Сашенька проснулась мгновенно, рывком. Она с трудом разогнула позвоночник. Болели икры ног, точно она взбиралась на гору, болела спина. Демобилизованные ходили по залу, кашляли, зевали. Почти никто уже не спал. Край скамьи, где сидел красивый лейтенант, был пуст.
«Он оставил меня, – с тоской подумала Сашенька.– Я никогда его больше не увижу».
И сразу же злоба проснулась в ней, но это не была злоба к красавцу лейтенанту, эта была старая, забытая злоба к своей распутной матери, к ее хромому любовнику и к двум нищим, ради которых мать пожертвовала родной дочерью. Сашенька встала с подоконника, выбралась из-за фикуса, вышла на улицу и торопливо пошла, твердо зная цель, к которой шла, и ни секунды не колеблясь.
Был уже рассвет, дворники сгребали снег, к ларькам подъезжали хлебные фургоны. Запах поднятой лопатами снежной пыли смешивался с запахом свежевыпеченного теста, и, прикрыв глаза, Сашенька представила, будто завтракает теплыми кусками хлеба, остужая после них гортань вкусными, холодными до зубной боли глотками.
Сашенька подошла к трехэтажному зданию, верхний этаж которого был закован в цинковые листы, а окна нижнего полуподвального забраны решеткой. Как раз подъехала мохнатая, вся в инее, лошадка, запряженная в сани, на которых стоял укутанный рогожей большой котел. Двое арестантов в телогрейках вышли из ворот в сопровождении милиционера, также в телогрейке, кубанке и с немецкой винтовкой, надетой через плечо дулом вниз, по-партизански. Арестанты взяли котел за металлические ушки и понесли. Из котла шел пар и вкусно пахло вареной брюквой, ржаной мукой и постным маслом. Сашенька сглотнула слюну, прижала локоть к заурчавшему животу, переждала, пока урчанье прекратится, и подошла к часовому.
– Мне к начальнику, – сказала Сашенька.
– Обратись к дежурному, – с привычной скукой сказал часовой, – слева крыльцо… где народ дожидается…
3
На крыльце толпилось много людей с кошелками и мешками, но еще больше их было в приемной дежурного, большой, холодной комнате, разделенной перегородкой. Дежурный, белокурый молодой парень, сидел в накинутом на плечи дубленом полушубке и листал какие-то бумаги. Люди в приемной тихо толкали друг друга, стараясь не скандалить между собой громко, чтоб не привлечь внимания дежурного, который, видимо, их уже одергивал и предупреждал. В основном здесь были сельские жители, но было несколько и одетых по-городскому, даже одна модница в шубе из серого каракуля, с такой же муфтой и каракулевым капором. Было странно видеть, как она толкается среди телогреек и кацавеек, пытаясь протиснуться поближе к полке, у которой писарь и милиционер принимали мешки и кошелки. Место возле полки занял здоровенный крестьянин. Он легко отталкивал напиравших сзади, выгружая на тряпочку перед писарем куски густо посыпанного солью сала, и писарь отмечал что-то в бумажке. Женщина в каракуле ухватилась одной рукой за перегородку и, нажав плечом в глыбообразную ватную спину крестьянина, ожесточенно, сантиметр за сантиметром, протискивалась к заветной полке, неся в вытянутой руке плетеную, перевитую шелковыми ленточками корзинку, в которой булькала бутылка молока и выглядывал румяный, аппетитный кусок жареной говядины, приправленной чесночком. Капор ее съехал на затылок, по молодому лицу текли струйки пота.
«Спекулянтка, – глотая слюну, со злобой подумала Сашенька, – наворовала каракулей».
В тот момент, когда женщина была уже близко, крестьянин сделал легкое движение задом, даже не оборачиваясь. Женщину унесло далеко от полки, за спины других посетителей и ударило о стену. Перетянутая ленточками корзинка, которую женщина краешком уже успела поставить на полку, сорвалась, под ноги толпящихся потекло молоко, и женщина нырнула вниз, пачкая каракуль о кирзовые сапоги.
