Из этого неизбежно следует то, что вообще-то весьма внушительная часть нашего лексикона идентична тому, что имеется у соседа. На остальное приходится не так много времени и места. Кроме того, обладая определённой структурой языка, мы способны понимать других в силу их использования её. Так, скажем, различные вспомогательные средства для образования новых слов из старых позволяют нам всем более или менее сносно схватывать то, что имел в виду наш собеседник, пусть мы и не учили конкретно то, что он произносит. Порою даже удивляешься тому, как, скажем, очередная книга находит дорогу в мою голову, ведь я вижу её впервые.
Второе. Нет смысла обозначать то, что неважно. Мы можем встречать вещи или явления часто, но при этом они, вообще говоря, не обязательно существенны. Например, оттенки цветов, хотя и имеют наименования, тем не менее, укладываются в небольшое количество терминов. Конечно, мне возразят, что это обыденная речь столь ущербна, по крайней мере, в данном отношении. Но, во-первых, она неполна в принципе, а, во-вторых, её хватает даже в урезанном виде. Кроме того, мы различаем гораздо больше, чем в итоге придумываем ярлыков. Как это объяснить?
Прежде всего, язык всегда стремится к обобщениям. Мы называем все столы «столами» потому, что считаем, что они похожи, а также потому, что дробить данную категорию предметов неразумно. Незначительные или понимаемые таковыми различия стираются, что, в конечном итоге, позволяет сократить число заучиваемых имён до приемлемого уровня.
Нельзя также забывать о том, что люди устроены определённым образом. Мы не слышим ультразвука, и оттого нам нет нужды обозначать его как-то по-особенному. Поэтому мы используем приставку, игнорируя, вполне возможно, важные отличия. И даже если не принимать в расчёт данный аргумент, всё равно, наши мыслительные способности ограничены, а это, в свою очередь, понуждает нас сокращать число заучиваемых единиц. Но помимо этого действуют и рамки, уже обрисованные мной в первом разделе.
Конечно, важность или её противоположность – понятия условные. Но даже эскимосы не стали выдумывать много слов для обозначения снега, который, по понятным причинам, критичен в деле их выживания, но согласились на небольшое число имён. Хотим мы того или нет, но наш мозг функционально стеснён, и мы по необходимости вынуждены с этим считаться. Однако каковы бы ни были пределы, коммуникация, осуществляемая нами, на самом деле успешна, по крайней мере, в той степени, до которой мы понимаем друг друга.
Третье. Нет смысла придумывать ярлыки тому, с чем мы не встречались. Отчасти это повторяет первое объяснение, но всё же к нему не сводится. Так, обозначения животных, которых мы не видели, соответственно, отсутствуют в нашем языке. На сегодняшний день открыты не все виды, потому у нас нет для них имён. С другой стороны, мы помним и храним в своей памяти много слов, которые отсылают к опыту, не имеющемуся в нашем распоряжении. Ребёнок знает, кто такой жираф, но при этом мог и не сталкиваться с ним в реальности.
Однако подобные слова всё же обозначают то, с чем мы имели дело. Жираф изображён на картинке, а потому нуждается в имени. Кроме того, всё же имеются шансы на то, что мы встретим данное животное, например в зоопарке, тогда как неизвестные нам виды, очевидно, слишком редки или обитают в недоступных для нас местах, и нет резона в том, чтобы создавать новый для них ярлык. Это, во-первых.
Во-вторых, сегодня люди взаимодействуют друг с другом на более широкой основе, чем это было прежде. В нашем распоряжении есть средства телекоммуникации, незнакомые нашим предкам, и они услужливо предоставляют нам образы, а также описание того, что в нашей действительности лишено представительства. Это побуждает увеличивать лексикон, хотя и, возможно, с ущербом для других сфер нашей жизни.
И, в-третьих. Несмотря на разный опыт, мы должны понимать то, что чувствуют и мыслят окружающие нас люди. Пусть кто-то и не испытывал любви и никогда не ощутит её присутствие, но, тем не менее, он обязан знать слово, которые другие, более осведомлённые в этом вопросе, будут использовать для обозначения своих переживаний. На самом деле мы храним (или пытаемся) не только свои личные, но, скорее, обобщённые представления о мире. В противном же случае коммуникация просто была бы обречена на провал.
