Гроб стоял в боковом приделе храма, и Домострой, играя, невольно смотрел в мертвенную черноту ящика и думал о том, что покойник — это напоминание живущим, каждый из которых не более чем звено в цепи смертей. Но мысли эти не расстроили, а развеселили Домостроя. Лицом к лицу со смертью, он был счастлив стоять по другую сторону и принимать от жизни новые испытания.
Когда этим же утром он вернулся в квартиру Андреа, то обнаружил девушку мирно спящей, словно она и вовсе не покидала постель. Оскорбленный изменой, он разбудил ее и осведомился, как прошла ночь. Андреа сладко потянулась, зевнула, одарила Домостроя утренним поцелуем и сказала, что в кои-то веки сладко проспала всю ночь. Наслаждаясь жаром ее молодого крепкого тела, он позволил обнять и поцеловать себя, а о своем неожиданном ночном возвращении решил, опасаясь конфликта, не говорить вовсе.
Как-то раз Андреа рассказала ему, что она в душе наполовину мужчина, а наполовину женщина, и что ей нравится наряжаться в мужскую одежду и в компании своих приятелей, панк-рок-музыкантов, обходить гей-бары и дискотеки нижней части манхэттенской Вест-Сайд.
Она поведала, что мужская чувственность проявилась в ней, когда тинэйджером она закрутила роман с убежденным бисексуалом. Она сопровождала его в тайных поисках любовника, а иногда даже предлагала себя в качестве приманки, чтобы заманить партнера для своего приятеля. Приятель ее, в свою очередь, позволял ей наблюдать свои любовные контакты с мужчиной. Для нее стало настоящим откровением, утверждала она, что, наблюдая за ними, она испытывала не женское, но мужское возбуждение. В такие моменты она всегда хотела удовлетворить своего дружка, как это делал другой мужчина, и когда любовью с ним занималась она сама, то воображала, что у нее тоже есть член — совсем такой, как у него.
Андреа гордилась своими навыками в искусстве обольщения. Часто среди ночи, когда ей не спалось, она наугад выбирала мужское имя в телефонной книге, набирала номер, грудным голосом представлялась Людмилой, или Ванессой, или Карен и сообщала, что проснулась и, чтобы вновь погрузиться в сон, нуждается в "эротической беседе". Если мужчина вешал трубку, она набирала другой номер и повторяла свою прелюдию. Она могла вовлечь ничего не подозревающего мужчину в долгий разговор и еще черт знает во что. Наблюдая за лежащим рядом Домостроем, она оценивала по его реакции воздействие каждого произнесенного ею слова.
— Я хочу, чтобы ты был со мною свободен, малыш, — шептала она в трубку, — как я с тобой. Я хочу, чтобы ты трогал себя там, где я трогаю себя. Ты хочешь, чтобы я начала первой? Хорошо, это так меня возбуждает. Мне нравится твой голос — кажется, будто ты совсем рядом. Дай, я направлю твои руки — туда, куда тебе хочется — да, да, именно туда, я тоже этого хочу. Теперь потрогай себя и представь, что это мои руки, потрогай еще, еще…
Домострой не слышал, что отвечает девушке ее телефонный сексуальный партнер, но, судя по тому, в какое возбуждение она приходила, на том конце провода тоже все было в порядке — Андреа, находясь рядом с Домостроем, стонала, прерывисто дышала, прижималась грудями к его груди, лицом к его лицу, и только телефонная трубка разделяла их.
Она продолжала свои словесные упражнения, одновременно облизывая уши Домостроя, целуя его в губы, свободной рукой шаря, теребя и сжимая то свою, то его плоть.
— Люби меня, быстрей, сильней, крепче, глубже — еще быстрей, — выдыхала она в трубку и, выслушав ответные стоны, отрывалась от Домостроя и бросала трубку.
— Еще один ублюдок кончил на мне, — восклицала она с притворным гневом. — Надо же, какая наглость — при первом же свидании!
Однажды утром Домострой собирался отчитаться перед ней о своих последних изысканиях, но, к его удивлению, Андреа словно услышала его мысли.
— Годдар подобен писателю, использующему псевдоним, — сказала она, повернувшись на бок и глядя на него. — Псевдоним не имеет никакого отношения к подлинному имени писателя или его жизни, он служит маскировкой. Но как-то на днях ты сказал, что, кажется, понимаешь, почему Годдар выбрал себе именно это имя. Что ты имел в виду?
