Вторая линия. Рассказы и истории разных лет - Макс Фрай 22 стр.


Наверное, поэтому дома мне не поверили. Вместо того чтобы пожалеть, отругали за разбитую банку и пораненную руку, а еще больше — за вранье про чужих мальчишек. Коллекция бабочек стала навевать мне неприятные воспоминания об этой вопиющей несправедливости. А поскольку ловить бабочек мне, несмотря на трагическое происшествие с банкой, не запретили, перестать это делать оказалось очень просто (а вот если бы запретили, пришлось бы продолжать любой ценой). То есть все к лучшему, хотя, конечно, хотелось бы, чтобы таинственные мальчишки обломали мне первую же охоту на бабочек, но мало ли чего мне бы хотелось теперь.


Еще у меня есть шрам на подбородке, совсем незаметный — не потому что маленький, просто, чтобы его увидеть, надо на меня глядеть снизу вверх, а рост у меня, скажем прямо, не то чтобы великанский. Так вот, этот шрам на подбородке — история про радость битвы.

Была чуть ли не единственная за все годы моего детства морозная зима, я имею в виду по-настоящему морозная для Одессы, так что пруд в парке Ленина превратился в каток, да не на день, на целую неделю или даже больше, а у меня как раз имелись коньки, не фигурные, к сожалению, хоккейные, с очень высокими лезвиями; но поскольку коньки купили еще в прошлом году, у меня было время научиться устойчиво на них расхаживать, сперва по родительским коврам, а когда они поняли, что я творю, и восстали, по лестнице, с пятого этажа на первый, с первого — на пятый, много-много раз, потому что упрямства мне не занимать.

Так что, когда пруд в парке замерз, оказалось, что кататься я уже почти умею, а на третий, кажется, день стало можно обходиться без досадного «почти», и вот тут-то незнакомые мальчишки оценили мою крутость, дали мне лишнюю клюшку и приняли играть в хоккей, вернее, просто гонять по льду шайбу, отнимая ее друг у друга, потому что ни ворот, ни вратарей не было в этой игре, но и без них очень здорово вышло. В пылу сражения меня подсекли, да так, что не просто мордой об лед, а подбородком на лезвие чужого конька, но мне было не до того, опомниться, подняться и ввязаться снова в сражение удалось за считанные секунды, а мальчишки перепугались, когда увидели, что из моего рассеченного подбородка хлещет кровь; пришлось все-таки остановиться, выйти из игры, прикладывать к ране снег, пока кровь не остановилась, заодно почистить замаранную куртку, чтобы не влетело, но все это как-то очень быстро уладилось, мы потом еще долго играли, и больно мне не было совсем, даже потом, вечером, дома.


Шрам на правой ключице, жуткого, честно говоря, вида, — про беспримерное мужество пионеров-героев. Мне было тринадцать лет, меня сбила машина, а мне очень не хотелось огорчать папу, ему и без меня хватало в ту пору проблем, поэтому мне удалось как-то сутки терпеть боль, пока не поднялась температура, да и последствия первой в моей жизни абсолютно бессонной ночи дали о себе знать, поэтому пришлось все-таки ехать в больницу, где мне сперва часа два, что ли, пытались поставить на место сломанные кости и только потом решили, что без операции не обойтись. С тех пор я могу не корячиться, корча из себя героя, потому что знаю, что могу вытерпеть очень много, если припечет, а еще я знаю, что лучше бы не припекало, потому что человек не становится ни лучше, ни мудрее, ни счастливее оттого, что может долго терпеть боль; по правде говоря, от этого можно немножко сойти с ума, а можно не немножко, но мне все-таки удалось вовремя остановиться. Кажется.


Шрам на левом предплечье — про дружбу. Многие, заметив его, я знаю, думают, что в моей жизни была какая-нибудь драматическая попытка покончить с собой, но чего не было, того не было. Зато однажды, давным-давно, в одной темной комнате сидела троица юных подвыпивших идиотов, решивших скрепить кровью свою якобы вечную дружбу. Это был безмерно дурацкий, нелепый и бессмысленный ритуал, но он родился из очень хорошего чувства. Я уже почти не могу представить лица этих людей, с трудом понимаю, что могло нас связывать, и даже сочинить не могу, о чем мы разговаривали сутками напролет, но до сих пор помню, как велико было наше желание смести границы, стать одним существом — любым способом, как угодно, но хотя бы на секунду, и уж секунда-то у нас точно была, даже больше, так что, можно сказать, все получилось у нас.


