Ужин мертвецов. Гиляровский и Тестов - Андрей Добров 6 стр.


Оказалось, что книгу мою, несмотря на ее почтенный возраст, еще ни разу не открывали — листы были даже не разрезаны. Я вытащил из кармана маленький перочинный ножик и первым делом нашел оглавление. Отыскав номер страницы, на которой начинался рассказ о цикуте, я разрезал необходимые страницы.

Странно, цикута всегда казалась мне растением древнегреческим, растущим где-нибудь возле Афин или, на худой конец, Сиракуз. Однако выяснилось, что я много раз встречал это античное растение на наших русских болотах и по берегам рек. И у нас оно называлось просто — вех ядовитый.

Далее автор с излишним, на мой взгляд, восторгом описывал необыкновенное свойство цикуты сохранять ядовитость при варке и сушке. Он утверждал, что по вкусу корень цикуты напоминает брюкву или редьку, причем сладковатую на вкус, и обладает еще и приятным морковным запахом! Я даже вернулся в начало книги и посмотрел — сколько авторов? Если бы их было двое, тогда понятно — один пробовал, а второй записывал слова умирающего. Но — нет, автором был указан один только Ноговицын. Тогда я решил, что, вероятно, авторов было много, а книга вышла под именем только последнего, оставшегося в живых — ему все равно уже не надо было делиться гонораром с остальными!

И, конечно, у цикуты нашелся свой алкалоид, названный соответственно просто и ясно — цикутотоксин. Причем автор добавил, что изучен он мало! Тут же упоминались эксперименты еще и над животными, во время которых этот цикутотоксин в малых дозах угнетал центральную нервную систему, понижая двигательную активность и кровяное давление.

Подняв глаза от книги, я увидел, что все заказанные мной блюда уже стоят на столе, а половой в чистой белой рубахе, подпоясанный ремешком, стоит передо мной с запотевшей бутылкой пива и ждет сигнала открывать.

— Давай, — кивнул я.

Половой одним движением открыл бутылку, и пиво, булькая и вздымая пенную шапку, полилось в кружку. Вдруг за спиной у меня кто-то сказал хриплым голосом:

— Позвольте остаточек допить.

Я быстро взглянул на полового, ожидая, что он сейчас погонит побродяжку прочь, чтобы тот не приставал к чистым посетителям. Но на мое удивление, на лице полового не дрогнул ни один мускул. Тогда я сам повернулся, чтобы рассмотреть, кто это просит. Сзади меня стоял удивительный тип — худой, бледный, с длинным лицом, на котором лихорадочно горели почти черные глаза. Щеки просившего были как будто покрыты серым налетом — признак последней степени пьянства. Подбородок был выбрит, но очень небрежно. Волосы его, седые и стриженные давно, тем не менее были аккуратно причесаны щеткой набок. Одет он был в серые, залатанные штаны и темный пиджак с вытертыми обшлагами и лоснящимися локтями.

— Ну, допей, — сделал я знак половому, чтобы он не ждал, пока пена осядет, а отдал остатки в бутылке этому попрошайке.

Тот принял бутылку с удивительным достоинством, приложился к ней и вдруг, резко отвернувшись, закашлялся. Кашлял он долго, прикрывая рот бутылкой. Мне показалось, что пиво «пошло не в то горло», попало в легкие, и я даже привстал, чтобы похлопать его по спине, но человек резко отодвинулся и замотал головой, выставив ладонь. В этот момент я и узнал его по характерному жесту, виденному мной частенько в таких вот трактирах, а в первую очередь на Смоленском рынке.

— Вы — Фомичев? — спросил я. — Певец Фомичев?

Продолжая кашлять, он кивнул.

— Что с вами? — спросил я.

Фомичев снова помотал головой. Наконец, выпрямившись, вытер рукавом рот.

— Уже давно не певец, — сказал он. — Теперь вот… Прозябаю, извините.

Я указал на стул напротив себя:

— Садитесь, разрешите мне вас угостить.