— Есть у меня кое-какие соображения, — отозвался Домострой. — Слушая его пластинки, я выделил две музыкальные темы, без сомнения принадлежащие другим композиторам. Это были изящные парафразы из произведений, которые я почти наверное когда-то слышал. Я посвятил несколько дней прослушиванию сотен пластинок и кассет, американских и зарубежных, но никак не мог найти первоисточников, в основном по той причине, что обе эти темы прослеживаются в творчестве многих композиторов, как старых, так и современных. И все-таки я выяснил, откуда взялась одна из них.
— И чья она?
— Либерзона, моего знакомого, умершего несколько лет назад. Либерзон был президентом "Коламбия Рекордз Мастерворкс" и отвечал за издание произведений некоторых наших лучших современных композиторов, и классических, и популярных, а также за осуществление постановок «Саут-Пасифик», "Моей прекрасной леди" и "Вестсайдской истории". Он получил семь премий «Грэмми», по меньшей мере столько же премий "Золотая запись" и был самым образованным человеком во всем музыкальном бизнесе.
— Подожди-ка, — нетерпеливо перебила Андреа. — Ты говоришь о руководителе корпорации. Какое отношение он имеет к музыке Годдара?
Домострой медленно нагнулся и, вдыхая ее терпкий запах, потерся одной щекой о внутреннюю сторону ее бедра, твердого и прохладного, и прижался другой к бритому холмику, пухлому, манящему и трепещущему.
— Либерзон был не только президентом "Коламбия Рекордз Мастерворкс", но еще и талантливым композитором, — тихо сказал он. — Я потратил кучу времени, чтобы прослушать все его сочинения, а написал он немало: музыку к постановке "Алисы в стране чудес", балет, сюиту для струнного оркестра, симфонию, музыку на три китайских стихотворения для смешанных голосов, сюиту для двадцати инструментов, пьесу под названием "Жалобы молодежи", еще одну — "Девять мелодий для рояля", квинтет, множество песен на стихи Эзры Паунда, Джеймса Джойса и других. Я даже перечитал его роман "Трое для спальни С". В экранизации играет Глория Свенсон.
— Ближе к делу! — воскликнула Андреа, подаваясь назад и сжимая любовника своими идеально округлыми и безупречно гладкими икрами.
— Дело в том, что Годдар парафразировал целую часть одного из произведений Либерзона.
— Велика важность, — протянула она. — Все так делают. Я как раз недавно читала, что Шопен не только без зазрения совести перерабатывал мелодии из польской народной музыки, но однажды парафразировал в своих «Фантазиях» экспромт Мошелеса, который по случайности был опубликован под одной обложкой с ноктюрнами великого поляка. Шопен настолько стеснялся этого заимствования, что в течение двадцати лет отказывался переиздавать свой шедевр. Собственно, художник всегда преобразует уже существующие формы, мотивы, техники, создавая новый синтез, — продолжала она свою лекцию, — а Годдар всего лишь воспользовался одним музыкальным пассажем услышанной где-то пьесы! — Андреа была разочарована. — Этого совершенно недостаточно для далеко идущих выводов.
— Согласен, этого недостаточно, — сказал он, целуя подругу; язык Домостроя жадно исследовал впадины и выпуклости ее тела.
Его прикосновения заставили девушку затрепетать, дыхание ее участилось; закрыв глаза, она мотала головой и извивалась всем телом.
Он прервал свои ласки и вкрадчиво произнес:
— Есть и другая ниточка. Угадай, как звали Либерзона.
— Зачем? — она уперлась руками в его плечи и замерла.
— Просто угадай.
— Виктор. Нет, подожди: Гектор.
— Не угадала.
— Да какое отношение имеет ко всему этому имя Либерзона?
— Самое прямое, — изрек Домострой, — потому что его звали Годдар.
Откинув волосы с лица, она резко села.
— Что?
— Годдар Либерзон. — Он смотрел на нее, не отрываясь.
— Это невероятно. Может быть, совпадение?
— Совпадение? Сначала имя Либерзона, потом его музыка! Здесь связь, а не совпадение. — Домострой помолчал. — Но какая тут может быть связь? Когда Годдар Либерзон был в зените славы, наш Годдар, надо полагать, как и ты, заканчивал среднюю школу.
Она задумалась.
— Ты сказал, что Годдар заимствовал темы у двух композиторов. Один из них Либерзон. А второго ты вычислил?
— Пока нет, — сказал Домострой.
Несколько дней спустя Андреа спросила:
— Ты нашел другую тему, которой, как тебе кажется, воспользовался Годдар?
— Сначала я никак не мог определить ни композитора, ни пьесы. С ней связано нечто светлое и хрупкое, несколько старомодное, в духе русских романтиков конца девятнадцатого века: Бородина, Балакирева, Мусоргского. Хотя у меня было такое странное чувство, что я когда-то слышал эту пьесу, причем в исполнении самого автора, а значит, она написана гораздо позже. И тут меня осенило. Годдар позаимствовал этот мотив у Бориса Прегеля, еще одного известного мне композитора.