Шрам от ожога на тыльной стороне кисти левой руки, конечно же, о любви, вернее, о страданиях глупого юного человека, пожелавшего получить другого глупого юного человека в свою полную и нераздельную собственность. Кажется, именно что-то в таком роде обычно называют «любовью» авторы соответствующих романов и сценаристы еще более соответствующих кинофильмов, а мы, глупые дети, им верим. Заканчивается все это, как правило, печально. Удачливые собственники обычно со временем приходят к удручающему выводу, что щастья все равно нет; неудачливые же иногда вынуждены бывают глушить душевную боль физической, но это, честно говоря, не очень помогает.

Хорошо, что этот шрам — почти такой же старый, как все остальные. Вот это действительно замечательно.


Я — очень интересная книга. Хоть и обо всякой ерунде. Или как раз именно потому, что о ерунде. С книгами вечно так.

ДОМ И СТИХИ[30]

В детстве мне часто снился сон про улицу и некрасивый массивный дом (так называемый, сталинский, как выяснилось много позже). Как я иду мимо, или просто оказываюсь рядом, и смотрю на арку, которая ведет во двор, и у меня двойственное чувство — с одной стороны, она кажется таящей угрозу, а с другой, очень притягательной. Так и тянет войти под эту арку, но я остаюсь на месте и просыпаюсь с чувством облегчения — уффф, пронесло.

Во сне мне было известно, что дом этот находится где-то в Одессе. В Одессе мы тогда проводили около месяца в году — летний отпуск. Мне там была знакома только дорога от нашего дома до пляжа «Дельфин», кладбище на Слободке, куда меня таскали родители, парк Ленина, где мы часто гуляли по вечерам, и улица Дерибасовская, куда мы иногда торжественно (на такси) отправлялись в кафе-мороженое. Сталинского дома с аркой на этих маршрутах не было. Мне, конечно, хотелось его отыскать, но возможности ребенка в этом смысле крайне ограничены.

Потом, когда мы вернулись в Одессу навсегда, мне было уже девять лет, и мои возможности существенно расширились. Но дом с аркой так и не нашелся, а потом сны о нем не то чтобы забылись, но перестали быть чем-то важным, и поиски прекратились.


Когда мне было шестнадцать лет (самый конец десятого класса), мне дали на пару дней книгу стихов Арсения Тарковского. Неважно, кто дал и почему, скажу только, что хозяин книги сильно переоценивал меня как потенциального читателя.

Поэзия меня в ту пору интересовала только формально. Ну, то есть, если пишешь свои стишки (а кто в шестнадцать лет не пишет), надо иногда читать чужие. Из вежливости, что ли. И, по возможности, прилюдно хвалить — которые складные и не шибко скучные. Чтобы не догадались, что тебя, кроме собственных стихов ничего не интересует. А то неловко получится.

Как-то, в общем, так обстояли мои отношения с поэзией.


И вот иду я по городу с книгой Тарковского в сумке. Из центра домой, на проспект Шевченко, незнакомым маршрутом. Потому что позаимствованная из рассказа Уэллса игра в Северо-Западный проход — одна из немногих важных детских штук, которые не оставили меня и в подростковом возрасте. Пройти незнакомым маршрутом, заблудиться-выблудиться, увидеть кучу всего нового — это мне всегда было интересно и даже жизненно необходимо.

На этот раз меня занесло в совершенно незнакомый район. И в какой-то момент показалось нелишним отдохнуть, а заодно сообразить, куда дальше. И, самое главное, покурить. Не то чтобы мне так уж прям хотелось, но финское «Мальборо», которое в начале восьмидесятых продавалось повсюду, стало таким важным атрибутом новой взрослой жизни, что не покурить было просто невозможно.

А поскольку мне никогда не нравилось курить на ходу, требовалось найти скамейку, желательно в более-менее уединенном месте, чтобы бабки не квохтали.

Место такое нашлось в огромном проходном дворе, занимающем пространство между двумя улицами. Как заведено в Одессе, он был зеленый, как положено в середине дня, безлюдный, и скамейка нашлась, скрытая от посторонних глаз кустами изготовившейся зацвести сирени.

При этом просто сидеть и курить мне быстро стало скучно. Мне в ту пору нравилось гулять в одиночку, но совершенно не получалось в одиночку сидеть на месте — надо было немедленно заткнуть внутреннее молчание какой-нибудь книжкой. А книжка у меня с собой как раз была — стихи Тарковского. Тем более, вежливость требовала прочитать из нее хоть что-то. Чтобы потом, когда хозяин книжки спросит: «ну как?» — можно было бодро отбарабанить: «Очень здорово, особенно вот это и вон то», — и добавить фактуру, позволяющую опознать якобы любимые стихотворения.

