жалею…
– Ты весь мокрый, – заботливо сказала Сашенька, – ты весь мокрый, миленький мой, сердце мое…
– У меня упадок сил, – сказал лейтенант, тяжело дыша, – полный упадок… Смогу ли я сегодня ночью выкопать из земли мать и сестру… Они убиты одним кирпичом все вместе…
Он схватил вдруг Сашеньку цепко за запястья и приблизил ее лицо к своему, сжигаемому лихорадкой.
– Нельзя так дешево продавать свою кровь, – шепотом сказал он, – это плохая коммерция… Так невыгодно торговать своей кровью… Надо брать за каплю литр… Два литра… Ведро… Только тогда станет меньше покупателей…
– О чем ты, миленький? – спросила Сашенька, любуясь его голубыми глазами.– Не надо себя тревожить…
– Прости, – сказал лейтенант, – это, может, минута, мгновение… Я забыться хочу… Может, в этом спасение… Я другого хочу… Погрузиться в другое… Прости меня, девушка… Этот пьяный дворник-католик говорил об искуплении… Но мне страшно, а страх ожесточает сердце… Я не могу представить, как раскопаю сегодня землю и увижу в глине мать… Я мечтаю только о том, чтоб черты ее исказились до неузнаваемости… На карьерах фарфорового завода лежат десять тысяч… Их убил фашизм и тоталитаризм, а моих близких убил сосед камнем… Фашизм временная стадия империализма, а соседи вечны, как и камни.– Он на мгновение замолк, глотнул несколько раз. – Мне рассказывал дворник, он смотрел в окно, но защитить боялся… Сперва сосед убил сестру, потому что она была молода и могла убежать или сопротивляться. Потом он оглушил отца, мать лишилась чувств, и практический ум чистильщика сапог подсказал ему, что ее можно оставить напоследок… Он начал гоняться за пятилетним братишкой и не мог догнать его довольно долго, потому что тот то на четвереньках пролезал под столом, то бегал вокруг фикуса… Сосед отодвинул в сторону стол, фикус и стулья, только тогда ему удалось убить мальчика… Потом он добил отца и убил мать. Она умерла легко, потому что отец видел все, лежа лишь оглушенный, а мать умерла, не приходя в сознание… Возможно, он просто раздробил ей череп уже мертвой, я очень надеюсь на это, потому что у матери было слабое сердце… Потом сосед связал ноги всех бельевой веревкой, вытащил во двор и так затащил в помойную яму, в нечистоты… Взяв лопату, он пачкал им дерьмом лица, набивал дерьмом рты… Сейчас он работает на лесопилке в Ивдель-лагере… И знаешь, о чем я мечтаю… Я мечтаю, чтобы он выжил эти двадцать пять лет, вышел на свободу, и я мог бы ногтями распороть ему кожу на шее… Пусть старческую кожу, все равно… Чтоб кожа эта свисала ему на плечи будто воротник, и ждать, ждать, пока он медленно истечет кровью из порванных шейных вен… И мочить в его крови пальцы… Я знаю, что с такими мечтами долго жить нельзя…
– Миленький мой, – говорила Сашенька, сильно уже обеспокоенная хриплой торопливой речью возлюбленного своего, похожей скорей на бред.– Миленький мой, – говорила Сашенька, прижимая его голову к своей груди, – я тоже одна… Отец мой погиб за родину, а мать воровка… Мне тяжело… Но мы теперь вместе…
– Да, – сказал лейтенант, – мы вместе… Надо думать о другом, иначе у меня лопнет череп… Надо чувствовать другое, жить другим… Сейчас, именно сейчас… Все решают минуты… Знаешь, мне снилось несколько раз, как я убиваю этого чистильщика сапог… После того, как я узнал подробности… Стоит мне закрыть глаза… Сегодня тоже рассветный сон… Я стоял по пояс в крови… Стены и потолок – все было цементным… Гулкое эхо… Там был жуткий момент – я убивал детей его… Я конченый человек… Говорят о всепрощении, об искуплении. А я не только во сне, я и наяву мечтаю… Я тешу свое сердце, я испытываю сладость неописуемую от мучений убийцы моей матери… Я выламываю ему пальцы, я рву ему жилы на ногах…
Лейтенант задохнулся. Он весь покрыт был мокрой испариной.