Кстати, нередко последнее и происходит. Не зная того или иного слова, мы не способны, с одной стороны, выразить то, что хотим, а, с другой стороны, не понимаем своих собеседников. Хотя система отлажена и функционирует относительно исправно, всё же неизбежны поломки и задержки, а также иные многочисленные сбои, что лишний раз подтверждает сложность согласования такого огромного количества опытов разных людей.
Четвёртое объяснение. Крайне интересным вопросом является существование синонимов, а также повторов от одной к другой коммуникационной системе. Проще говоря, мы можем выразить одно и то же различными средствами. Почему вообще происходит подобное дублирование?
Прежде всего, необходимо указать на не сводящиеся друг к другу оттенки тех или иных выражений. Да, синонимы существуют, но их коннотации отличны. Использование конкретной языковой единицы всегда отсылает нас к сопряжённым с нею, что автоматически ведёт к задействованию более широкого пласта системы, либо не соприкасающегося с иными слоями, либо совпадающего с ними только отчасти. Пусть слова и обозначают не единичные явления и вещи, но их совокупности, тем не менее, эти суммы не сходятся по параметру своего состава.
Немаловажно и то, что синонимы нередко выступают в роли уточнений, в тех случаях, когда первичная коммуникация по каким-то причинам оказывается не эффективной. Специальный жаргон или банально невнятная речь требуют разъяснений с привлечением схожих, но не совпадающих имён. Вообще говоря, мы должны понимать друг друга не дословно, но в рамках некоторого диапазона, что вполне достаточно. При нормальном ходе дел именно подобное и демонстрируется. И только явный провал обращает к себе внимание, и, соответственно, дополнительные усилия, которые высвечивают стремление языка к обобщениям.
Далее. Синонимы, по видимости, появляются не сразу, а, значит, свидетельствуют о более глубинных основах. Первоначально было бы глупо придумывать вещам и процессам разные имена просто потому, что людям хотелось обозначить незначительные различия между ними. Скорее всего, по мере становления языка, а также комплексности жизни, они показывали необходимость уточнений и введения ради этой цели новых единиц, которые бы могли развести, пусть схожие, но всё же не идентичные явления.
Само наличие синонимов указывает на то, что мы ценим что-то больше. Или находим в чём-то большее разнообразие, требующее дополнительных слов и понятий. Разумеется, подобное положение вещей вычёркивает из нашего лексикона другие, возможно не менее значимые явления, но, в таком случае, язык готов идти на жертвы ради более прибыльных инвестиций, коими и выступают те или иные стороны нашей жизни. Таким образом, есть смысл вносить корректирующие поправки туда, где это востребовано, и исключать их из тех областей, где они излишни.
Сводя воедино данные объяснения, мы видим довольно ясную картину. Именуется то, что, собственно, и заслуживает этого, а всё прочее отбрасывается как слишком тягостное бремя, особенно в свете прилагаемых усилий для обозначения. В сухом остатке же мы имеем достаточное количество, а также качество ярлыков, которыми и пользуемся в своей речи.
Но у нас есть ещё один вопрос. Почему язык останавливается там, где мы наблюдаем его границы. Говоря коротко, отчего в нём столько слов? И самое главное, хватает ли нам их для того, чтобы успешно коммуницировать?
Вторая сторона медали легко объяснима. В конце концов, мы сообщаем и воспринимаем именно ту информацию, которую либо передаём, либо получаем. Если мы желаем сказать что-либо другому, то мы редко, хотя и не настолько, насколько хотелось бы, терпим поражение. Люди разговаривают постоянно, и, помимо прочего, достигают на данном поприще немалых успехов, несмотря на то, что порой испытывают некоторые сложности.
Конечно, никто не может поручиться за то, что нас поймут так, и мы воспримем то, что предназначалось для передачи. Очень часто подобные недоразумения случаются при интерпретации поступков, которые также являются частью языка. Трактовать их сложно, и почти всегда маячит альтернатива поражения. Тем не менее, мы не сдаёмся и продолжаем переводить то, что было показано, в привычные и знакомые нам термины. Поэтому резонно задаться вопросом о том, а не было бы проще придумать дополнительные наименования для того, что с завидным постоянством терпит крах? Т.е. почему мы не изобретаем новых слов в тех сферах, где это, как кажется, необходимо?
Во-первых, существуют ограничения на то количество слов, которыми мы способны адекватно оперировать. Лексикон среднего человека не столь велик потому, что превосходящий это значение объём непосилен для поддержания. Как я указывал выше, язык ориентируется не на лучших представителей, но на худших, что неизбежно влечёт за собой уменьшение необходимых единиц. А ведь в них ещё нужно поместить всё то, что сделает коммуникацию эффективной.