«Так и надо, – с радостной злобой подумала Сашенька, – спекулянтка проклятая…»
– Что такое, – сказал дежурный, поднимая голову.– Я предупреждал – прекращу прием передач… Ну и народ… Степанец, – сказал он весело, заметив какую-то старушку и конце очереди, – ты опять здесь…
– Здесь, хозяин, – прошамкала маленькая старушка, кланяясь.
Она была поверх кацавейки накрест перетянута тремя платками, выглядывавшими один из-под другого. Ноги ее поверх валенок перевязаны были вокруг ступней тряпками, из которых выбивалась солома.
– Тебе ведь сказано неоднократно, Степанец, – терпеливо и настойчиво говорил дежурный.– Сыну твоему передачи приниматься не будут… Он виновен в тягчайших преступлениях… В массовых убийствах советских граждан, понимаешь… Его народ судить будет…
– Семь километров шла, – сказала старушка, вытирая слезящиеся глаза, – мороз печет… Я ведь что… Я ведь немного ему… Животом он слаб… И грудь у него слабая… Вот… Спасибо, добрые люди посоветовали…
Старушка начала торопливо сизыми, отмороженными пальцами распутывать узелок расшитого васильками платка. В платке была желтая, протершаяся на сгибах бумажка, которую старушка понесла, ловко лавируя между посетителями, протянула дежурному…
– Что такое, – сказал дежурный.– Что еще за филькина грамота…– Он взял бумажку брезгливо двумя пальцами и начал читать, с трудом разбирая стершиеся каракули.
«Справка. Больной Степанец П. Н. страдает отложением мочекислых солей в суставах, а также почечной недостаточностью; Нуждается в молочной диете с большим содержанием овощей и фруктов. Рекомендуется курортное лечение… Сероводородные, радоновые ванны, грязевые аппликации с одновременным питьем минеральных вод. Рекомендуется поездка в Ессентуки, Железноводск, Сочи-Мацеста, Цхалтубо. Доктор Вурварг. 1940 год».
Пока дежурный читал, старушка стояла перед ним, с надеждой моргая и вытирая глаза сизыми пальцами.
– Здесь все правда написана, хозяин, – сказала она, по совести написано.
– Некогда мне, – перегибаясь через перегородку, сказал дежурный.– Народу у меня прорва, а ты каждый день здесь толкаешься!… Дома б сидела… Семь километров сюда ходишь да семь обратно…
– Когда как, – сказала старушка.– Бывает – подвезут… Подвода бывает колхозная или машина… Тут в бумаге все написано, чтобы принять…
– Филькино это писание, – уже сердито сказал дежурный, – возьми бумагу… Еще придешь завтра, задержу… Арестую, поняла?
Он отдал старушке бумагу, она бережно завернула ее в платок и, спрягав на груди, отошла к подоконнику, видно, устраиваясь перекусить, достала луковицу, тряпицу с солью и хлеб.
Воспользовавшись замешательством, которое вызвала старушка, женщина в каракуле кинулась к полке в образовавшийся проход, неся перед собой корзинку, вкусно пахнущую жареной говядиной, которая, будучи пропитана разлитым молоком, приобрела особо нежный аромат. И этот запах, щекотавший Сашенькины ноздри, удвоил ее силы и возбудил злобу. Сашенька так же проворно кинулась в проход, и они сшиблись плечами с женщиной у самой полки.
– Мне не передачу, – торопливо сказала Сашенька прямо в лицо дежурному.– Мне по особому делу…
Сашенька твердо поставила локоть на полку, так что он мешал женщине не только протолкнуть корзинку, но и отгораживал ее лицо от дежурного.