— Борис Прегель? Я ничего не слышала ни о нем, ни о его работах.
— Сейчас уже не его время. Прегель родился в России и в шесть лет начал играть под руководством своей матери, превосходной пианистки и певицы. Позже он занимался музыкой в Одесской консерватории, затем неожиданно увлекся наукой и сбежал на Запад — во Францию. Оттуда перебрался в Соединенные Штаты. Подобно Либерзону, Прегель получил известность не благодаря своей музыке, а прежде всего как выдающийся изобретатель и эксперт в области атомной энергетики. К тому же он оказался чрезвычайно удачливым предпринимателем, торговал ураном и другими радиоактивными веществами. За свои достижения и заслуги перед человечеством Прегель удостоился кресла президента Нью-Йоркской Академии наук и такого количества наград, что по этой части он не уступает ни де Голлю, ни Эйзенхауэру или Папе Римскому.
— А как насчет его музыки? — поинтересовалась Андреа.
— Она превосходна, — сказал Домострой. — В традициях русского романтизма. Его "Романтическая сюита", фантазия ре-бемоль и многие другие произведения исполнялись в Америке и Европе Римским и Миланским симфоническими оркестрами под управлением Д'Артеги. — Домострой помолчал, затем произнес: — Вот ведь никогда не знаешь, что всплывет в памяти. Я совершенно забыл, что дирижер Д'Артега выступал еще и в качестве актера. Он играл Чайковского в фильме "Карнеги-холл".
— Похоже, ты в курсе всех пикантных подробностей из мира музыки! — отозвалась пораженная Андреа.
— Подожди, скоро сама будешь знать не меньше. Вот, к примеру, Борис Прегель, он, так же как Либерзон, писал песни на стихи знаменитых поэтов.
Он замолчал и задумался.
— Хотел бы я знать еще одну пикантную подробность: как же так случилось, что Годдар использовал мотивы обоих, и Годдара Либерзона, и Бориса Прегеля? Не понимаю, какая тут связь.
— Может, ему просто нравится их музыка, — предположила Андреа.
— И все же, какое совпадение! Даже при жизни Прегель и Либерзон не пользовались широкой известностью. Мало кто знаком с их произведениями. Не удивлюсь, если окажется, что семья нашего Годдара была как-то связана с ними. Как мог Годдар узнать обоих, Либерзона и Прегеля?
— Да почему бы и нет?! — воскликнула Андреа. — Годдар, к примеру, мог быть младшим компаньоном в фирме сначала у одного из них, потом — у другого. Вот тебе и связь!
— Сомневаюсь. И прежде всего потому, что Либерзона и Прегеля вряд ли можно назвать типичными менеджерами. Оба они были художниками и интеллектуалами, людьми глубоко и разносторонне образованными, к тому же публичными.
— Не думаешь ли ты, что в каком-то смысле Годдар такой же. как они?
— Конечно нет. Те были искусными и талантливыми музыкантами. А наш Годдар, несмотря на то, что говорят о нем критики, не обладает истинным пониманием фортепиано; музыка у него простая и плоская, никакой глубины; его обращение с ритмом, гармонией и мелодией — не более чем синтезированная мешанина. По-моему, он и певец никудышный: голос у него такой же заурядный, как и репертуар. Ему не хватает силы голоса, так что он полностью полагается на электронные средства.
— По крайней мере, он хочет не только развлекать. Годдар хочет расширить музыкальный опыт своей аудитории. Именно поэтому его и любят. Именно поэтому он не просто очередная рок-звезда. Он — новатор, как Гершвин.
— Массовая аудитория по природе неразборчива и доверчива, — сказал Домострой. — Съест все, что предлагают средства массовой информации, и не способна отличить подлинное от выглядящего таковым, самобытное от псевдооригинального. Годдар в лучшем случае посредственный певец и умелый производитель электронной музыки, вот и все. Шопен однажды сказал, что нет ничего отвратительней музыки без скрытого смысла. Но в музыке Годдара отсутствует смысл, который стоит скрывать. Вместо этого он ловко скрывает самого себя! Он человек-невидимка, вот что привлекает к нему. — Взглянув на Андреа, Домострой увидел, что ей неприятны его слова. — Новатор или нет, — продолжил он помягче, — его музыка сама по себе ничего не расскажет нам о том, что связывает его с Либерзоном и Прегелем. Но, возможно, это сделают архивы "Коламбия Рекордз" или Нью-Йоркской Академии наук.
