Вторая линия. Рассказы и истории разных лет - Макс Фрай 21 стр.


— Сейчас вылетит птичка, — говорит дядя Яша.

Но Ида уже знает, что птички не будет. Это взрослые просто так говорят, когда фотографируют. Не обещают настоящую птичку, а просто говорят, и все. Это ничего не значит, что-то вроде считалки. Ну, например, когда считаются: «Эники-беники ели вареники», — на самом деле никаких вареников никто не ест. Но это все равно не обман, а считалка, игра, стишок, просто так.

Ида сидит на стуле и старается не моргать. А то дядя Яша скажет: «Еще раз», — как в прошлом году. Он тогда аж три раза ее фотографировал. А три раза неохота. Ида вообще не любит фотографироваться, но мама все равно ее сюда водит. А бабушка сердится, говорит непонятное: «сглазят», — и не объясняет, что это значит. Наверное, это просто старинное слово, как «смарагд», или «тенета». Но мама ее не слушается, хотя бабушка старше. Мама говорит, фотографироваться после дня рождения — это «наша традиция». «Традиция» — это когда каждый год делают одно и то же. Бывают хорошие традиции, например, украшать елку. Хотя елка все-таки каждый год разная, и игрушки разные, может быть, не все, но новые обязательно появляются. А фотограф дядя Яша каждый год один и тот же. И одинаково говорит про птичку. А птичка не вылетает. Да и кому она нужна, вон их на улице сколько — птичек.

И тут свет кааак вспыхнет! И камера кааак щелкнет! Но Ида все равно не моргнула. Решила, что не будет моргать, и все получилось.

— Так и не вылетела птичка, — говорит дядя Яша.

Он почему-то грустный. Как будто сам хотел увидеть птичку. Как маленький.

* * *

— Сейчас вылетит птичка, — говорит дядя Яша.

— Я уже не маленькая, — сердито отвечает Ида.

Она хмурится и смотрит в сторону, не в камеру. Еще чего. Она не собирается как идиотка смотреть в объектив и улыбаться для дурацкой фотографии. Ида и без того чувствует себя полной дурой. Мама сказала, пойдем фотографироваться, и я послушалась, думает она. Не хотела, а все равно пошла. Как безвольная дура. Как корова на бойню. Пошла! Папа говорит, человек должен стоять на своем, когда речь идет о чем-то важном, но при этом надо учиться уступать близким в мелочах. Ай, мало ли, что он там говорит. Пусть сам уступает. «В мелочах». И вообще в чем угодно. А у меня все важное, думает Ида. Все, что со мной происходит — важное. А они не понимают, думают, важное — это только у них самих. А я… А у меня…

— Ладно, тогда птичка не вылетит, — говорит дядя Яша. — Если ты уже не маленькая, значит птичек не будет. Большим птичек не положено.

И тут Иде становится обидно. Так обидно! Как будто она, и правда, хотела увидеть эту дурацкую птичку. А ей отказали. «Не положено», видите ли!

Ида с ужасом понимает, что еще немного, и она разревется. Как дура! Как самая глупая идиотская дура! Она закусывает губу, хмурится и исподлобья смотрит в камеру. А потом, дома, запершись в своей комнате, дает себе волю и с наслаждением ревет.

— Сделай же что-нибудь, — просит за стенкой мама.

Она тихо говорит, но стены такие тонкие, что все равно слышно.

— Я ничего не могу сделать, — отвечает папа. — Не сейчас. Пусть поплачет, если ей нужно. Это такой возраст, когда у человека весь мир болит. Разве не помнишь?

— Ну, не знаю, — говорит мама. — У меня весь мир не болел. Только пара-тройка континентов. И еще остров Мадагаскар.

Они смеются там, за стенкой. И от этого Ида чувствует себя совсем одинокой. Им, видите ли, весело! А я, а я…

Но, если честно, ей уже самой надоело страдать и обижаться. Тем более, там у них, наверное, торт. Он же остался. Или нет? Ида вытирает слезы и идет на кухню.

* * *

— Сейчас вылетит птичка, — говорит дядя Яша.

Хуичка, думает Ида, но вслух все-таки не говорит. Хотя очень хочется. Дядя Яша ни в чем не виноват, просто сейчас Ида зла на весь мир. У нее похмелье. Вчера до пяти утра день рождения праздновали. А сегодня Нина с самого утра начала трезвонить — дескать, давай, иди фотографироваться, а потом — быстро сдавать документы, конец недели уже, сколько можно тянуть, кому, в конце концов, нужен загранпаспорт, тебе, или мне?