Во-первых, существуют ограничения на то количество слов, которыми мы способны адекватно оперировать. Лексикон среднего человека не столь велик потому, что превосходящий это значение объём непосилен для поддержания. Как я указывал выше, язык ориентируется не на лучших представителей, но на худших, что неизбежно влечёт за собой уменьшение необходимых единиц. А ведь в них ещё нужно поместить всё то, что сделает коммуникацию эффективной.
Во-вторых, язык имеет дело не с конкретным индивидом, но с неким усреднённым типом человека. Скажем, мы обозначаем словом «любовь» огромное количество явлений. Для одного – это возвышение души, для другого – горький опыт, для третьего – невыносимые страдания и т.д. Если бы мы на каждое переживание придумывали слово, то ограничились бы только данным классом переживаний, да и то, скорее всего, не охватили бы всех нюансов и тонкостей, особенно в свете уникальности каждой личности.
В-третьих, слова многозначны. Они включают в себя множество возможных ситуаций, а кроме того используются в разных условиях. Даже если мы сталкиваемся с чем-то новым, то мы вправе применять стратегию комбинирования, а не изобретения. Она состоит в том, чтобы соединять коммуникационные единицы с тем, чтобы избавить себя от необходимости что-либо придумывать. В конечном счёте, это становится простой связкой. Так, например, увидев незнакомый лес, мы говорим о нём, как о «золотом», «осеннем», «южном» и т.д., хотя сами эти эпитеты к нему отношения и не имеют, или, лучше сказать, не спаяны с ним.
В-четвёртых, можно увеличить диапазон звучания слова для того, чтобы, опять же, не прилагать усилий, необходимых для творчества. Это, правда, требует некоторых затрат, но они, тем не менее, не столь существенны по сравнению с созиданием с чистого листа. Скажем, «схватывать» означает не только физическое действие, но и умственное, и наглядно демонстрирует данную стратегию.
В-пятых, сохранению количественного состава языка способствует сама его структура. Слова в девственном виде встречаются редко. Как правило, мы пользуемся производными. Приставки, окончания, суффиксы и прочие инструменты обогащают коммуникационную систему без излишних расходов, хотя, разумеется, и не отсутствующих вовсе.
В-шестых, язык активно задействует контекст, в рамках которого что-либо произносится. Если мы помещаем слово рядом с другими, то неизбежно затрагиваем тот пласт, который сопряжён с ними, а, следовательно, изменяем значение его самого. Как я показал выше, слои коммуникационной системы не совпадают, что, по крайней мере, в данном случае работает в нашу пользу и отчасти снимает необходимость приложения дополнительных усилий по изобретению новых единиц.
В-седьмых, язык может воспользоваться порядком расстановки отдельных составляющих в целое. Не обязательно при этом думать о чём-то новом – просто необходимо разместить части речи так, чтобы возникло дополнительное значение. Кроме того, в отдельных коммуникационных системах само положение слов заставляет их говорить о том, о чём они не сообщают в своём непосредственном виде.
В-восьмых, языки не могут быть совершенно безлики в том смысле, что не указывают на отношение говорящего к произносимому. В устной речи, разумеется, новое содержание может быть получено с помощью интонации, но то же самое, в целом, касается и любого иного её вида. Делая акцент на одних составляющих и игнорируя, либо принижая другие, мы способны привлечь внимание и, главное, придать более серьёзную выразительность отдельным частям нашей коммуникационной системы.
В-девятых, никто не отменяет того факта, что слова по-разному сочетаются друг с другом. Так, одни компиляции могут означать одно, тогда как другие – уже совсем иное. Увеличения количества основных единиц при этом не происходит, однако открывается возможность для придания нового наполнения. Однако помимо этого, в дело вступают вспомогательные единицы, такие, например, как предлоги, позволяющие, пусть и не в широком диапазоне, варьировать смысл, а то и создавать новый.
В действительности язык представляет собой весьма подвижное образование, содержащее многочисленные лазейки и ходы, которые увеличивают нашу способность передавать информацию без необходимости изобретать что-нибудь по случаю. Даже имея ограниченный набор функциональных единиц, мы, тем не менее, ими не ограничиваемся, но всегда в силах воспользоваться теми скрытыми возможностями, которые предоставляются самой структурой коммуникационной системы. Именно поэтому, по большому счёту, нет нужды выдумывать слова сверх определённого лимита. То количество, которым мы обладаем, даёт больше, чем кажется на первый взгляд, однако в то же время и не должно опускаться ниже некоторого уровня.
