Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх - Елена Якович


Елена Якович Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх

Издательство благодарит за предоставленные фотографии М.Г. Шторх, Е.В. Пастернак, М.А. Реформатскую, О.С. Северцову, О.И. Демушкину; Музей-заповедник «Поленово», Государственный Литературный музей, Енисейский краеведческий музей, Красноярский краевой краеведческий музей, Мемориальный музей «Следственная тюрьма НКВД» в Томске.

© Е. Якович, 2014

© М. Шторх, 2014

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2014

© ООО «Издательство Аст», 2014

Издательство CORPUS ®

© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)

Предисловие

Эта книга получилась из разговоров с Мариной Густавовной Шторх о судьбе ее отца, выдающегося философа русского «серебряного века» Густава Шпета; о ее жизни, вместившей в себя почти все двадцатое столетие; о встречах с людьми, без которых невозможно представить себе российскую культуру. Я записывала Марину Густавовну для фильма «Дочь философа Шпета», сделанного для канала «Культура» и показанного в эфире в январе 2013-го. Но очень многое в фильм не вошло, и возникла идея книги.

Наша с ней история началась 7 августа 2011 года. В тот день Марина Густавовна приплыла на катере из Тарусы. Там она обычно проводит лето. Дело было в Поленове, где гостила ее внучка, художница Катя Марголис, которая живет в Венеции. Это был Катин день рождения. И накануне только и было разговоров – бабушка собирается сюда, да через Оку, и как же это будет, и в каком именно из бревенчатых, еще поленовских времен домиков, разбросанных по территории музея-усадьбы, ее разместить. Причем никто не обсуждал, по силам ли это Марине Густавовне, тогда 96-летней, а просто наступило какое-то общее оживление и взволнованность. И вот она появилась – в цветастой юбке в пол, в блузке с высоко поднятым стоячим воротником и с какой-то необыкновенно прямой, гимназической осанкой. В руках она держала букетик васильков и узелок с десертом, приготовленным по семейному рецепту 1908 года, – подарки для Кати. А за спиной был маленький рюкзачок. Я спросила: «А что у вас в рюкзаке?» «Ничего, – ответила Марина Густавовна. – Просто негоже путешествовать налегке». Так мы познакомились.

Мы стояли в самом центре поленовской усадьбы – на большой поляне между флигелем и конюшней, в деревянном загоне бродили кони. Она сказала: «В двадцать пятом году мы водили отсюда лошадей на водопой к Оке, и сын художника, Дмитрий Васильевич, иногда позволял нам, детям, сделать круг верхом. А по этой вот аллее проходила к флигелю, где тогда умирал Василий Дмитриевич Поленов, очень красивая женщина, и мы потом узнали, что это Анна Васильевна Тимирёва, невенчанная жена Колчака…»

И я поняла, что мне придется ее записывать.

Вскоре она снова приехала из Тарусы в притихшее осеннее Поленово уже специально для разговора. А под Рождество, в Москве, мы проговорили целую неделю с утра до вечера, закрывшись от предпраздничной суматохи в ее совершенно нездешней комнате, где каждая вещь и каждая фотография имели свою судьбу, как правило трагическую. К концу дня мы с оператором Александром Минаевым падали от усталости; Марина Густавовна держала осанку. От ее близких знаю, что этот гимназический облик она приобрела уже в поздние годы. Словно сквозь нее проявилась эпоха, унесенная бурями двадцатого века. И все бесчисленные поколения Гучковых, Зилоти, Рахманиновых, давно ушедших людей этого круга и масштаба, придали силы и убедительности ее голосу. К тому же от своего отца, философа Шпета, Марина Густавовна унаследовала гениальную память на детали быта и времени.

Потом я проехала по скорбному маршруту Красноярск – Енисейск – Томск, тому самому, что пришлось проделать при иных обстоятельствах и в других условиях Густаву Густавовичу Шпету. Вслед за ним последовали его жена и дочери, включившись в извечное российское броуновское движение в Сибирь и из Сибири. В 1935-м у них еще была возможность добровольно разделить его участь.

Мы записали с Мариной Густавовной тридцать часов. В фильм «Дочь философа Шпета» вошло два. Он заканчивался ноябрем 1937-го, когда расстреляли ее отца. Марине Густавовне был тогда двадцать один год. Но эта книга – полная версия нашего с ней разговора.