– Мне по особому делу, – повторила Сашенька, терпя боль, потому что женщина снизу сильно давила Сашенькину ногу коленом, а на полке царапала Сашенькину кожу у запястья каким-то металлическим острым шипом, торчавшим из корзинки.
– По какому делу? – спросил дежурный, разглядывая Сашеньку.
– По особому, – в третий раз повторила Сашенька, с трудом удерживая руку на полке.
– Заходи, – сказал дежурный и открыл в перегородке небольшую калитку, откинув крючок.
Сашенька с облегчением убрала руку с полки и вошла за перегородку. Женщина с ненавистью посмотрела ей вслед, и тут же женщину вновь оттеснил высокий крестьянин, начавший выкладывать на полку перед писарем крутые яйца.
– Входи сюда, – сказал дежурный и, открыв дверь, пропустил Сашеньку вперед.
Это была небольшая, совершенно пустая комната. Даже стола в ней не было, а только два табурета, настенный телефон и портрет народного комиссара внутренних дел.
– Садись, – сказал дежурный.
Сашенька села на табурет, а дежурный остался стоять под портретом.
– Слушаю, – сказал дежурный.
– Мне известно, где скрывается полицай, – сказала Сашенька, облизав почему-то пересохшие губы и вспомнив совершенно ярко и отчетливо, как Вася и Ольга сидели, прижавшись друг к другу, словно щенки на пожаре.
– Ты не торопись, – оживленно сказал дежурный и дружески подмигнул, – и не бойся… Давай, говори подробнее…
– Он скрывается в моем доме, – глухим твердым голодом сказала Сашенька, – моя мать кормит его ворованными продуктами… Ворованными у государства… Ненавижу ее… Мой отец погиб на фронте, погиб за родину… а она с любовником…
Дежурный внимательно посмотрел на Сашеньку и положил ей руку на волосы, погладил…
Это была небольшая, совершенно пустая комната. Даже стола в ней не было, а только два табурета, настенный телефон и портрет народного комиссара внутренних дел.
– Садись, – сказал дежурный.
Сашенька села на табурет, а дежурный остался стоять под портретом.
– Слушаю, – сказал дежурный.
– Мне известно, где скрывается полицай, – сказала Сашенька, облизав почему-то пересохшие губы и вспомнив совершенно ярко и отчетливо, как Вася и Ольга сидели, прижавшись друг к другу, словно щенки на пожаре.
– Ты не торопись, – оживленно сказал дежурный и дружески подмигнул, – и не бойся… Давай, говори подробнее…
– Он скрывается в моем доме, – глухим твердым голодом сказала Сашенька, – моя мать кормит его ворованными продуктами… Ворованными у государства… Ненавижу ее… Мой отец погиб на фронте, погиб за родину… а она с любовником…
Дежурный внимательно посмотрел на Сашеньку и положил ей руку на волосы, погладил…
– Не волнуйся, – сказал он, – ты молодец… Если б жил отец, он одобрил бы твой поступок… Я сам три года в партизанах всякое повидал… Значит, мать живет с бывшим полицаем? – уже другим, протокольным голосом спросил дежурный.
– Нет, – сказала Сашенька, у которой перед глазами плыл туман и губы были мокрыми от слез, – у полицая Ольга… а мать с культурником.
– Каким культурником? – вынимая блокнот, спросил дежурный.– Какая Ольга, ну-ка фамилии…
– Не знаю, – сказала Сашенька.
– Адрес тогда, – сказал дежурный.
Сашенька назвала адрес.
– А мать где работает?
Сашенька сказала.
– Я тоже питалась этими продуктами, – добавила Сашенька.
– Ничего, – сказал дежурный.– Хорошо, что созналась… Политзанятия посещаешь?… Сын за отца не отвечает. Какого классика марксизма эта цитата?
Не дожидаясь ответа, дежурный подошел к телефону, снял трубку и сказал несколько слов, которых Сашенька не разобрала. Потом он повесил трубку, сел на табурет, положил на колено блокнот, черканул размашисто две фразы, вырвал листок и протянул его Сашеньке.
