Срок ученичества истекал в день восемнадцатилетия Бриджера, 17 марта 1822 года. Местная актерская труппа приурочила к мартовским идам постановку шекспировского «Юлия Цезаря». Джим, глядя на сцену, почти жалел о потраченных на билет двадцати пяти центах: длинная бессмысленная пьеса, мужчины в дурацких длинных одеждах, да и язык странный. Однако зрелище затягивало, мало-помалу парень втянулся в ритм торжественных фраз, и когда красавец актер раскатисто произнес: «В делах людей бывает миг прилива; он мчит их к счастью, если не упущен»[1], – Бриджер понял, что эти строки он запомнит навсегда.
Три дня спустя кузнец рассказал Джиму о свежем объявлении в «Миссури репабликан», адресованном «предприимчивым молодым людям». Миг прилива настал.
* * *Проснувшись на следующее утро, Бриджер удивленно оглядел Фицджеральда, склоненного над Глассом.
– Фицджеральд, ты что?
– Давно у него лихорадка? – спросил тот, не отнимая ладони от лба раненого.
Бриджер метнулся к Глассу и потрогал его лоб – горячий и влажный.
– Я проверял ночью, жара не было.
– Теперь есть. Потеет перед смертью, сукин сын. Отправляется-таки на тот свет.
Бриджер замер на месте, не зная, радоваться или огорчаться. Гласса уже ощутимо трясло, так что Фицджеральд наверняка был прав.
– Слушай меня, парень. Готовимся уходить. Я на разведку вверх по Гранд, ты бери ягоды с мясом и делай пеммикан.
– А Гласс?
– А что Гласс? Ты врачом, что ли, заделался, пока тут сидишь? От нас ему никакой пользы!
– Польза одна – быть с ним, дождаться смерти и похоронить. Таков уговор с капитаном.
– Тогда копай могилу, раз такой умный! Алтарь ему сооруди, не забудь! Но если я приду и мясо не будет готово – отхожу тебя плетью так, что Глассу позавидуешь! – И Фицджеральд, схватив винтовку, зашагал вниз по ручью.
Там, где приток впадал в реку, тонкая струйка ручья широко разливалась по пологому песчаному берегу и лишь потом впадала в стремительную Гранд. Солнечный, типично сентябрьский день близился к жаркому полудню. Фицджеральд издалека вгляделся в беспорядочные следы отряда, различимые даже сейчас, по прошествии четырех дней, потом взглянул вверх по течению, где на голой ветке засохшего дерева сидел орел, словно на часах. Вдруг птицу что-то спугнуло; орел, в два маха поднявшись в воздух, развернулся на крыле и полетел к истоку реки.
Где-то резко заржала лошадь. Фицджеральд глянул было и тут же прищурился: утреннее солнце отражалось в реке, вода сияла, как живой поток сплошного света. За пляшущими сполохами Фицджеральд различил фигуры конных индейцев.
Он тут же рухнул плашмя и прижался к земле, лихорадочно соображая, успели его заметить или нет. Два-три коротких вдоха – и он осторожно пополз к низкорослому ивняку, единственному укрытию. Где-то вновь заржал конь, однако стука копыт не последовало. Фицджеральд проверил винтовку и пистолет – оба заряжены, – снял волчью шапку и поднял голову, пытаясь сквозь ивовые ветви разглядеть другой берег.
Индейцев было пятеро. Четверо стояли неровным полукругом, пятый в середине лупил хлыстом заартачившегося пегого. Возня с конем явно занимала всю четверку, кто-то смеялся.
На одном из индейцев красовался полный воинский головной убор из орлиных перьев, и даже с двухсот ярдов Фицджеральд разглядел ожерелье из медвежьих клыков и шкуру выдры на заплетенных косах. Трое с ружьями, двое с луками, никакой боевой раскраски – наверняка охотники. Племя Фицджеральд не определил и не очень-то старался: всех местных индейцев он загодя считал врагами трапперов. И хотя из ружья его не достанут – слишком далеко, – однако стоит им подойти ближе, и ему несдобровать: одна пуля в винтовке, другая в пистолете, и только если враги застрянут на стремнине, он успеет зарядить в ружье еще одну. Три выстрела на пять мишеней – не тот случай, когда стоит затевать бой.
Прижавшись животом к земле, Фицджеральд пополз под защиту самых высоких ив у ручья. По дороге он не жалел проклятий для прошедшего здесь отряда, следы которого так явно выдавали поляну у родника. Добравшись до более густых ивовых зарослей, он оглянулся: индейцев по-прежнему занимал разыгравшийся пегий конь, однако к месту слияния они подойдут с минуты на минуту – и тогда увидят ручей. И следы, чума их побери. Следы, которые укажут путь к поляне яснее, чем если показать пальцем.