Фомичев кивнул и сел, поставив бутылку перед собой.

— Еще пива и телятины, — приказал я половому.

Тот дернулся было исполнить заказ, но Фомичев схватил его за рукав.

— Разрешите водки, — сказал он, глядя на меня. — Вчера перебрал. Пиво не помогает. И телятину не надо — жевать нечем. Ухи принеси.

— Хорошо, принеси графин водки и тарелку ухи, — сказал я половому, и только тогда Фомичев отпустил рукав. Как мне показалось, половой постарался незаметно обтереть рукав о бок и только после этого удалился.

— Чем вы больны? — спросил я певца.

Тот пожевал беззубым ртом, но потом ответил просто:

— Туберкулез. Простите. Петь больше не могу. Куплет-два еще вытяну, в потом — кашель. Преподаю, правда. Учу хористок. Когда здоровье позволяет, конечно.

Он махнул рукой.

Половой поставил перед Фомичевым водку, и тот быстро налил себе полную рюмку.

— Ваше здоровье, — сказал он и одним глотком осушил ее.

Я смотрел на него с печалью. Лет десять назад Саша Фомичев еще был в полной силе и пел в трактирах под собственный аккомпанемент на гармони. Послушать его приходило много народу — не только завсегдатаи Смоленского рынка, но и поклонники из чистой публики. Особенно трогательно у него получалась песня «Еду ль я ночью».

И плакали над судьбой несчастной любви даже те, чья совесть давно была продана на Смоленском или Сухаревском рынке. А уж когда Фомичев доходил до куплета про гробик ребенка, тут тряслись плечи у всех, даже у трезвых, и водка солонела от мужицких слез — так умел спеть Саша Фомичев! И все считали песню народной, почти никто и не знал, что народного в ней — только музыка, а слова сочинил замечательный наш поэт Николай Алексеевич Некрасов. Пел ее и Шаляпин на вечерах. Но однажды он признался мне тайком, что текст песни кажется ему излишне драматизированным.

— Пересолил Николай Алексеевич, — сказал он. — Пересолил, переперчил, да еще и уксуса налил. Но вот интересно — публике нравится!

Правда, хотя шаляпинской публике нравилась песня, но рыдать так, как мужики в трактире на Смоленском рынке, они не рыдали.

Уху Фомичеву принесли, когда он уже выдул половину графина, а я доел свою телятину.

— Загадка натуры, — сказал бывший певец, — стоит выпить, как кашель прекращается. Правда, ненадолго. Как вы думаете, почему?

— Не знаю.

— Я бы пил все время, чтобы не кашлять, да денег нет. Не одолжите?

— Столько, чтобы вам пить не переставая, — нет. А рубля три дать могу. В память о прошлом. О ваших песнях. О некрасовской «Еду ли по улице».

Я полез было за бумажником, но Фомичев вдруг помрачнел и встал:

— Не надо. Извините. Зря это…

Он резко повернулся и пошел к двери.

— Обидел вас, что ли? — крикнул я ему вслед. — Простите ради бога! Не знаю чем!

Он только махнул рукой и вышел. На столе осталась глубокая тарелка ухи и недопитый графин водки.

Я растерянно сидел, пытаясь понять, чем я обидел старика-пьяницу? Может быть, неуместным воспоминанием о былой славе? Может быть, ему показалось оскорбительным то, что я предлагал деньги за песни, которые он уже не в состоянии петь?

Вдруг входная дверь отворилась, и Фомичев снова показался на пороге. Он быстро подошел ко мне, взял графин и одним духом опорожнил его. Со стуком поставив на стол, он посмотрел мне прямо в глаза и сказал с вызовом:

— Там холодно. Понимаете? Где ваша трешница?

Я молча достал купюру. Он взял, сунул в карман, не глядя на меня, и снова вышел за дверь.

Мне не хотелось больше читать про цикуту — певец испортил мне настроение. Поэтому я расплатился, закрыл книгу и, одевшись, пошел на улицу. Мне нужно было проверить одну мысль.