– Пойди в кубовую, – сказал он тихо, – узнай… Я искупаться хочу… Можно ли нагреть… Работает ли душ… Именно сейчас сходи… У меня тело зудит… Я хотел бы быть чистым…
Сашенька встала, надела сапожки. Лейтенант лежал, откинувшись на подушку, успокоенный, грудь его, ранее часто вздымавшаяся, теперь дышала равномерно. Сашенька вышла в коридор, залитый солнцем, но, дойдя до первого же оконного проема, увидав кусок яркого зимнего дня в самом своем расцвете, белые от снега, поблескивающие крыши, черных спокойных ворон, небесную синь, крики детворы, доносящиеся снизу, очевидно, от старой бани, где была горка для катания. Увидав и услыхав все это, Сашенька испытала вдруг страшное, непонятное беспокойство, перешедшее в испуг, и она кинулась назад, рванула дверь номера. Лейтенант лежал на боку, лицом к стене, и правая рука его была согнута в локте, прижата к голове. Сашенька схватила эту руку обеими своими руками, пытаясь разогнуть, оторвать от головы, еще не понимая зачем, но рука эта была железной, неподвижной, и через сукно Сашенька чувствовала ее бугристый, напрягшийся бицепс. Тогда Сашенька зубами вцепилась лейтенанту в запястье, торопливо, остервенело, лейтенант застонал и, пытаясь оторвать Сашеньку, ударил ее левой рукой наотмашь. У Сашеньки загудело в висках, радужные винтообразные пятна понеслись в глазах, но она не выпустила запястья, еще сильнее сжав челюсти, и нечто тяжелое выпало на пол.
– Все, – прохрипел лейтенант, – все… Пусти…
Лишь тогда Сашенька откинулась и села на кровати. Ей не хватало воздуха, и она сидела, широко раскрыв рот. На полу у кровати лежал большой армейский пистолет ТТ. Некоторое время было тихо.
– Какая глупость, – сказал лейтенант, – забыл запереться на крючок… Какая мелочь…
Тогда Сашенька заплакала.
– Ты дурак, – сказала она.– Ты дурак, дурак… Ты бессовестный человек, вот ты кто… Ты хотел меня обмануть…
– Я не пережил войны, девушка… Я убит… Я, студент философского факультета, стал сторонником кровной мести, после того как увидел в сарае лицо моего отца, искаженное мукой, со следами нечистот на губах…
– Мне тоже не хочется иногда жить, – сказала Сашенька, – хочется, чтоб я лежала и все меня жалели…
– Ты хорошая девушка, – сказал лейтенант и сел. – Все неправда… Несмотря ни на что, мне хочется жить… Несмотря на то, что отцу моему, еще живому, чистильщик сапог набивал рот дерьмом… Спаси меня… Надо думать о другом… Раз ты меня спасла… Я ударил тебя… Это ужасно… Все что…
– А мне не больно, – сказала Сашенька. – Ты не беспокойся, славненький мой…
– Надо о другом…– говорил лейтенант, – совсем о другом… Оно заслонит… Оно спасет…
Он вдруг обхватил Сашеньку так, словно тонул и дотянулся наконец до предмета, обещающего спасение. Он прижал ее грудь к своим губам, и Сашенька ощутила щекочущее томление во всем теле, давно не посещавшее ее, но теперь оно было живым, все ранее испытанное было ничто по сравнению с этим, в сладости этой не было ни порока, ни испуга, она чувствовала, как неопытные и неумелые руки возлюбленного обнажали тело ее, снимая одежду, но не испытала и тени стыда.
– Мне холодно, холодно, – шепотом пожаловалась Сашенька, и он торопливо натянул на обнаженную Сашенькину спину одеяло. Все было просто и справедливо, и Сашенька старалась помочь усталому возлюбленному, также охваченная нетерпением. Суставы Сашеньки млели от тоски по желанной минуте, которая никак не наступала, и жажда этой минуты была велика и недоступна тем, кто уже перешагнул ее, ибо никакими воспоминаниями и воображением нельзя
было восстановить этой апокалиптической жажды, когда она оставалась позади. Но вот она кончилась и для Сашеньки, и наступили сладкие мучения, блаженное истязание, от которого приятно таяли силы, из груди исторгались радостные стоны, и наконец пришло невиданное доселе ощущение исчезновения, смерти души, которую хотелось бы продлить вечно, бросив бесовский хмельной вызов жизни, природе, бессильному порядку, насмехаться, торжествовать над всеми святостями этого света, плевать на Бога, издеваться над атеизмом, презирать страдания, не признавать ни отца, ни матери, ни родины, ни любви и прочее, и прочее, трудно определяемые желания, ощущения в этот миг полного торжества тела над Душой, неразумного над разумом, животного над человеком, идей дьявола над идеей Бога, момент зачатия, единственный миг, двойственный, как все во вселенной, когда жизнь, лишенная помощи фантазии и разума, показывает свою подлинную цену, равную нулю, и правдой этой доставляет наслаждение непередаваемое. Но впечатление это, при всем необычайном блаженстве, зыбко и бессловесно, бросив вызов разуму и фантазии, оно само оказывается поверженным тем, что, лишившись слов и мыслей, не способно расшифровать, свою суть и соблазнить этим человека и, будучи непорочным, быстро угаснув, лишь усиливает порядок и укрепляет целенаправленность и смысл жизни. Так проходящая, гонимая, полная надуманного смысла жизнь вступает в борьбу с вечным, реальным, царящим во вселенной хаосом и побеждает.