Андреа прочитала письмо.
— Изумительно, — вздохнула она, — и как трогательно. Будь я Годдаром, обязательно захотела бы узнать, что за женщина написала его. — Она прочитала еще раз, медленно, губы ее шевелились, смакуя каждое слово. Затем она подняла глаза:
— Нужно ли так детально расписывать мои сексуальные ощущения?
— То, что ты называешь в этом письме сексом, сыграет роль опорной педали у пианино, и твои слова будут резонировать в его фантазиях.
— Хотелось бы мне самой написать это письмо, — мечтательно пробормотала Андреа. — Оно очаровательно.
— Оно будет доставлено от твоего имени, — сказал Домострой.
— Да, но моей в нем будет только подпись.
— Оно не будет подписано, — возразил Домострой. — И никакого обратного адреса тоже не будет.
— Если в письме все правда…
— Правда не нуждается в подписи, — изрек Домострой, забирая у нее письмо. — Если он проникнется твоими словами, не зная, кто ты такая, это заинтригует его куда больше. Он будет считать дни в ожидании, когда ты напишешь снова — и надеяться, что в следующий раз ты назовешь свое имя, и тогда он сможет встретиться с тобой.
— Способно ли произвести на него впечатление одно-единственное письмо? — усомнилась она.
— Вряд ли. Но несколько — скажем, пять — вполне. Давным-давно, во времена моего периода "бури и натиска", когда ко мне приходили письма от поклонников, неотличимые друг от друга, я получил одно особенное письмо. Писала женщина, знавшая меня только по моим работам, а также нескольким концертам и телевизионным выступлениям, однако ее анализ моей музыки оказался настолько тонким, она настолько прониклась всеми моими чаяниями и устремлениями — всей подоплекой моей жизни, о чем я никогда и ни с кем не говорил, — что я был сражен наповал.
Не будучи знакома со мною, она проникла в самые сокровенные уголки моей души. Можешь себе представить, как мне хотелось позволить ей продолжить исследование, но уже при личной встрече, лицом к лицу, выйдя за сугубо профессиональные рамки. Но, дочитав до конца, я с ужасом обнаружил, что она письмо не подписала, вернее, подписала музыкальной фразой из Шопена. Я решил, что она просто забыла поставить свое имя, и стал с нетерпением ждать второго письма.
И несколько недель спустя я получил его. На этот раз она со сверхъестественной проницательностью высказала предположение о том, что я сейчас сочиняю — о продолжительности этого произведения, его тональности, источниках моего вдохновения — и все, ею сказанное, было фантастически близко к истине. И снова письмо оказалось подписано лишь шопеновской фразой — на этот раз другой, — и теперь я понял, что все это делается умышленно.
Потом были и другие письма — по-прежнему подписанные шопеновскими фразами, — где она продолжала рассуждать о моей работе, вкладывая в текст все больше и больше мыслей о своих собственных желаниях и чувствах, и вот в этих посланиях наконец вырвались наружу ее эротические фантазии. Она красочно описывала наши с ней постельные сцены, дополняя их диалогами — что и как бы я ей говорил, и что бы она отвечала, и как в этот момент переплетались бы наши тела. Она с поразительной легкостью угадывала мои самые тайные желания — даже такие, в которых и на исповеди я бы не признался, не говоря уже о том, чтобы воплотить их в реальности.
В большинстве случаев она так точно угадывала мои чувства, что я начал верить в ее телепатические способности. Более того, я опасался, что мой таинственный корреспондент может оказаться кем-то, кого я знаю, или приятелем того, кого я знаю, — бывшей любовницы, случайной подружки, приятельницы или просто знакомой. И тем не менее я был уверен, что никогда не встречался с личностью столь яркой — или столь одержимой.
И в творчестве, и в эротических грезах я теперь уже не мыслил себя без ее писем, как будто она являлась источником моей жизненной силы. Месяц за месяцем, каждый раз, когда приходило письмо, я был уверен, что на этот раз она сообщит свое имя, так что мы сможем, наконец, встретиться, и я смогу ей рассказать, чем она стала для меня. Но она так и не открылась, а где-то через год письма приходить перестали. Вначале я чувствовал себя так, будто внезапно, без предупреждения, перерезали нить, связывающую меня с жизнью. Затем я принялся утешать себя всевозможными домыслами: что она больная и старая; что она вообще умерла, а если и жива, то обязательно окажется неврастеничкой, психопаткой, а может, и шизофреничкой. В конце концов, я опустился до банальности, представив ее себе заурядной, уродливой, да и просто омерзительной — и со временем совершенно избавился от мыслей об этой женщине.