Фицджеральд пробрался от ивняка к соснам и еще раз глянул на охотников: те наконец усмирили упрямого коня, пятеро охотников теперь ехали вверх по течению.
Уходить.
Немедленно.
Фицджеральд припустил вдоль ручья прямой дорогой к лагерю.
– Индейцы, пятеро, идут вверх по Гранд, – выпалил он Бриджеру, который камнем перетирал оленину на пеммикан, и принялся заталкивать вещи в мешок. Вдруг он вскинул голову, напряжение и страх в глазах сменились яростью. – Шевелись! Вот-вот нападут на след!
Бриджер запихнул мясо в сумку, закинул сумку и мешок на плечи и обернулся взять винтовку, прислоненную к дереву рядом с кентуккской винтовкой Гласса, – и только сейчас, при мысли о Глассе, до него дошел смысл происходящего. Дернувшись, как от пощечины, он взглянул на раненого.
Впервые с самого утра тот открыл глаза. Взгляд поначалу оставался туманным, как после глубокого сна, однако с каждым мигом делался более осмысленным, и Бриджер внезапно осознал, что Гласс не хуже его понимает происходящее. Индейцы на реке. Значит…
Каждый нерв в Бриджере звенел от напряжения, однако в глазах Гласса он видел лишь невероятное, нездешнее спокойствие. Понимает? Прощает? Или Джиму только кажется? Под ясным взглядом раненого Бриджер виновато замер, душу пронзило стыдом, как когтями. Что сказал бы Гласс? И что скажет капитан?..
– А точно сюда идут? – срывающимся голосом переспросил Бриджер, ненавидя себя за слабость, за откровенное малодушие в решительную минуту.
– Хочешь остаться и проверить? – Фицджеральд, метнувшись к костру, подхватил остатки мяса с решетки.
Бриджер взглянул на Гласса. Раненый шевелил пересохшими губами, силясь протолкнуть через горло беззвучные слова.
– Он что-то хочет сказать!
Парень опустился на колени, пытаясь разобрать шепот. Гласс медленно поднял руку и протянул дрожащий палец к кентуккской винтовке.
– Винтовку! Просит свою винтовку!
В спину Бриджеру что-то ударило, он полетел лицом на землю. Силясь встать на четвереньки, он взглянул на Фицджеральда – у того злобные черты лица странно сливались с резкими углами волчьей шапки.
– Займись делом, прах тебя побери!
Бриджер, с трудом поднявшись на ноги, обалдело следил за Фицджеральдом, который подошел к Глассу и оглядел его вещи: охотничью сумку, нож в украшенных бусинами ножнах, топорик, винтовку и рожок для пороха.
Наклонившись, Фицджеральд взял сумку, порылся внутри, достал огниво и переложил его в карман кожаной куртки. Рожок с порохом он повесил на плечо, а топорик засунул за широкий кожаный пояс.
Бриджер не сводил с него изумленных глаз.
– Что ты делаешь?
Фицджеральд нагнулся за ножом и перебросил его парню.
– Держи.
Парень поймал оружие на лету и с ужасом воззрился на ножны.
Оставалась винтовка.
Фицджеральд взял ее в руки и проверил заряд.
– Не обижайся, старина Гласс. Тебе-то она без надобности.
Бриджер застыл на месте.
– Бросить? Безоружного?
Фицджеральд лишь смерил его взглядом и шагнул прочь, его тут же скрыли деревья.
Бриджер посмотрел на нож в руке, затем на Гласса, взгляд которого, полыхающий как угли в кузнечной печи, чуть не прожигал его насквозь. Бриджер стоял недвижно, душу раздирали сомнения, надо было на что-то решаться. И вдруг его захлестнула неодолимая, всепоглощающая волна – страх.
Он резко повернулся и побежал в лес.
Глава 7
2 сентября 1823 года, утро
День. Не ночь. Это единственное, что мог определить Гласс, если не двигаться. Высоко ли стоит солнце – он не знал. Он лежал там же, где рухнул вчера: движимый яростью, он добрался лишь до края поляны. Здесь его и свалила лихорадка.
Медведица разодрала тело Гласса снаружи – теперь лихорадка раздирала его изнутри. Опустошенный и измученный, он не мог сдержать дрожи и мечтал об одном: припасть к теплу костра. Однако все огни в лагере успели погаснуть, порушенные остатки костровых ям не давали ни единой струйки дыма. Нет огня – нет и тепла.
Гласс прикинул, сможет ли он добраться хотя бы до ветхого одеяла, лежащего на старом месте, и попробовал собрать силы – тело откликнулось неверным подобием движения.
От усилий что-то дрогнуло в глубине груди, и раненый сжался, чтобы не раскашляться, однако мышцы, измученные прежними попытками, не поддались, кашель сотряс грудь. Хлынула боль – будто кто-то выдирал внутренности через горло или вытаскивал из тела глубоко засевший рыболовный крючок.
