Еще несколько лет спустя я принимал участие в Музыкальных неделях Кранс-Монтаны, излюбленного швейцарского курорта артистической публики. Почетным гостем фестиваля оказалась пианистка, которая, несмотря на то, что ей не было и тридцати, считалась одним из лучших в мире исполнителей фортепьянной музыки, и к тому же отличалась исключительной красотой, привлекавшей к ней особое внимание публики и средств массовой информации. Мне приходилось бывать на ее концертах, и всякий раз ее чувственная красота приводила меня в смятение.
В последний вечер Музыкальных недель я, в числе прочих избранных, сидел за столом для почетных гостей с пианисткой и ее мужем, молодым бизнесменом. Во время еды я заметил, что пианистка украдкой на меня посматривает; однажды я даже поймал ее пристальный взгляд. Смущенный ее красотой, а также присутствием мужа, я обменялся с ней не более чем несколькими замечаниями, в частности о том, что артисту нужны в равной степени как уединение, так и публика, и эта очевидная для нас обоих мысль показалась кому-то из присутствующих спорной.
В разгаре дискуссии я встал из-за стола и направился в уборную, расположенную на первом этаже, и на темной лестнице услышал за спиной женский голос, окликнувший меня по имени. Это была пианистка.
— Я должна извиниться, господин Домострой, за то, что таращилась на вас весь вечер, — произнесла она.
— Я польщен, — ответил я. — Мне давно хотелось с вами познакомиться.
— Мы с вами познакомились задолго до этого вечера. — Она подошла так близко, что лицо ее оказалось под лампой, и я снова почувствовал всю силу ее красоты.
— Я слышал вашу игру, но не думаю, что нам приходилось встречаться.
— Не приходилось. — Она положила руку мне на плечо. — Однако я много раз писала вам. И не подписывала свои письма. Я завершала их нотами.
Я вздрогнул. У меня заколотилось сердце.
— Из «Желания», мазурки Шопена, — прошептал я и начал читать стихи на те музыкальные отрывки, которые она посылала:
Будь я солнцем в синем небе,
Лишь тебе бы воссиял;
Будь я птичкой в этой роще.
Никуда б не улетал;
Пел бы под твоим окошком
Для тебя одной на свете.
Не в силах справиться с нахлынувшими воспоминаниями об этих письмах и видя прямо перед собой прекрасное воплощение рожденных ими фантазий, я взял ее за плечи, притянул к себе и обнял.
— Я любил твои письма, — говорил я. — Они заставляли меня постоянно думать о тебе и ждать тебя так, как я не ждал никого. Это было пять лет тому назад. Пять лет! Подумать только, какими могли быть эти годы, если бы мы встретились.
Она взяла меня за руки.
— За обедом я смотрела на твои руки и думала о том времени, когда готова была весь мир отдать за одно твое прикосновение. Я буквально потеряла голову от тебя, от твоей музыки, от всего, что связано с тобой. Я видела все телепередачи, в которых ты принимал участие, читала о тебе в газетах, ходила на каждый твой концерт. И хотела лишь одного — чтобы ты полюбил меня.
— Стоило тебе только представиться, и ты добилась бы своей цели, — ответил я с горечью. — Я любил женщину, писавшую те письма. Я мечтал о ней постоянно, о ней и о нашей совместной жизни. Я готов был пожертвовать всем ради того, чтобы быть всегда рядом с этой женщиной. — Я вновь притянул ее к себе, зарылся лицом в ее волосах, прижался к ней всем телом. — Она покачивалась в моих объятиях. — Готов и теперь. Только скажи, что ты по-прежнему этого хочешь, и мы будем вместе.
Она, словно колеблясь, отвела глаза и напомнила мне, что у нее есть муж.
— Ты любишь его? — спросил я.
— Люблю? Возможно, нет. Но он мне совсем не безразличен, — ответила она. — И у нас есть ребенок.
— Мы можем стать любовниками, — не отступал я.
Она отвернулась.
— Я написала однажды, что люблю тебя. Это по-прежнему так. Но если я буду скрывать свою любовь, то почувствую, что извращаю ее, делая постыдным то, что было естественным.
— Так зачем скрывать ее? — спросил я, еще крепче прижимая ее к груди. — Я не хочу потерять тебя снова.
Она высвободилась из моих объятий:
— Муж любит меня. Он проявил по отношению ко мне истинное великодушие. Без его поддержки я не смогла бы стать тем, кто я есть. Я не могу оставить его.
Когда она уходила, я сказал:
— Пожалуйста, напиши мне опять.