– Зайдешь к начальнику, – сказал он. Дежурный дал ей записку и, открыв невидимую, оклеенную обоями дверцу, пропустил Сашеньку в коридор.– Прямо иди, – сказал он.– Покажешь записку.
Сашенька прошла коридор и оказалась в светлой, очень теплой комнате, так что сидевшая в углу машинистка была в блузке с коротким рукавом, как летом. А рядом с машинисткой сидел красавец лейтенант. Сашенька вначале даже провела ладонью по глазам, не веря и удивляясь такому совпадению. Лейтенанту тоже было жарко, он расстегнул крючки на кителе, и легкая красноватая полоска прорезала шею там, где ее сжимал тугой ворот. Глаза у него теперь были не серые, как ночью, а голубые. В комнате этой было три двери, одна обита кожей, вторая войлоком, третья просто деревянная. Из деревянной двери вышел худой человек в пиджаке, поверх рукавов которого были надеты черные ситцевые нарукавники, словно у бухгалтера. В руках он держал несколько папок.
– Вот что есть в архивах, – сказал человек, подходя к лейтенанту.
Машинистка перестала стучать и подняла голову. Лейтенант также поднял голову. Густые брови сошлись у него на переносице, голубые глаза потемнели, и стал он еще красивее, так что Сашенька стояла не дыша, забыв, зачем пришла сюда, и думая только о нем.
– Значит, по Овражной улице имеется 960 замученных граждан, и на них у нас списки есть почти на всех, поскольку они проходили через канцелярию фельджандармерии, – сказал человек в нарукавниках, – затем в районе бывшего аэродрома. И в селе Хажин… Семь километров, карьеры фарфорового завода… Кроме того, есть ряд мелких, незарегистрированных могил, поскольку кое-где убийства велись стихийно… В основном местными полицаями в нетрезвом виде… Имеется рапорт врача санэпидемстанции городской управы и докладная одного из дворников… Сейчас они будут здесь… Врач этот еще у нас в предварительном следствии, а дворника мы вызвали…– тут человек заметил Сашеньку. Тебе чего? – спросил он.
Сашенька показала записку.
– Понятно, – сказал человек с бухгалтерскими нарукавниками, проходи сюда, опиши все подробно и подпишись.
Он толкнул войлочные двери и пропустил Сашеньку в комнату с канцелярским столом, диваном и зарешеченным окном, стекла которого были до половины замазаны мелом, как в туалетах.
– Пиши, – повторил он.
Сашенька осталась одна. Перед ней на столе лежала куча белой бумаги и стоял мраморный чернильный прибор в виде головы Черномора, против которого скакал Руслан с копьем. Сашенька сняла крышку-шлем и, взяв одну из лежавших на столе ручек, обмакнула перо в череп Черномора. Ручка была толстой, канцелярской, Сашенька отложила ее и взяла привычную школьную, тоненькую.
«Мать моя, – написала Сашенька, – является расхитителем советской собственности. Я отказываюсь от нее и хочу быть теперь только дочерью отца, погибшего за родину…» Сашенька пробовала писать с нажимом, но перо брызгало, царапало и к тому ж бумага была линейная, как в школьных тетрадях, буквы прыгали и строчки то ползли вверх, то загибались книзу. Сашенька никак не могла придумать, что написать о Васе, Ольге и «культурнике». Она подумала, неплохо бы приписать и Батюню, и Маркеева, и Зару с золотыми подвесками, и вообще всех, кто смеялся и издевался над Сашенькой. Она отложила перо и задумалась. Кроме войлочных дверей, в комнате были еще одни, крашенные белой краской, словно в больнице. И за этими больничными дверьми слышались глухие голоса и кто-то надсадно, действительно по-больному кашлял. Сашенька решила спросить, что ей писать дальше, она встала, подошла на цыпочках к белой двери и легонько толкнула ее. Дверь подалась, приоткрылась, и в образовавшуюся щель Сашенька увидала лейтенанта. Он сидел в кресле, опершись рукой о подлокотник и опустив на ладонь голову. Рядом с ним стоял исхудавший, бледный человек, видимо, арестант. Тощая шея арестанта перевязана была шарфом, а синеватый бритый череп и виски так туго обтягивала кожа, что казалось, она вот-вот лопнет, особенно теперь, когда человек надсадно, тяжело кашлял. Рядом с этим человеком стоял дворник Франя и мял в руках шапку.