Короче. Открываю я, значит, Тарковского. От скуки и из вежливости. И потому что другой книжки у меня при себе все равно нет. И читаю: «Я так давно родился, что слышу иногда, как надо мной проходит студеная вода», — ну и все.

В смысле, меня накрыло. И наступила прекрасная вечность, проведенная на дне речном. «И город мне приснился на каменном берегу» — это был совершенно конкретный город. И «зеленый луч звезды» вдруг блеснул для меня в солнечном дневном одесском небе. И вообще все случилось. Это было полное и чистое разделение опыта с автором. Это было — восприятие. Это было то, ради чего мы все здесь собрались, хотя тогда мне, конечно, в голову не пришло бы мыслить такими категориями.


Это было одно из важнейших событий в моей жизни — один из тех внутренних переворотов, которые меняют человека и, соответственно, весь мир, вернее, закладывают фундамент грядущих (и уже неизбежных) изменений. Но если берешься описывать их словами, то и сказать толком нечего. Как мне сейчас.


В какой-то момент наступившая вечность все-таки сменилась обыденным течением времени, сигарета была докурена, книга отправилась обратно в сумку. Мне было пора идти дальше.

Поскольку одно из наиважнейших правил моей вариации игры в Северо-Западный проход — не возвращаться, пока не зайдешь в тупик, пришлось поискать другой выход из двора. Выход нашелся — арка, ведущая на улицу (как потом оказалось, Сегедскую). И уже на улице, когда стало примерно понятно, где я, и в какую сторону идти дальше, что-то дернуло меня обернуться. Конечно, это был тот самый сталинский дом. И та самая арка. В снах мне не хватало духу туда зайти, а наяву входить было не нужно, потому что я и так уже оттуда.

Очень хорошо помню, что это узнавание не вызвало во мне вообще никаких эмоций. Мне не было ни страшно, ни торжественно, ни интересно. Мне было все равно. Все уже случилось, и существо, которое вышло из двора, скрытого за таинственной аркой, было равнодушно к обещаниям, которые неоднократно давали во сне ребенку, которым оно (существо) когда-то было.


Мне понадобилось очень много лет, огромная дистанция, отделяющая меня не только от ребенка-сновидца, но и от существа, вышедшего в тот день из-под арки, чтобы оценить наконец красоту обещания инициации и ее тихое, лишенное внешних атрибутов магии воплощение.

СМЕРТИ НЕТ[31]

В городе дождь, даже не дождь, а мелкая водяная пыль в воздухе, больше всего на свете люблю такую погоду, мы тут — почти рыбы, нежные жабры дрожат за ушами, чешуя на боках еще не видима глазу, но уже колется. Впрочем, я не о том, совсем не о том.

У меня есть Важное Дело, нужно купить персиковый чай, и вот я иду по центральной улице, смешавшись с толпой испанцев, немцев и других чужеземцев, которые приехали к нам из ведомых и неведомых стран учиться дышать в воде (водой?), — это модный теперь спорт, наверное, в сто раз круче, чем с аквалангом нырять, а мы, местные обитатели, столь же ярки и причудливы, как тропические рыбки, ну или почти. Но я, опять же, совсем не о том, что ж я сбиваюсь все время, слова в простоте сказать не могу, тьфу.

Я, впрочем, и шага в простоте сделать не могу тоже, вечно заносит меня в какие-то подворотни, хотя, казалось бы, иди себе прямо до угла, не выдумывай, лавка-то — вот она, но я все-таки зачем-то сворачиваю во двор, я сюда уже в двести сорок восьмой раз сворачиваю, наверное, вот как иду мимо, так и сворачиваю непременно, фиг знает зачем. Посидеть с мрачной мордой, подумать о чем-нибудь, таращась в небо, а больше тут делать нечего.

«О чем-нибудь» — это у меня сегодня о смерти, потому что ночью снился мой самый-самый нелюбимый кошмар — это когда я сижу и жду казни. Не бегаю, не сражаюсь, не гибну как герой, а сижу и тупо жду казни, и ни взлететь, ни сквозь стену пройти, мерзость, короче, ненавижу, хорошо, что редко.

И вот я сижу в чужом дворе, с видом на главную туристическую магистраль, которая никуда не делась, вот она, за аркой, и размышляю лениво, что человеку, у которого такое количество знакомых и даже родных покойников, давно пора бы знать из первых рук, что все там у них хорошо, и вообще хватит на эту тему париться. Не предполагать, а вот именно знать, как, скажем, узнаёшь о погоде в штате Мэн, позвонив по телефону живущему там приятелю. Мало ли что связь между нашими реальностями скверная, было бы желание, все можно устроить, тем более у меня такие знакомые покойники есть — зашибись; я имею в виду, что они при жизни были очень уж клевые. И кстати, думаю я почти сердито, у меня же там папа, отец родной, и если не он, то кто вообще?!