На следующий день они с мужем покинули Кранс-Монтану. Вначале я просто трепетал при воспоминании о том, что сжимал любимую женщину в объятиях, и лишь позже начал осознавать свою потерю. В ожидании письма я думал о ней непрестанно, представляя наши тайные свидания — после ее концертов, в больших отелях нью-йоркской Вест-Сайд; в гостиницах на окраинах Парижа, Рима или Вены; в мотелях Лос-Анджелеса; в отдельных кабинетах роскошных вертепов Рио-де-Жанейро. Но она не написала, и я начал проводить долгие часы, читая и перечитывая ее старые письма. Себя я в то время ни во что не ставил — ни свою музыку, ни свое существование вообще, — ибо я не смог удержать ее в тот единственный раз, когда у меня была такая возможность. Глядя на телефон, я испытывал невыносимые муки, но позвонить ей не смел. Словно доведенный до отчаяния школяр, влюбленный в свою учительницу музыки, я строил изощренные планы, как выследить ее, устроить все так, чтобы мы вдруг столкнулись якобы случайно, однако ни разу не решился воплотить в жизнь эти ребяческие замыслы.
А несколько месяцев назад я узнал, что ее муж погиб в автомобильной катастрофе.
— Вот как? — Андреа потянулась за щеткой для волос. — Так почему же ты не попытался найти ее?
— Зачем?
— Чтобы быть с ней. — Она медленно расчесывала упавшие ей на плечи волосы. — Она ведь лучшее, что у тебя было.
— Но я-то не лучшее, что было у нее, — нарочито спокойно отозвался Домострой. Потом встал и потянулся. — Как бы то ни было, она писала мне, когда я был композитором. А теперь я сочиняю только письма — причем чужие.
Он усмехнулся и, схватив Андреа, вновь уложил ее в постель. Прикрыв ее груди локонами, он принялся нежно поглаживать их у сосков.
— Сколько времени прошло с момента вашей встречи и до того дня, как ты перестал сочинять музыку? — бесстрастным тоном осведомилась Андреа на следующий день.
— Год или около того, — сказал Домострой и, улыбнувшись, добавил: — Ты могла бы сказать, что я повстречал музу, но она покинула меня.
— Ты по-прежнему любишь ее?
— Не ее. Только ее письма, — ответил Домострой. — Которые напомнили мне, что твое первое послание Годдару ушло вчера вечером. Я отправил его в официальном конверте Белого дома: когда-то я сохранил на память несколько штук. Они изготовили для внутреннего пользования рельефные конверты типа тех, в которых рассылают приглашения на свадьбу. На них никогда ни марки не наклеивали, ни адреса не писали…
— Где же ты их раздобыл? — заинтересовалась Андреа.
Домострой поднял на нее глаза:
— Всякий раз, выступая в Вашингтоне, я получал в них поздравления от поклонника, который был тогда советником президента. Если хоть какие-то письма от поклонников доходят до Годдара, то это, несомненно, окажется среди них.
— Он может подумать, что я работаю в Белом доме.
— Пожалуй. Или решить, что ты жена или дочь одного из вершителей судеб этой страны и, подобно самому Годдару, предпочитаешь соблюдать инкогнито. Это лишит его всякой надежды, что ты когда-нибудь откажешься от анонимности, но, можешь быть уверена, заставит с нетерпением ждать очередное твое послание.
— А что будет в нем?
— Дальнейшие проницательные суждения о его музыке, его жизни- возможно, пара фотографий, чтобы показать, насколько ты красива.
— Стоит ли нам так скоро показывать ему, как я выгляжу? — спросила Андреа и тут же ответила сама: — Можно послать ему фотографии, где я снята издали или отвернулась.
— Хорошая мысль, — одобрил Домострой.
— Раз я не подписываю письма, то и лицо свое показывать не должна.
Он улыбнулся.
— Много ли у тебя хороших фотографий?
— Не так чтобы очень. — Помолчав, она добавила: — Эй, а может, нам снять то, что нужно, самим? Эдакие возбуждающие ню. Для него я могу даже раздеться.
— Тоже неплохая мысль, но его может возмутить, что ты позируешь другому мужчине.
— Конечно возмутит, — согласилась Андреа, — нам не следует вызывать у него отрицательные эмоции. Можем мы сделать такие снимки, чтобы он подумал, будто я снимаюсь в одиночестве, используя фотоаппарат с таймером?
— Я полагаю, да. Но зачем? — спросил Домострой.
— Чтобы возбудить его. Заставить волноваться от одного моего вида.
— Ты уже все продумала, не так ли? — Ее последние слова явно произвели впечатление на Домостроя.
— Кто-то должен был это сделать, — ответила она. — Послушай, Патрик, раз Годдар умудряется столь долгое время сохранять свою анонимность, то он, должно быть, изрядный хитрец. Значит, мы будем еще хитрее. Надо проследить за тем, чтобы ни на моих письмах к нему, ни на фотографиях не осталось отпечатков моих пальцев. Если он начнет проявлять ко мне интерес, то вполне может постараться проверить их, а ведь мы не хотим, чтобы он вычислил меня, прежде чем я вычислю его, не так ли? — Она стрельнула глазами и вдруг расхохоталась.