Книга получилась о том, как изгоняли интеллект из России. И о том, как он сопротивлялся доступными лишь ему, интеллекту, способами.

В том числе – памятью культуры.


Елена Якович

Слова благодарности

Эта книга была бы невозможна без благожелательной поддержки семьи Марины Густавовны Шторх:

Натальи Рудановской, Елены Орловской, Кати Марголис, Ани Марголис, Леонида Марголиса;

Елены Владимировны Пастернак и Петра Пастернака.


Особая благодарность:

Николаю Серебренникову, автору книги «Шпет в Сибири. Ссылка и гибель», и Ольге Геннадьевне Мазаевой, заведующей кафедрой философии и логики Томского государственного университета;

Марии Реформатской – за материалы по истории Алферовской гимназии;

Наталье Грамолиной, Наталье Поленовой, музею-заповеднику «Поленово», где я впервые увидела Марину Густавовну.


Благодарю за помощь:

Александра Крюкова, Золика Мильмана, Александра Минаева, Владимира Макарихина, Виктора Мучника, Марину Пономареву;

Красноярский краеведческий музей;

Енисейский краеведческий музей;

Мемориальный музей «Следственная тюрьма НКВД» в Томске.


Выражаю признательность каналу «Культура» и лично Сергею Леонидовичу Шумакову, Наталье Борисовне Приходько. Без их поддержки фильм «Дочь философа Шпета» не состоялся бы.


И конечно, благодарю Варю Горностаеву и Иру Кузнецову за то, что настояли на книге.


Елена Якович

Дочь философа Шпета

Эти стихи пятнадцатилетняя Марина Цветаева написала в 1908 году в альбом моей маме Наташе Гучковой, когда они обе учились в Алферовской гимназии. Там, в Алферовской гимназии, приблизительно в это же время мама встретила моего папу – молодого философа Густава Шпета.

В 1920 году Юргис Балтрушайтис, один из его ближайших друзей, поэт, который стал представителем, а потом и первым послом независимой Литвы в Москве, предложил сделать для всей семьи Шпета литовские паспорта, чтобы мы могли спокойно и законно выехать за границу. Папа отказался. Он считал, что нельзя бросать свою страну, когда она в беде.

В 1922 году был организован под эгидой Ленина так называемый «философский пароход», чтобы отправить часть наших русских ученых за границу, потому что им здесь не место, в Советской России. Отец был в этом списке вместе с Бердяевым, Трубецким, Франком и другими, составившими цвет отечественной философии. Но папа обратился к Луначарскому, которого знал с юности, с просьбой вычеркнуть его из списка, так как эмигрировать он не хочет и это его принципиальная позиция. Что Луначарский и сделал, на его горе.

15 марта 1935 года папу арестовали.

В этот день моя жизнь переломилась пополам.

1

Очень сложный двадцатый век. Я его ощущала как лоскутное одеяло – то получше, то похуже; то посытнее, то очень голодно; то мирно, то война.

Я родилась в 1916 году, я прожила почти век.

«Война» и «голод» – одни из первых слов, которые я осознала.

В моем детстве «война» значила только Первая мировая, про гражданскую у нас в доме как-то не говорили. На Первой мировой сгинул любимый мамин младший брат Володя, это я потом поняла, что он был в Белой армии, пути возврата ему были заказаны, и он уехал в Германию.

Знаю от мамы, что в послереволюционные годы в Москве был самый настоящий голод, где-то с восемнадцатого по двадцать первый. Ощущения голода я не помню. Но помню, как мы сидим все вместе в столовой и вдруг кто-то из взрослых говорит: «Уж лучше пить чай с солью, чем совсем без сахара». Я удивилась: как так можно, с солью пить чай? Уж лучше совсем без…

Еще взрослые часто говорили «мирное время». Про царскую Россию. Пожалуй, у детей не было мирного времени.

Мой папа был известный философ «серебряного века» Густав Густавович Шпет. Мама – урожденная Гучкова, бабушка – урожденная Зилоти, прабабушка – урожденная Рахманинова, Юлия Аркадьевна Рахманинова. Ее брат Василий был отцом Сергея Рахманинова. Так что моей бабушке композитор Рахманинов приходился двоюродным братом. А Александр Ильич Зилоти, знаменитый пианист и дирижер, – родным братом. Маме они приходились дядьями, а мне дедами.