И тут на улице начинает играть труба. Папа у меня, между прочим, был трубач. Дома играл почти каждый день, чтобы форму не потерять, особенно часто играл такую привязчивую, прилипчивую мелодию, что это, чье это, сказать не могу, из головы вылетело,[32] а напеть не получится, но все его миллион раз слышали, этот мотивчик, а мы с папой еще и слова к нему придумали дурацкие:

И когда у меня в детстве было плохое настроение, папа эту мелодию на трубе наигрывал или просто напевал. А когда он с работы в плохом настроении приходил, тут уж мне приходилось песню про бабку и скрипку заводить. Действовало безотказно, на обоих.


И вот я сижу в этом дурацком дворе и дурацкими своими ушами слышу, как с дурацкой туристической улицы доносится самая дурацкая в мире мелодия. Про бабку и скрипку, ну.

Мне всегда было ясно, что папа у меня молодец. А смерти, конечно же, нет. И хорошо, и не надо.

ПРО НАРДЫ[34]

Так вышло, что игра в нарды для меня всегда была косвенно связана со смертью. Моим первым учителем стал отец, который, выйдя на пенсию, стал подрабатывать в похоронном бюро, где нарды, «шеш-беш» (папа почему-то говорил: «чиж-беш») были не просто способом скоротать досуг между утренними и вечерними похоронами, но частью корпоративного стиля.

Веселые пожилые музыканты из этой мрачной конторы с удовольствием принимали меня в игру. Там играли в так называемые «длинные нарды», игру спокойную, неторопливую, предтечу более популярного Backgammon, а также триктрака, гаран-куэта, гул-бара и великого множества других вариаций. Игроки в длинные нарды в начале игры выстраивают свои шашки на одном поле; бить шашки противника, как принято в Backgammon, в этой игре нельзя, на поле занятое одной чужой шашкой попросту не вступают. Цель простая и понятная — вернуться домой раньше, чем это сделает ваш оппонент.

Ставкой в игре обычно была выпивка, которую совали в карманы музыкантов родственники очередного покойника, и только мне, неразумному подростку, не приобщившемуся к культу мертвых, приходилось рисковать своими кровными гривенниками. Впрочем, фамильные драгоценности и школьные завтраки не пострадали: в длинные нарды мне всегда везло.


Backgammon мне удалось освоить много позже, в самом начале девяностых; этой игре меня научили работники кооператива с прекрасным названием «Аид». Несмотря на зловещую вывеску, ребята просто торговали книжками, холодильниками и компьютерами; имя бога подземного царства казалось им благозвучным, к тому же оно было коротким, а это, как мне объяснили, очень хорошо для логотипа, печатей и штампов.

Мои успехи в прикладной книготорговле столь удачно сочетались с неудачами в игре в Backgammon с начальством, что стремительная карьера была мне обеспечена. Однако через полгода мне пришлось покинуть уютное царство смерти. Орфей за мною так и не пришел, но по телефону звонил регулярно, орал в трубку: «Возвращайся к жизни! Тебя ждут великие дела!»

Врал конечно. Но все равно молодец.


На память о пребывании в «Аиде» у меня осталась пухлая пачка ненадежных отечественных купюр, любовь к вымороченным детективам Себастьяна Жапризо и маленькая складная доска для игры в нарды.

Вскоре нарды эти были подарены двум старикам, которые играли в Backgammon, сидя на мраморной могильной плите. Игральную доску им заменяла расчерченная картонка. Дело было на кладбище в городе Львове, куда меня занесло случайно и всего на несколько часов; пару лет спустя точно такая же маленькая складная доска для игры в нарды попалась мне на глаза на еврейском кладбище в Праге. Она лежала на виду — странно, что при таком скоплении туристов никто не удосужился ее подобрать.

Находка осела в моем рюкзаке; пару недель спустя рюкзак был забыт в московском такси. Меня это скорее обрадовало, чем огорчило: таким образом точка в конце моей истории о нардах превратилась в многообещающее многоточие.


Когда-то очень давно мне на глаза попалась не то легенда, не то просто сказка о человеке, который играл в нарды с богом смерти Ямой, был удачлив, выиграл у него свою жизнь и покинул царство мертвых. Иногда эта история кажется мне добрым предзнаменованием.

Назад Дальше