Каждый конкретный язык, в конечном счёте, обеспечивает своим носителям удобоваримое, т.е. усваиваемое, число единиц без ухудшения качества коммуникации. Мы понимаем друг друга, а это означает, что общение эффективно. Однако всё же остаётся вопрос о количестве слов. Почему их столько? Некоторые вещи, скажем, количество пальцев на наших руках, можно объяснить с помощью обращения к истории. Но я оставлю данную тему до следующего раздела, пока же нам необходимо сосредоточиться на другом. Итак.
Отчасти ответ на этот вопрос я уже дал выше. Принимая во внимание наличие структуры, а также тех преимуществ и недостатков, которые она имплицитно содержит, можно говорить о том, что имеется столько, сколько язык в состоянии обслуживать. При увеличении количества единиц пропорционально растёт нагрузка на скелет, который их и держит, что приводит к необходимости создания новых конструкций, что, в свою очередь, усложняет коммуникацию. Сжатие имеет не менее пагубные последствия. Излишние перекрытия и балки оказываются ни к чему, что влечёт за собой их извлечение, а это, опять же выливается в сбои теперь уже чересчур упрощённой речи.
На самом деле язык всегда избыточен. Отдельный носитель не в состоянии владеть всем его арсеналом, что оставляет для него за скобками довольно значительные зоны запаса, которыми при необходимости можно будет воспользоваться. Если уж мы и не способны что-то сказать и сколько-нибудь внятным образом передать свои мысли и чувства, то это вовсе не означает, что наша коммуникационная система и вправду лишена данной ценной области. В действительности это свидетельствует только о плохом знании. Тем не менее, явно существуют вещи и явления, именами не располагающие. Вспомним о той же ручке у шпингалета.
Разумеется, можно всегда придумать новое слово. Но, во-первых, мы автоматически наталкиваемся на технические трудности, о которых я говорил выше, но, главное, во-вторых, есть ли в том какой-нибудь смысл? Если коммуникация успешна в своих нынешних границах, то зачем усложнять систему? Мы спокойно выражаем то, что и предназначалось для этого, и получаем вполне прогнозируемый результат, т.е. понимание. Поэтому, чтобы не растекаться мыслью по древу, мне необходимо перейти к следующему разделу.
Культурные границы языка
Выше я говорил исключительно о технических свойствах языка, даже не пытаясь апеллировать к культуре, точнее, к тому влиянию, которое она оказывает на него. Однако последняя играет одну из главных ролей в том, как мы выражаем свои мысли и чувства с помощью имеющихся в нашем распоряжении выразительных инструментов. В конце концов, пределы физические повсюду одинаковы, а лимиты социальные – везде разные, что неизбежно порождает ряд вопросов. А это, в свою очередь, непосредственно связано с понятием достаточности, рассмотренным в предыдущем разделе.
Чтобы хотя бы подступиться к проблеме приведу две задачи. Первая. Сколько слов необходимо для обозначения, скажем, стола? Вопрос звучит глупо. Разумеется, «стол» как языковая единица, по крайней мере, в ряде языков существует в единственном числе. Но, что, если мы представим себе культуру, где наименований данного предмета будет больше, например, два, а то и три, и т.д.? Зачем было изобретать дополнительные ярлыки и, главное, какое их число вообще нужно?
И вторая. Нужно ли, скажем, придумывать отдельное слово для следующего явления – качание ногой с целью привлечения внимания? Опять может показаться, что в этом нет смысла. На что я вправе возразить, что, например, в английском есть понятие «сбора голосов избирателей», которое выражается одной единицей. Поэтому, в общем и целом, имеется некоторая заинтересованность в том, чтобы изобрести нечто новое и для моей иллюстрации.
Две эти задачи, по сути, освещают проблему с двух же сторон, взаимно перекликаясь. Действительно, я должен объяснить, во-первых, почему в языке существует такое количество обозначений предметов, и, во-вторых, отчего внимание обращается на одно, но не на другое. Начну по порядку.
Понятие «стола» имеется в единственном числе. Несмотря на всё разнообразие подобных вещей, мы, тем не менее, довольствуемся словом, вмещающем в себя огромный диапазон доступных и даже потенциальных столов. Разумеется, существуют также комоды, бюро, тумбочки, а также деление столов по принципу их предназначения, но это не меняет общую картину. «Стол» один. Почему?