— Отвези меня в Гнездниковский, — сказал я Водовозу, садясь в пролетку и поплотнее надвигая папаху на голову.

— Опять в Сыскное едете?

— Да. Только не торопись, мне подумать надо.

Иван тряхнул вожжами, и его лошадь, чиркнув копытом по булыжной мостовой, пошла вперед спокойным цокающим шагом. Время от времени она звучно фыркала, вероятно протестуя против такой черепашечьей скорости, непривычной ни самой лошади, ни моему лихому кучеру. Дождь стучал по натянутому кожаному верху и дну пролетки, на котором медленно колыхалось небольшое пятно лужицы.

Наконец мы остановились, пропуская поток телег и экипажей, и свернули в Гнездниковский.

— Подождать? — спросил Иван.

Я бросил взгляд на его армяк, потемневший от дождя:

— Поезжай, обсушись.

— А как вы домой пойдете? Льет же!

Я беспечно махнул рукой:

— Чай, не сахарный, не растаю!

Я вошел в Сыскное отделение, оставляя мокрые следы галош, и спросил у дежурного — здесь ли Захар Борисович Архипов. Узнав, что сыщик здесь, в своем кабинете, я поднялся к нему на второй этаж, нашел кабинет № 204 и постучал. Получив разрешение войти, открыл дверь и заглянул, стягивая папаху с головы.

— Захар Борисович? Примете?

Наконец мы остановились, пропуская поток телег и экипажей, и свернули в Гнездниковский.

— Подождать? — спросил Иван.

Я бросил взгляд на его армяк, потемневший от дождя:

— Поезжай, обсушись.

— А как вы домой пойдете? Льет же!

Я беспечно махнул рукой:

— Чай, не сахарный, не растаю!

Я вошел в Сыскное отделение, оставляя мокрые следы галош, и спросил у дежурного — здесь ли Захар Борисович Архипов. Узнав, что сыщик здесь, в своем кабинете, я поднялся к нему на второй этаж, нашел кабинет № 204 и постучал. Получив разрешение войти, открыл дверь и заглянул, стягивая папаху с головы.

— Захар Борисович? Примете?

— Да вроде не так давно и расстались, — проворчал Архипов. Кажется, я застал его врасплох — он быстро накрыл что-то, лежавшее на столе, развернутой газетой. Впрочем, запах сарделек выдал обедавшего прямо в кабинете сыщика.

— Простите, что прервал, — сказал я, входя и снимая пальто. — Вы не стесняйтесь, ешьте при мне. Я сам только что перекусил.

Но Архипов отодвинул прикрытую газетой миску, откинулся на спинку стула и уставился на меня своим привычным строгим взглядом.

— Узнали что-то новое? — спросил он.

— Нет, — соврал я, садясь на стул. — Сам хочу попросить вас о небольшом одолжении.

Архипов поморщился.

— Не подскажете адрес Столярова?

Захар Борисович вздохнул.

— Зачем вам? Хотите с семьей поговорить?

— Да.

— Уже.

— Что, поговорили? — спросил я.

Архипов вздохнул.

— Владимир Алексеевич, — сказал он, взяв карандаш и легонько постукивая им по столешнице. — Вы все время забываете, что имеете дело не с любителями вроде вас, а с профессионалами сыска. Естественно, что я еще вчера приехал в квартиру покойного Столярова и поговорил со всеми, кто там живет. Что вам интересно?

Я достал блокнот и спросил:

— Наследники есть?

Архипов кивнул:

— Сын. Но он в Лейпциге. Учится в университете. Дома не был уже три месяца. Так что ни при чем.

— Супруга?

— Умерла пять лет назад.

— И что, он больше не женился? — спросил я, подымая глаза от блокнота.

Архипов пожал плечами:

— Живет с бывшей гувернанткой своего сына. Она у него числится секретаршей при конторе. Обычно летом уезжал под Воронеж, где у него конный завод. Осенью — в Москву. И дачи не надо.