Надо было отключить телефон, думает Ида. Отключить, и все. И все! Загранпаспорт. Загранхуяспорт! Лично мне сейчас вообще ничего не нужно, только воды и поспать, и еще воды, и опять поспать — до вечера. А потом поднять себя бережно и нежно и отвести в ванную. А еще лучше — отнести. Но отнести ее некому. Больше некому носить ее на руках, потому что… Нет, стоп. Вот об этом я сейчас думать не буду. Не бу-ду.

Вспышка света, щелчок затвора.

— Кар! — говорит Ида, взмахнув руками, как крыльями. Чем, спрашивается, не птичка. — Карррр!

Дядя Яша укоризненно качает головой.

* * *

— Сейчас вылетит птичка, — говорит дядя Яша.

Ида улыбается. Надо же. Сколько лет прошло, а он совершенно не изменился. И, по заведенному обычаю, вероломно сулит птичку маленькой девочке, которую нарядили, как куклу, в пышное, кружевное, белое, причесали, как выставочную собачку и усадили на специальный высокий стул.

Ида стоит на пороге, прислонившись к дверному косяку. Шла мимо и зашла. Она сама не знает, зачем. Просто так. Вдруг захотелось. Я вернулась в свой город, знакомый до слез. Хотя, почему именно — «до слез»? Просто в свой город. Точка. В свой незнакомый, совершенно неузнаваемый город. Все вокруг изменилось, а дядияшино ателье такое же, как было, на том же самом месте, даже вывеска осталась старая. Фантастика.

— Сейчас вылетит птичка, — говорит дядя Яша.

А вот возьмет и кааак вылетит, думает Ида. Вот смеху будет.

Она вдруг вспомнила, как сама сидела на этом стуле — маленькое неповоротливое чучелко в пышном кусачем платье. И ведь была птичка, вылетела, даже целых две, точно! Вот и сейчас — будет.

Щелчок, вспышка, и два волнистых попугайчика, голубой и желтый, вылетают, вернее, влетают в студию через открытую форточку. Покружив по комнате, они приближаются к камере и — Ида глазам своим не верит, но это так! — исчезают, растворяются в объективе. Маленькая принцесса звонко хохочет и хлопает в ладоши.

— Ты видел? Видел? — возбужденно спрашивает мужа принцессина мама, хрупкая и очень юная, до ушей закутанная в пятнистую шубку.

Ее муж молча смотрит на форточку. А дядя Яша — на Иду. Конечно, он ее узнал. Еще бы.

Проводив клиентов, он помогает Иде снять пальто. Ставит на электроплитку старый мельхиоровый кофейник. Жестом указывает на стул — дескать, садись. И только потом, дождавшись, пока согреется кофе и разлив его — Иде в щербатую фарфоровую чашку, себе в эмалированную кружку — спокойно говорит:

— Хорошо, что все получилось.

КОРОТКИЕ ИСТОРИИ О НЕПОСТИЖИМОМ И НЕОПРЕДЕЛЕННОМ

ОТ АВТОРА

Здесь собраны короткие тексты разных лет; ясно, что далеко не все и даже не десятая часть их. Гораздо меньше. Некоторые уже публиковались в разных моих книжках, с другими это случится впервые.

У меня были некоторые сомнения, публиковать ли их в этой книге, которая все-таки заявлена как сборник рассказов. И все же захотелось показать — не то чтобы «лучшие» из моих коротких текстов, а те, которые кажутся наиболее уместными и своевременными. Мне, сегодня.

О ЛЮДЯХ ГРАНИЦЫ[25]

Так уж заведено, что на всякой границе между тем и этим кто-нибудь непременно болтается. «Кто-нибудь» — это люди Границы (это мы).


Люди Границы не принадлежат ни одной из территорий, между которыми проложена граница. И вообще ничему и никому не принадлежат.

(От этого нам немного неуютно, но на публике мы обычно храбримся и говорим, что это и есть настоящая свобода. Хотя наедине с собой представления не имеем, так ли это.)


Из вышесказанного следует, что люди Границы везде не дома (но это вовсе не значит, будто наш дом нигде; у нас его попросту нет).

На одной из граничащих территорий их обычно считают безобидными безумцами, на другой — близорукими, безъязыкими чужаками. Людям Границы это на руку: когда тебя принимают всерьез — жди беды.


Люди Границы — контрабандисты; на их совести переправка нелегального, несбывшегося товара. Поэтому по обе стороны они вне закона; впрочем, за них редко принимаются всерьез, за их головы никогда и нигде не предлагали наград. Все потому, что обе стороны остро заинтересованы в нелегальных партиях снов, неправдоподобных историй и смутных обещаний. К тому же везде находятся желающие пересечь границу, но без хорошего проводника мало кто рискует. (Живой товар — отдельная, самая большая статья наших доходов, так-то.)