— Конечно возмутит, — согласилась Андреа, — нам не следует вызывать у него отрицательные эмоции. Можем мы сделать такие снимки, чтобы он подумал, будто я снимаюсь в одиночестве, используя фотоаппарат с таймером?
— Я полагаю, да. Но зачем? — спросил Домострой.
— Чтобы возбудить его. Заставить волноваться от одного моего вида.
— Ты уже все продумала, не так ли? — Ее последние слова явно произвели впечатление на Домостроя.
— Кто-то должен был это сделать, — ответила она. — Послушай, Патрик, раз Годдар умудряется столь долгое время сохранять свою анонимность, то он, должно быть, изрядный хитрец. Значит, мы будем еще хитрее. Надо проследить за тем, чтобы ни на моих письмах к нему, ни на фотографиях не осталось отпечатков моих пальцев. Если он начнет проявлять ко мне интерес, то вполне может постараться проверить их, а ведь мы не хотим, чтобы он вычислил меня, прежде чем я вычислю его, не так ли? — Она стрельнула глазами и вдруг расхохоталась.
— Что тут смешного? — удивился Домострой.
— А вдруг выяснится, что Годдар предпочитает мужчин? — объяснила она.
— В этом случае, — улыбнулся Домострой, — выяснится также и то, что у вас много общего.
Они загорали совершенно голыми на крыше ее дома. Положив голову на свернутое полотенце, Андреа спала, раскинувшись рядом с Домостроем. Он наблюдал за единственной капелькой пота, появившейся на ее шее, скатившейся на грудь, задержавшейся на соске, — вот она соскользнула вбок и, не встретив на своем пути ни единого препятствия, способного задержать ее, побежала по сухой гладкой поверхности ее живота.
Затем он посмотрел на себя. Пот скапливался в морщинах и складках его кожи и ручьями стекал по телу. Не в состоянии больше терпеть жару, он натянул трусы и поднялся. Под ним в знойном мареве вытянулись улицы Манхэттена. Легкий ветерок доносил запах смолы, а на Гудзоне ядерный авианосец, сопровождаемый флотилией тягачей и прогулочных катеров, направлялся к маяку Эмброуза; сложенные крылья самолетов на взлетно-посадочной палубе блестели на солнце, будто растянутые мехи аккордеона.
— Я не верю тому, что ты говорил насчет конвертов из Белого дома. — Голос Андреа отвлек его от созерцания.
— Почему? — не оборачиваясь спросил он.
— Очень уж сомнительно выглядела вся эта внутренняя переписка, — невозмутимо продолжила она. — Так что я навела кое-какие справки. В Белом доме нет никаких специальных конвертов для таких случаев. Ты соврал, Домострой. Ну, и зачем же?
— Я думал, эти конверты нужны для успеха нашего предприятия, а не для того чтобы выяснять правду относительно их приобретения.
— От правды, конечно, выгоды никакой, — ответила Андреа. — Правда нужна ради правды.
— Я просто кое о чем умолчал, — сказал Домострой, все еще наблюдая за авианосцем.
Сказав это, он задумался: а не скрывает ли он и от себя правду относительно собственной жизни? Может быть, правда в том, что следовало отправиться на военную службу и стать членом экипажа этого авианосца, а не служить молодой особе, разлегшейся тут на крыше? Положа руку на сердце, не следует ли ему научиться приспосабливаться, изменяться так, как меняется жизнь музыки, где совершенно неважно, что гимн "Звездное знамя" до войны 1812 года назывался "Анакреону в небеса" и был застольной песней фешенебельного лондонского ночного клуба.[12] Или тот величественный шопеновский Полонез ля-бемоль мажор, ставший известным широкой публике благодаря "Памятной песне", пошлой киношке о жизни композитора, а также популярной песенке "Щека к щеке", основанной на мелодии из фильма.
— Так как насчет того, чтобы постараться выложить правду, Патрик? Откуда ты взял эти конверты? — не отставала Андреа.
— Ладно, я расскажу тебе, — вздохнул Домострой. — Лет десять назад я вел курс музыковедения в театральной школе одного из университетов Айви Лиг.[13] Мне, откровенно говоря, очень нравилась одна студентка, и, когда она подала заявление на должность моей ассистентки, я тут же взял ее на работу.
— С беспристрастностью при приеме на работу в высшие учебные заведения все ясно, — бросила вскользь Андреа. — Ручаюсь, то же самое творится и в Джульярде.
— Она жила на первом этаже большого загородного дома поблизости от университета, — продолжал Домострой. — Хозяин, занимавший верхний этаж, был в свое время совладельцем известной вашингтонской юридической конторы и в молодые годы являлся одним из влиятельных советников Белого дома.