— А вы летом уезжаете на дачу, Захар Борисович? — спросил я внезапно даже для себя.

Архипов хмыкнул:

— О чем вы? Лучше давайте я вам отвечу на вопрос, который вы так и не задали, но ради которого пришли.

Я кивнул.

— Нет, Владимир Алексеевич, среди домашних купца Столярова я не нашел никого, кто был бы заинтересован в его смерти или имел возможность его отравить. Искать надо не там, а среди тех, кто присутствовал в клубе в тот вечер.

— Но повара вы допросили уже, — сказал я, убирая блокнот в карман. — И официантов тоже.

Архипов пожал плечами:

— Допросили. Они все отрицают. Впрочем, любой преступник все отрицает. Я не могу полагаться только на допросы — возможно, мы найдем улики, которые противоречат тому, что сказали повар и официант. Кстати, насчет повара. Если уж вы пишете материал, советую с ним поговорить — он что-то утаивает. Официально я не мог удерживать его дольше положенного и потому отпустил. Но…

— Хорошо, поговорю, — сказал я.

— Не забудьте поделиться, — отозвался Архипов. — Хотя знаю я вас, Владимир Алексеевич, все равно утаите самое интересное.

Я взялся за папаху, когда сыщик вдруг сказал:

— Простите, что не угощаю. Нам не положено обедать в кабинетах.

Мне показалось, что в его голосе проскользнула нотка вины, но лицо Захара Борисовича оставалось совершенно спокойным.

Глава 6 Предмет обожания

В восьмом часу вечера, переодевшись во фрак, я снова был у подъезда Купеческого клуба. Причем выйти из пролетки пришлось чуть не у Страстного монастыря — несмотря на дождь, экипажей набилось так много, что лучше было не ждать, пока дадут проехать. Извозчики лаялись с лихачами, лошади ржали, сдавая задом. На тротуаре, прямо под фонарем, стоял городовой в длинном мокром плаще и фуражке с чехлом от дождя. Городовой не вмешивался в происходящее — и его можно было понять, потому как ничего тут поделать было и нельзя. Но вот он вдруг встрепенулся, смело бросился прямо на мостовую, схватил под уздцы какую-то несчастную лошаденку и начал ее заворачивать, давая дорогу карете с пышным гербом.

— А ну! — закричал он оторопевшему извозчику. — Куды прешь? Сворачивай! Не видишь, что ли, кто едет!

Несчастный извозчик натянул вожжи, пытаясь сдвинуться хоть чуть левее и не решаясь пустить в ход свой кнут — чтобы не задеть ненароком городового. Но все было тщетно — там, куда служитель порядка гнал несчастного «легкового», пытался отъехать от тротуара экипаж.

Кучер в карете с гербом спокойно сидел на козлах, наблюдая за рвением городового, и на лице его была написана откровенная ирония.

Я решил не дожидаться развязки дела, потому что вечером здесь таких зарисовок можно было набрать на целый альбом — публика ехала на представление в театр Корша.

Наконец, добравшись до подъезда Купеческого клуба, я вошел в дверь, распахнутую швейцаром, и скинул пальто на руки лакея. Отдал ему шарф, папаху и спросил:

— Что сегодня вечером?

— Ужин-с, а потом хор.

— Что за хор?

— Кобылинский.

— А, «кобылки» — сказал я. — И где?

— В Большой зале, в девять.

Я отпустил человека, вынул из кармана табакерку и заправил в нос большую понюшку табаку. Чихнув два раза, сунул платок в карман брюк и пошел вверх по лестнице.

Двери Большого зала были распахнуты настежь. Повсюду тесно стояли столы, вокруг которых группами перемещались официанты. Двое несли за ручку большую плетеную корзину, из которой другие ловко выхватывали белые скатерти, приборы и тарелки, накрывая каждый стол на четыре куверта. Эконом клуба Веретенников давал указания четырем служащим, толкавшим рояль. Я поднял руку, чтобы привлечь его внимание. Наконец Веретенников заметил меня, бросил процесс установки рояля и подошел:

— Добрый вечер, Владимир Алексеевич.