Люди Границы всегда охвачены всепоглощающей, неизбывной тоской по дому, которого у них нет и не будет. Поэтому они обычно веселы и энергичны, как котята, увлеченные игрой. (Если мы перестанем смеяться, мы погибнем.)

Люди Границы всегда охвачены всепоглощающей, неизбывной тоской по дому, которого у них нет и не будет. Поэтому они обычно веселы и энергичны, как котята, увлеченные игрой. (Если мы перестанем смеяться, мы погибнем.)


Считается, что от людей Границы нет ни особого вреда, ни мало-мальски ощутимой пользы. Это почти правда.

Почти.

(Без нас тут все протухнет.)

ПРО ХВОРОСТ[26]

Когда топишь камин, а кочерги в доме нет, то и дело приходится выбирать из кучи хвороста какую-нибудь удобную ветку, чтобы с ее помощью ворошить другие хворостины, перемешивать, переворачивать, передвигать с места на место.

Тогда хворост в камине сгорает быстрее, зато ветка, выбранная в качестве кочерги, не попадает в топку очень долго. Несколько дней, а иногда и недель. Ну, то есть, пока ей не найдется замена, такая же, или лучше.

Очень знакомая ситуация, да?

Причем, в обоих случаях — если считать горение «благом» для хвороста, и если расценивать горение как «зло» для хвороста, все равно. Всегда нужен кто-то, чтобы помогать другим (таким же, как он сам) сгореть побыстрее.

И пока он делает свое дело, он свободен от повинности гореть, или лишен права гореть. Все равно.


Все равно, действительно.

НЕМОЙ[27]

У нас во дворе живет немой. Ну или не живет, а просто бродит в окрестностях.

Немой, мягко говоря, закладывает за воротник. То есть, если называть вещи своими именами, бухает по-черному.

В середине почти всякой ночи немой задирает лицо к небу и громогласно заявляет о себе. Похоже, он собачится с небесами, как другие — со сварливыми женами. Кажется, немой считает что небеса камнем повисли у него на шее. Не будь этого груза, он бы всем показал! А так, что ж, не покажет. Ничего, никому.


Ближе к утру немой, похоже, окончательно утрачивает скромное, но отчасти справедливое представление о реальности, присущее обычно людям его круга. И, надо думать, приближается к пониманию подлинной сути вещей. Поэтому предрассветные речи немого преисполнены душераздирающего отчаяния, какого не доводилось мне видеть даже на самом дне себя в наичернейшие дни — а это дорогого стоит.

ПРО АД[28]

В наилучшие моменты жизни, когда, к примеру, белоснежный автобус везет меня из одного прекрасного города в другой прекрасный город, мне вдруг становится как-то особенно очевидно, что — вы как хотите, а я уже давно болтаюсь в своем персональном аду; за какой эвридикой меня сюда занесло, неведомо. Но обратной дороги я не помню.

Эти ваши черные пашни, эти ваши деревенские дома, где гасят свет до полуночи, эти ваши сияющие пустые пространства вокруг бензоколонок, эти ваши пограничные заставы, этот ваш поворот луны на ущерб — что это, зачем, кто велел? Уберите.

У меня дома не так. Все не так. Вообще все.

Особенно в мелочах. Ох уж эти мелочи.

У нас свет по ночам в каждом окне, даже если хозяева спят, все равно ставят фонари на подоконники, для красоты и удобства прохожих. У нас не бывает пограничных пунктов, потому что всяк ходит, где хочет, попробуй останови — улетит к черту. И документов тоже не бывает, потому что и так ясно, кто есть кто, достаточно просто в глаза поглядеть. А если проницательности не хватает, можно спросить, вам скажут. Никто не станет скрывать такой пустяк как имя, которое все равно ведь практически на лбу, практически огненными скрижалями про-ца-ра-па-но. И луна у нас не бывает ущербной, она всегда растет, вырасти никак не может, и правильно, какие ее годы?

Где я вообще? Как меня сюда занесло? Здесь кто-то еще из наших есть? Как будем выбираться?


Вот почти всегда настигает меня в дороге такое настроение. Поэтому я очень люблю ездить. Полезно бывает прийти в себя, хотя бы ненадолго.


Эвридика, ты уж давай, найди меня, позвони, пора домой, оживать.

READ ONLY[29]

На среднем пальце моей левой руки есть крошечный шрам. Этот шрам — история про тайну и забвение, потому что я вроде бы помню великое множество эпизодов, имевших место в ту пору, когда мне еще года не исполнилось, а откуда взялся шрам, не помню, мне кажется, он был всегда, но это, честно говоря, вряд ли.