Мама была из очень богатой и буржуазной семьи Гучковых. Все эту фамилию знают, потому что даже в советские, самые запретные для знаменитостей тех лет годы фамилия братьев Гучковых фигурировала. Их было четверо – Николай и его брат-близнец Федор, затем Александр, потом Константин, мой дедушка.

Старший брат Николай Иванович Гучков, или по-нашему дядя Коля Гучков, был городским головой в Москве с 1905 по 1912 год. Он оставил по себе хорошую память: восстановил город после декабрьских боев, ввел бесплатное начальное образование и первый электрический трамвай.

Другой, самый главный, – Александр Иванович Гучков, называемый в нашем доме дядя Саша, – был главой партии октябристов, председателем 3-й Государственной думы, а в промежутке между революциями – членом Временного правительства и военно-морским министром. У него всегда были натянутые отношения с императором. Они друг друга недолюбливали. И за отречением к Николаю Второму в Псков вместе с Шульгиным ездил Александр Гучков, то есть мамин родной дядя Саша.

Еще один брат, Федор Иванович Гучков, был одним из создателей «Союза 17 октября» и редактором газеты «Голос Москвы». Он очень дружил с дядей Сашей, был таким же храбрым человеком, авантюристом и любителем сильных ощущений. Они вместе ездили в Османскую империю, чтобы изучить положение армян, совершили рискованное путешествие в Китай, Монголию и Среднюю Азию и, наконец, отправились в Трансвааль на англо-бурскую войну защищать буров. А в русско-японскую Федор Гучков возглавил летучий санитарный отряд в Сибирском корпусе генерала Иванова. Он умер очень рано, в 1913-м, не дожив до «великих потрясений».

В отличие от своих братьев, мой дедушка Константин Иванович Гучков, самый младший из них, политикой не занимался. Он был председателем Московского городского общества взаимного от огня страхования и членом правления двух московских банков – Частного коммерческого и Учетного, то есть банкиром и предпринимателем. Видимо, в нем сработала та коммерческая жилка, которая за четыре поколения вывела Гучковых из крепостных через ткацкую мануфактуру в общественно-политическую элиту предреволюционной России. И еще он был самым красивым из братьев.

Моя бабушка Варвара Ильинична Зилоти вышла за него замуж. А через несколько лет, в сентябре 1903-го, ее младшая сестра тетя Маша стала женой Александра Ивановича Гучкова. Так две сестры Зилоти вышли замуж за двух братьев Гучковых.

Все братья после революции эмигрировали в Париж: и дядя Коля, и дядя Саша, и мой дед. Франция для них была не чужая страна: их мать, моя прабабка, была француженка со странным именем – Корали Петровна Вакье. Я их никого не застала. Лишь однажды дедушка прислал из-за границы письмо лично мне. Потому что он был еще и моим крестным, а тогда к этому относились очень серьезно, принимали ответственность на всю жизнь. Крестной матерью моей стала жена Александра Ивановича, бабушкина сестра тетя Маша, а сам Александр Иванович Гучков был свидетелем при моем крещении. Этот крестильный документ, где значатся все их имена, у меня сохранился. Мой дедушка и Николай Иванович Гучков лежат на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем. Когда в начале 90-х я была во Франции, то навестила их там. А прах Александра Ивановича Гучкова захоронен на парижском кладбище Пер-Лашез.

Еще я помню, как в двадцать первом году мама ходила во французское посольство, чтобы отправить в Париж бонну с ребенком Александра Ивановича и тети Маши. Когда они эмигрировали, то взяли с собой дочку Веру. А у них был еще младший сын Ванечка, не совсем здоровый. Первый их мальчик умер младенцем, второй, Левушка, умер в шестнадцатом году. Всегда очень все о нем жалели, говорят, очень уж интересный, хороший мальчик был. Умер он одиннадцати лет от воспаления мозга. Осталась Вера. Потом родился этот младший ребенок-даун. Тогда еще этого слова не знали, но был он какой-то не такой. Но его обожала мать и обожала нянька. Когда Александр Иванович Гучков уезжал, тетя Маша решила остаться с сыном, она потом отдельно эмигрировала из России. Няня ей обещала, что от этого мальчика она никуда не уйдет и никогда его не бросит. И она осталась с ним пожизненно. Я помню этого Ванечку, он приходил к нам, мы с ним играли. Ну, мы не понимали, конечно, что он не совсем здоров. Из-за этого ребенка маме-то и пришлось ходить во французское посольство, как только стало немножко поспокойнее, объяснять, что родители у него в Париже, отец и мать, и его необходимо отравить во Францию вместе с няней. И представьте себе, ей это удалось.