— Добрый.

— Значит, прислушались к моим словам?

Я кивнул и спросил:

— Много публики соберется?

Веретенников обвел рукой столики:

— Судите сами. Ни одного свободного уже не осталось. С утра звонят и присылают заказать столик. С двух часов мы уже начали отказывать — мест не осталось.

— Что же, стоять придется? — спросил я.

— Зачем стоять? — спокойно улыбнулся этот внебрачный сын кардинала Ришелье. — Для вас я специально оставил столик. Сидеть будете с лицами, вас интересующими. А? Каково?

Я аж крякнул:

— Добро! Уж услужили, Илья Сергеевич! Чем отдариваться буду?

Веретенников покачал головой:

— Какие между нами могут быть счеты, господин Гиляровский? Вон там, видите, чуть сбоку у окна? Оттуда самый лучший вид.

— Странно, — сказал я. — Отчего это вдруг хор старухи Кобылиной стал пользоваться такой популярностью? Я полгода назад слушал их по случаю в «Славянском базаре». И не помню никакого ажиотажа.

— Так полгода назад у них не было главной звезды!

— Звезды?

В голове моей вдруг будто прозвенел колокольчик:

— Это не Глафира ли Козорезова, случайно?

Веретенников кивнул, но тут же извинился, быстро пожал мне руку и поспешил к лестнице — навстречу тяжело поднимавшемуся старику с седой бородой. Это был один из старейших членов клуба, один из братьев-скопцов, живших напротив и выложивших гранитную дорожку от подъезда своего дома прямо до клубных дверей.

Я приметил стол, за который должен был сесть, и пошел в библиотеку, посмотреть вечерние газеты. Но скоро бросил это занятие, потому что вдруг понял, что не могу читать. Не давало покоя какое-то внутреннее волнение. Я поймал себя на мысли, что думаю о Глаше Козорезовой. Какова же эта женщина, что сделала выступления хора старухи Кобылиной настолько популярными? Какова она, если из-за нее даже случаются семейные трагедии вроде давешней?

Женский хор мадам Кобылиной (или как его прозвали наши остряки — «кобылки») был одним из самых обычных коллективов, выступавших по ресторанам с русским репертуаром, наравне с другими хорами — венгерскими, цыганскими и такими же русскими. Правда, хором его было трудно назвать — Софья Алексеевна Кобылина, вдова полковника от кавалерии, собрала с десяток девиц и составила репертуар — от жалобных народных песен до частушек, которые иногда были на грани приличия, вызывая восторг публики. Мужчин в хор не приглашали. Считалось, что основным занятием хористок было вовсе не пение, а поиск богатых покровителей. Причем поиск настолько усердный, что мало кто мог пожаловаться на отсутствие внимания со стороны «кобылок». Но и тут существовали неписаные правила: нельзя было сразу после выступления умчать хористку на тройке лихача — это считалось верхом неприличия. Сначала надо было ехать в «Яр», угостить даму, а уж потом, как поется, «знает только ночь глубокая, как поладили они». Поначалу появление такого хора вызвало скандал, но потом новинку оценили. Однако все приедается — состав «кобылок» менялся редко, скоро пресытились и ими, ища расположения менее доступных дам — танцовщиц Большого или цыганок — особенно двух знаменитых хоров — Соколовского из того же «Яра» или цыган Тестова, для которых Иван Яковлевич неподалеку от Москвы даже выстроил особую деревню. А поскольку цыган называли «тестовскими», то и деревня тоже скоро получила название «Тестовская». Там же Иван Яковлевич, кстати, устроил и свое хозяйство, дававшее лучшим ресторанам Первопрестольной знаменитых поросят с нежнейшим мясом, поскольку выращивались они в тесных ящиках, откармливались хорошо и в силу ограниченности движений не теряли нежного сала.

Назад Дальше