Шрам на моей правой ладони, тоже очень старый, — про справедливое возмездие, и про страх, и про панику, и про потерю самообладания, и еще про многие скверные вещи. Шрам крошечный, почти незаметный, а история большая и непростая, так часто бывает.

Мне в ту пору едва исполнилось шесть лет, и у нас во дворе вдруг началась эпидемия охоты на бабочек, все ловили их специальными разноцветными сачками, потом укладывали потрепанные крылатые трупы в коробочки с прозрачными крышками, носились с жалкими своими коллекциями, хвастались красотой и численностью добычи. Это был первый в моей жизни опыт бездумного следования массовому увлечению, тренду, как сказали бы сейчас. Желание соответствовать дворовой моде совершенно лишило меня разума. Дело в том, что другие дети, вполне возможно, могли творить с бабочками что пожелают, но только не я, потому что, когда мне было четыре года, в моем небе время от времени появлялись гигантские бабочки, с размахом крыльев никак не меньше метра, один раз их видела моя старшая сестра, которую отправили гулять со мной в парке; она, к слову сказать, до сих пор помнит этот эпизод, хоть и пытается иногда убедить себя, будто нам померещилось. В шесть лет можно не знать слова «табу», в шесть лет вообще можно не знать и не понимать ничего, но игнорировать внутренний запрет ради сомнительного счастья повторять за другими недопустимо ни в каком возрасте; ославленный на тысячелетия Иуда Искариот по сравнению со мной — вполне приличный человек, и возраст тут не имеет решительно никакого значения.

Так вот. Уступив моим мольбам, родители подарили мне на день рождения сачок отвратительного тускло-малинового цвета, мне казалось, этот цвет родился из их упрямого нежелания покупать сачок, но, как я теперь понимаю, выбирать им особенно не приходилось. Впрочем, внешние данные орудия охоты меня не остановили. Усилия мои были вознаграждены, ближе к концу лета у меня тоже появилось несколько коробок с засушенными бабочками, это была чуть ли не самая скудная коллекция во дворе, но она — была. Это меня окрыляло и одновременно понуждало к дальнейшим действиям.

И вот однажды меня постигло возмездие. В нашем дворе, куда меня выпустили гулять с сачком и пустой стеклянной банкой для добычи, слонялась компания незнакомых мальчишек лет десяти-двенадцати, которые в какой-то момент вдруг стали обступать меня с угрожающим видом. Как и следовало ожидать, мои нервы не выдержали напряжения, впавший в панику разум дал ногам команду бежать домой, мальчишки, только этого и ждавшие, с воплями и завываниями кинулись следом. Финал этих гонок вышел дурацкий и вполне предсказуемый: я цепляюсь сачком за дверную ручку собственного подъезда, роняю банку, та разлетается на осколки, я со всей дури падаю сверху. Не знаю, сколько времени ушло на то, чтобы осознать и оценить это событие, но думаю, вряд ли больше, чем пара-тройка секунд. К этому моменту мальчишек уже не было — ни рядом, ни во дворе, ни на улице, за забором, вообще нигде.

Человек, незнакомый с контекстом нашей жизни в военном городке, вряд ли увидит в этом эпизоде что-либо хоть сколько-нибудь удивительное, кроме разве что внезапного исчезновения злых мальчишек, которое, впрочем, тоже можно объяснить: увидели, что вышло, испугались, спрятались — да хоть бы и в соседнем подъезде. Поэтому надо, наверное, объяснить, что жизнь наша на улице Рейнштейн-штрассе была почти деревенской и, можно сказать, идиллической: все друг друга знают, причем не в лицо, а практически как родню, старшие дети во дворе не обижают младших, потому что мы же, можно сказать, выросли у них на руках, наши родители каждую неделю оставляли нас под присмотром друг у дружки, когда уходили в кино. Вокруг — здания посольств, жилища дипломатов, очень много полицейских, которых наши отцы угощали сигаретами, а наши мамы по дороге в магазин сочувственно спрашивали, не захватить ли им чего перекусить; чувство безопасности было настолько велико, что взрослые оставляли ключи от квартир в специальных ящичках, приделанных к входным дверям, летом разрешали детям гулять чуть ли не до полуночи, и в школу, дорога до которой отнимала примерно полчаса, все ходили без присмотра, даже первоклашки. Незнакомым мальчишкам, да еще и русским (а они говорили, вернее, кричали на меня по-русски), было попросту неоткуда взяться, я уже не говорю о том, что у нас никто никогда так себя не вел, и куда они подевались — вопрос на фоне всего вышеизложенного вполне излишний.

Назад Дальше