От усилий что-то дрогнуло в глубине груди, и раненый сжался, чтобы не раскашляться, однако мышцы, измученные прежними попытками, не поддались, кашель сотряс грудь. Хлынула боль – будто кто-то выдирал внутренности через горло или вытаскивал из тела глубоко засевший рыболовный крючок.
Когда боль стихла, Гласс вновь сосредоточился на одеяле: надо согреться, иначе не выжить. Он с усилием поднял голову и огляделся: одеяло лежало футах в двадцати. Перевернувшись с бока на живот, он выставил вперед левую руку, затем согнул левую ногу и оттолкнулся от земли. Так, пользуясь единственной рабочей рукой и здоровой ногой, он пополз через поляну. Двадцать футов тянулись, как двадцать миль, трижды Гласс останавливался отлежаться. Каждый вздох с хрипом раздирал горло, на каждый удар сердца раны на спине отзывались тупой болью. Добравшись наконец до одеяла, раненый завернулся в плотную тяжелую шерсть – и лишь тогда позволил телу расслабиться. И вновь впал в забытье.
Утро тянулось бесконечно. Гласс то приходил в себя, то терял сознание, то плавал в зыбком мареве между сном и явью. Окружающее казалось смутными обрывками картины, разодранной в клочья так, что связь между обрывками уже не восстановить. Приходя в сознание, он мечтал об одном – забыться и не чувствовать боли, но перед желанным забытьем каждый раз его глодала та же мысль: а вдруг он больше не проснется? Неужели так и приходит к людям смерть?
А потом, когда Гласс потерял всякий счет времени, на поляне появилась змея.
Выскользнув из леса на открытое пространство, она на миг замерла у края поляны – уверенный и опасный хищник в поисках добычи. Гласс, в ужасе и восхищении, не мог отвести взгляд. Помедлив, змея вновь скользнула вперед, лениво-грациозное движение набрало силу, она устремилась прямо к Глассу.
Тот дернулся было откатиться в сторону, но змеиная повадка подчиняла волю, не оставляла надежды. В памяти всплыл давний совет: видишь змею – не двигайся. Гласс, и без того оцепенелый, замер. Змея подползла ближе и остановилась в нескольких футах от лица раненого. Гласс смотрел ей в глаза, пытаясь не мигать, однако подражать змеиному взгляду не выходило: черные немигающие глаза глядели безжалостно и неотвратимо, как смерть. Завороженный, он наблюдал за тем, как змея медленно свернулась в кольцо для будущей атаки. Язык то и дело высовывался, пробуя воздух, в центре кольца закачался вперед-назад гремучий хвост, как метроном, отсчитывающий секунды до гибели.
Змея бросилась внезапно – Гласс даже не успел отпрянуть, только заметил мелькнувшую голову с раскрытой пастью. Ядовитые зубы вонзились в руку ниже локтя, Гласс вскрикнул от боли и попытался стряхнуть тварь, однако клыки держали руку прочно, змеиное тело металось в воздухе вслед за рукой. Вдруг клыки ослабли, змея упала плашмя на землю, но тут же свернулась в кольцо и вновь бросилась на жертву. На этот раз вскрикнуть Глассу не пришлось: клыки вонзились в горло.
Раненый открыл глаза. Солнце стояло в зените, лучи светили прямо на поляну. Он осторожно перекатился на бок, убирая тело с солнцепека, и в нескольких шагах увидел гремучую змею, вытянувшуюся на земле во все свои шесть футов. Час назад она проглотила крольчонка, и теперь ее тело распирал уродливый ком – перевариваемая тушка жертвы медленно двигалась от змеиной головы к хвосту.
Гласс в панике глянул на руку – никаких укусов. Робко потянулся к шее, ожидая наткнуться на впившуюся в горло змею, – ничего подобного. Он с облегчением понял, что змея – или, по крайней мере, змеиные укусы – явились ему в бреду, наполняя забытье кошмаром.
Гласс ощупал лицо. На коже застыли крупные капли пота, но жара не было. Лихорадка прошла. Хотелось пить – тело требовало влаги. Раненый дотащился до родника. Разодранное горло по-прежнему принимало только мельчайшие глотки, да и те с болью, но каждая капля ледяной воды бодрила, как долгожданное лекарство, давая силы и очищая тело изнутри.
* * *Незаурядная жизнь Хью Гласса началась вполне заурядно. Он был первенцем англичанина Уильяма Гласса, каменщика из Филадельфии, и его жены Виктории. Начало века застало Филадельфию в разгаре буйного роста, каменщики без дела не сидели. И хотя богачом Уильям Гласс не стал, на содержание пятерых детей средств хватало с лихвой. Опытный глаз строителя подсказал Уильяму, что главное для будущего благополучия детей – крепкий фундамент. Его-то сооружением Уильям и занялся, справедливо сочтя, что дать детям хорошее образование – в высшей степени достойная цель в жизни.