— И он повсюду разбрасывал бланки своей бывшей конторы? — ухмыльнулась Андреа.
— Даже если и так, я тогда был занят более интересным делом, чем сочинение писем от имени женщины — рок-звезде, скрывающейся от мира.
— Более интересным делом? Каким же? — заинтересовалась Андреа.
— В тот год я написал "Концерт баобаба".
На губах Андреа мелькнула пренебрежительная улыбка:
— А, припоминаю, тот самый, который несколько лет спустя ты посчитал нужным переписать, сочтя его недостаточно совершенным. О, разумеется, голова у тебя была занята совсем другими вещами. Юной ассистенткой, прежде всего.
— Верно, — сказал Домострой. — Без нее моя преподавательская деятельность казалась мне скучнейшей рутиной. — Он помолчал, затем продолжил рассказ:
— Старик, кстати, жил один и, несмотря на свои преклонные лета, упорно готовил себе сам, экономя таким образом на кухарке. Как-то в субботу утром моя ассистентка позвонила мне и попросила к ней зайти. У нее для меня сюрприз, сказала она, который может вдохновить меня на создание очередного шедевра.
Подойдя к дому, я обнаружил ее в саду, она была в полупрозрачном шифоновом платье вековой, должно быть, давности и старомодных туфлях на высоких каблуках. Она направилась ко мне, и платье, под легким ветерком, туго облегало ее стройное тело. Подобно леди Шалот на картине Уотерхауза из галереи Тейт, она взяла меня за руку и повела в дом, где завязала мне шарфом глаза, после чего мы поднялись по лестнице.
Мы вошли в комнату. По запаху книг и старой кожи я догадался, что это кабинет старика.
Девица усадила меня на кожаный диван. Запечатлев на моих губах влажный поцелуй, она внезапно сорвала повязку. Я открыл глаза и увидел его сидящим за письменным столом не более чем в десяти футах от нас. Опустив голову на руки, он смотрел на нас невидящим взглядом.
— Кто? — не поняла Андреа.
— Старик, кто же еще? — сказал Домострой. — Но он не шевелился — он был мертв.
— И как давно он был мертв? — деловито осведомилась Андреа.
— Уже несколько часов. Утром девушка заметила, что он не спустился за своей "Нью-Йорк таймс". Поднявшись на второй этаж, она обнаружила его за столом, уже холодного, и, поддавшись порыву, положила ему голову на руки, после чего позвонила мне. У нее, видишь ли, была несколько эксцентричная натура.
— А я-то, дура, хотела удивить тебя своим жалким кожаным бельем! — простонала Андреа. — Рассказывай, что было дальше.
— Ничего особенного, — пожал плечами Домострой. — Мы разобрали его вещи: содержимое ящиков стола, папки, коробки с письмами. Присутствие покойника явно возбуждало ее — идея Смерти, наблюдающей за Жизнью. Она сказала, что, займись мы прямо здесь, в кабинете, любовью, получился бы превосходный сюжет для Босха или Сальвадора Дали.
— Я надеюсь, что мертвецу при этом отводилась роль наблюдателя, — перебила его Андреа. — Или твоя ассистентка была готова и к более причудливым экспериментам?
Домострой посмотрел вниз — авианосец скрылся из виду, и мелкие суденышки рассеялись. Он ничего не ответил.
— А что же конверты? — спросила Андреа.
— Я взял их из ящика письменного стола. Целую пачку. В качестве сувенира.
— Сувенира… — пробормотала Андреа. — А в память о чем, интересно было бы знать?
Ей нравилось выводить Домостроя из себя в самый неподходящий момент.
— Когда мой дед вышел в отставку, — как-то сообщила она, — он полностью отказался от еды, а когда врачи спасли его от голодной смерти, он, утомленный бессмысленным прозябанием, взял дробовик и вышиб себе мозги, как Хемингуэй. Почему бы тебе не поступить так же?
— Потому что я все еще приношу пользу, — ответил Домострой. — Себе. Тебе. Я счастлив, что живу на этом свете.
— Ты не приносишь пользы, — засмеялась она. — Ты просто очень себялюбив!
Иногда Андреа говорила ему, что как только она узнает, кто такой Годдар, Домострою придется уйти. Она говорила об этом совершенно спокойно, как о само собой разумеющемся: поиски Годдара — единственная причина, почему они вместе. Бывало, что она говорила об этом сразу после их занятий любовью, когда позволяла ему возбудить себя, а потом, поменявшись ролями, доводила его до экстаза, преступая при этом все мыслимые границы. И, высосав из него все жизненные соки, заставив его умолять о пощаде, она позволяла ему, истощенному до предела, провалиться в сон, чтобы проснуться полным энергии и безмятежным. Вот тогда она и говорила все это.