Бабушка не уехала вместе с дедушкой, потому что двое ее старших детей – дядя Юра и моя мама – оставались здесь. Все мужчины с фамилией Гучковы, которые не покинули Россию, были арестованы либо расстреляны. А жен все-таки не трогали.

Вот дядя Юра, мамин родной брат, из-за которого бабушка осталась, просто не вылезал из ссылок: сначала в Вятку его сослали, потом на три года, кажется, в Пермь. В промежутках он приезжал в Москву, иногда даже работать начинал. Полгода пробудет в Москве – следующий арест… Первые ссылки в 20-х годах были еще «мягкие» – так, на три – пять лет. Потом, уже где-то в тридцатом году, его отправили в Карагандинский лагерь, и там он окончил свое существование.

Мне кажется, я себя помню с перерывами и «заскоками» примерно с трех лет. Первое мое воспоминание – пожар, который мы смотрели с сестрой весной девятнадцатого года. Мы с ней сидели на окне и, как две маленькие дурочки, все время засовывали пальцы в рот, чтобы научиться свистеть. Думали, что научимся и вызовем пожарных. Наши окна выходили во двор, и мы видели, как на классических золоченых телегах с непрерывно гудящими трубами и рожками начали прибывать пожарные в медных касках и ставить лестницы, цепляя их за крышу… Было звонко и красиво. Мне было три года, а моей сестре Тане пять, она на два года старше.

Потом мама рассказывала, что она откуда-то прибежала, когда пожар уже начался. И единственное, что спросила: «Серова взяли?» – «Забыли!» – крикнул Михаил Анатольевич Мамонтов, владелец этого Серова, большой друг нашей семьи, сам художник и издатель. И бросился к пожарным: «Любые деньги даю, только вот Серова из кабинета достаньте». Они пошли и вернулись ни с чем. Так картину Серова и не спасли.

Горел наш флигель. Мы с мамой, папой и сестрой жили в так называемом «большом доме» по адресу Долгоруковская, 17, неподалеку от нынешнего метро «Новослободская». Это был трехэтажный, каменный, начала прошлого века доходный дом. Тогда всю Долгоруковскую застроили доходными домами – на сдачу. Наш дом и сейчас жив. Мои родители снимали там квартиру. А во дворе у того же хозяина был флигель – один этаж каменный, другой деревянный. И вот этот флигель мой дедушка Константин Иванович Гучков купил для мамы в шестнадцатом году, когда я родилась. Он очень уговаривал ее взять, но мама, словно предчувствуя, что через год будет революция, сказала, что не хочет никакой собственности, и отказалась. На ее большое счастье. Это сильно упростило ей жизнь. А вот бабушка Варвара Ильинична, бедная, влипла. Потому что дедушка оформил флигель на ее имя, чем лишил ее после революции на многие годы вперед всяких гражданских прав. И не только самого существенного, с точки зрения властей, избирательного права, а с нашей житейской – самое трудное было обходиться без продовольственных карточек, которые нет-нет да и появлялись на протяжении всего двадцатого века. Первый раз в голодные годы после Гражданской, второй раз в тридцатые, затем в Отечественную войну, и дальше еще несколько раз. И здесь как раз выяснилось, что бабушка не получила карточек, потому что она «лишенка». Так как была «домовладелицей» сгоревшего флигеля. Я еще помню, как мы детьми играли на кованой чугунной лестнице, уходившей прямо в небо среди его почерневших обуглившихся останков.

Второе мое яркое воспоминание – рождение брата в июне девятнадцатого, через несколько месяцев после пожара. Я не задавала вопросов, откуда он взялся. Естественно, его ночью принес ангел. У нас в России или ангел, или аист, никто же не рожал! А я рано была воспитана на стихах Лермонтова и Пушкина. Их книжки в позолоченных переплетах всегда лежали на овальном столике возле маминой кровати – два тома Лермонтова и толстый том Пушкина. Нам с сестрой очень нравилось их разглядывать, особенно Лермонтова, потому что возле каждого стихотворения были очень красивые картинки. И как книжку раскроешь, сразу стихи про ангела:

Дальше