Глядя на успехи Хью в науках, Уильям всячески увещевал сына выбрать карьеру юриста, однако Хью не питал склонности к парикам, мантиям и пыльным сводам законов. Его страстью была география.
Судоходная компания «Росторн и сыновья» держала контору на той же улице, где жила семья Гласса. В переднем зале красовался огромный глобус – один из немногих в Филадельфии, – и каждый день по пути из школы Хью заходил в контору, раскручивал глобус вокруг оси и глядел на плывущие перед ним горы и моря. Карты на стенах показывали главные судоходные пути – перекинутые через океан тонкие линии, соединяющие Филадельфию с портами всего мира, и Хью, глядя на них, любил воображать города и людей на этих маршрутах: от Бостона до Барселоны, от Стамбула до Китая.
Желая ввести увлечение сына в практическое русло, Уильям предложил ему заняться картографией, однако сидеть на месте и рисовать карты казалось Хью слишком скучным: его тянуло не к изображениям пространства, а к осязаемым землям и морям, и больше всего – к обширным белым пятнам, помеченным надписью «terra incognita». Картографы тех времен рисовали там сказочных зверей и невиданных чудовищ, и Хью терялся в догадках: настоящие они или вымышленные? «Неизвестно», – ответил ему отец, надеясь, что испуг отвратит сына от тяги к путешествиям. План не сработал: в тринадцать лет Хью объявил, что хочет стать морским капитаном.
В 1802 году Хью исполнилось шестнадцать, и Уильям, опасаясь, как бы сын не сбежал из дома, смирился с его желанием и даже обратился к знакомому голландцу – капитану фрегата, принадлежащего конторе «Росторн и сыновья», – с просьбой взять Хью на корабль юнгой. Капитан, бездетный Йозиас ван Аартзен, отнесся к Хью со всей серьезностью и в течение десяти лет, до самой своей смерти в 1812-м, неустанно учил юношу морской премудрости, проведя его по всем ступеням от юнги до старшего помощника капитана.
Англо-американская война 1812 года остановила традиционную торговлю с Великобританией, и контора занялась опасным, но прибыльным делом – блокадной контрабандой. Всю войну, до 1815 года, Хью на своем стремительном фрегате возил ром и сахар из Карибского моря в охваченные войной американские порты, стараясь не попадаться на глаза английским военным кораблям, а по окончании войны контора «Росторн и сыновья», сохранившая карибский бизнес, сделала Хью капитаном небольшого грузового судна.
В лето, когда ему исполнился тридцать один год, Хью Гласс впервые увидел Элизабет ван Аартзен – девятнадцатилетнюю племянницу своего первого капитана. Четвертого июля «Росторн и сыновья» устроили празднование Дня независимости – с танцами и кубинским ромом. Танцевали не парами, а выстроившись в две линии, девушки против мужчин: разговор не затеять, но Хью хватило и тех коротких фраз, которыми он успел обменяться с Элизабет в головокружительном вихре празднества. Незаурядная, сильная, уверенная, Элизабет успела полностью завладеть его мыслями.
На следующий день он зашел к ней домой и с тех пор навещал каждый раз, как бросал якорь в Филадельфии. Элизабет получила хорошее образование и много путешествовала, знала о дальних народах и странах, с ней не нужно было договаривать фраз – молодые люди, обмениваясь шутками и историями из жизни, понимали друг друга с полуслова. Вскоре время, проведенное вне Филадельфии, уже казалось Глассу мучительным: ясный взгляд Элизабет мерещился ему в каждом утреннем луче, бледное лицо – в лунных отблесках на полотнище паруса.
Погожим майским утром 1818 года Хью Гласс вернулся в Филадельфию. В нагрудном кармане мундира лежал миниатюрный бархатный футляр со сверкающей жемчужиной на тонкой золотой цепочке – подарок для Элизабет. Гласс сделал ей предложение, свадьбу назначили на лето.
Через неделю Хью отплыл на Кубу, куда попал в самый разгар местных скандалов с задержкой сотни баррелей рома, и надолго застрял в гаванском порту. Через месяц в Гавану пришло еще одно судно от «Росторна и сыновей», с которым Гласс получил письмо от матери. Она сообщала Хью о смерти отца и молила его вернуться в Филадельфию как можно скорее.
Хью знал, что споры из-за рома могут тянуться месяцами: за это время он успеет сплавать в Филадельфию, уладить дела с отцовским наследством и вернуться на Кубу. А если разбирательства в Гаване закончатся раньше, то старший помощник и без него доведет судно до Филадельфии. И Гласс зарезервировал себе место на испанском торговом судне «Бонита морена», которое через несколько дней отправлялось в Балтимор.