– Продолжайте, Шостак, – сказал чей-то негромкий, но пугающий голос.
Сашеньке стало страшно, однако она не решилась прикрыть дверь, так как боялась, что дверь скрипнет. Она шагнула на цыпочках влево и увидала за столом майора в очках, который читал какую-то бумагу.
– Это ваша подпись, Шостак? – спросил майор.
Шостак вытащил из телогрейки конец грязного шарфа, вытерши рот, хрипло несколько раз вдохнул и сказал:
– Попить бы…
– Это ваша подпись? – повторил майор.
– Разрешите, – сказал Шостак и взял бумагу.– Да… Я обязан был как санитарный врач сигнализировать… Майор взял бумагу и, подняв очки на лоб, прочел: «В канализационных коллекторах, сточных канавах, а также в ряде случаев в дворовых местах общественного пользования обнаруживаются трупы лиц еврейской национальности, которых отдельные граждане из местного населения самовольно уничтожают в черте города, используя металлические прутья, ножи, камни и прочие средства. Подобные действия, в нарушение инструкции о сборе этих лиц в строго установленных пунктах для дальнейшего препровождения, угрожают городу эпидемией, что особенно опасно, учитывая большое количество госпиталей немецкой армии, размещенных у нас. Гниющие трупы привлекают бродячих собак и кошек, а также способствуют размножению мух и слепней, и что усиливает опасность распространения эпидемии как среди населения, так и среди армии. Санэпидемстанция городской управы не располагает ни транспортом, ни рабочей силой для вывоза трупов в места, заранее предусмотренные. Посему прошу обратиться к военным властям с ходатайством о запрещении впредь подобного нарушения инструкции, а также прошу выделить транспорт для очистки городской территории от очагов заразы. Главный врач санэпидемстанции городской управы Шостак. 17 августа 41 года».
– Мне было отказано в транспорте, – глухим, утробным голосом, как говорят в бреду, сказал Шостак.– Мы пробовали использовать двухколесные тачки, но место транспортировки было порядка пяти – семи километров, к тому ж многие трупы, особенно для транспортировки их по городу, особенно в летнее время, требовали мешков и рогож, так как иногда случалось, конечности были отделены, а в ряде случаев нарушен был кожный покров и ткань, так что внутренности оказывались выведенными наружу и подвергались в еще большей степени, чем наружные покровы, окислению, усиливая опасность эпидемии. Подобная работа по очистке не терпела отлагательств, поскольку водопровод был взорван и население города пользовалось естественными открытыми водоемами… В силу трудоемкости и вредности она требовала высокой оплаты мясными и молочными талонами… В этом мне также было отказано… Поэтому я дал указание дворникам закапывать трупы по месту жительства… То есть используя укромные места во дворах либо близлежащие пустыри, если трупы находили по месту жительства. До 24 сентября, когда объявлен был день сбора, все лица еврейской национальности жили по своим квартирам, выселение их в отдельные районы не производилось… Но были у нас случаи убийства просто на улицах… Тут возникали трудности в части уборки… Мы испытывали трудности даже с такими простыми средствами дизинфекции местности, как гашеная известь… Шостак говорил то громче, то переходя на шепот, глаза его лихорадочно блестели, как у тяжелобольного. Он был в каком-то полубреду, едва стоял на ногах…– Попить бы, – снова сказал Шостак.