Вторая линия. Рассказы и истории разных лет - Макс Фрай 23 стр.


Находка осела в моем рюкзаке; пару недель спустя рюкзак был забыт в московском такси. Меня это скорее обрадовало, чем огорчило: таким образом точка в конце моей истории о нардах превратилась в многообещающее многоточие.


Когда-то очень давно мне на глаза попалась не то легенда, не то просто сказка о человеке, который играл в нарды с богом смерти Ямой, был удачлив, выиграл у него свою жизнь и покинул царство мертвых. Иногда эта история кажется мне добрым предзнаменованием.

РАДИО[35]

Кто-то должен мыть в доме посуду, и с октября по апрель пусть этот «кто-то» буду я, потому что греть руки в горячей воде — удовольствие, каких мало, а я — гедонист, каких много, честно говоря, до фига нас таких, всех не перевешаете. Удивительно, кстати, что при таком раскладе в мире полно грязной посуды, неужели никто не врубается? А кстати, да. Похоже на то.

Посуды много, за три минуты не управишься, поэтому я включаю приемник и начинаю искать «Радио Uzupis», у них всегда отличная музыка, не ошибешься, и практически никаких новостей, которые я так и так почти не понимаю, и хорошо. Девяносто и что-то там, или девяносто один и что-то там, или девяносто два?.. Черт, черт, черт. Ладно, впрочем, все равно найду.

Девяносто четыре и что-то там. Похоже, это действительно «Радио Uzupis», во всяком случае тут поет Том Вейтс, а он мужик серьезный, где попало петь не станет. И сейчас мы с Томом будем мыть посуду, хочет он того или нет.

Том, надо понимать, не очень хочет, потому что умолкает как-то подозрительно быстро, песне своей на горло наступает Том, лишь бы не мыть мою посуду. На смену ему приходит бодрый чтец новостей, ага, никакое это не «Радио Uzupis», он говорит по-русски, а это язык, который я понимаю, слишком хорошо понимаю, увы. По крайней мере, иногда хочется понимать этот язык хоть немного хуже, вот, например, когда по радио новости, а руки мокрые, и ничего не поделаешь, следовательно.

Можно, впрочем, не обращать внимания на новости, а слушать журчание воды. Чем и займусь.

«…Авария в вильнюсском метро, — голос ведущего перекрывает журчание воды. — Пострадавших нет», — добавляет он виновато, словно бы извиняясь, что новости не столь плохи, как хотелось бы уважаемым радиослушателям.

— Чего-о-о? — вслух переспрашиваю я.

Я уже третий год живу в Вильнюсе. Если бы в этом городе был хоть какой-то намек на метро, мне было бы довольно трудно его не заметить. Мягко говоря.

Журчание воды перестает казаться мне единственной симфонией, достойной моего внимания. Такие новости не грех и послушать.

«Как сообщил заместитель начальника столичного департамента образования, в Москве будут закрываться монгольские школы, — бодро сообщает ведущий. — В следующем учебном году их останется всего четыреста. Представители монгольской общины считают, что этого недостаточно».

Четыреста. Монгольских. Школ. В Москве. Ясен пень, этого недостаточно, соглашаюсь я. Всего четыреста, подумать только. Это, кстати, сколько же их сейчас, если после закрытия останется четыреста? Уму непостижимо.

Вообще-то, на этом месте мне полагалось бы перестать корчить из себя сверхчеловека и наконец разбить тарелку. Или хоть чашку. Но у меня железные нервы. Это, как показывает полевая практика, очень полезно для посуды.

«Ride the wild wind, — радио как ни в чем не бывало начинает петь голосом Фредди Меркьюри. — Ride the wild wind, — настойчиво повторяет оно. И задорно добавляет: — Хей-хей-хей!» — чтобы проняло.

Никаких возражений. Хей-хей-хей, конечно. Мыть посуду в компании Фредди — отличное занятие. А сокращать число монгольских школ в Москве до четырехсот — свинство. Я так думаю.

А «Радио Uzupis» я пока искать не буду. Не на этом приемнике. И выключать его не буду, пожалуй. До следующего выпуска новостей. Монгольские школы — ладно бы, но надо же выяснить, что там, черт побери, творится с нашим вильнюсским метро.

ПРО МАШИНУ ВРЕМЕНИ[36]

Вот просто выходишь из дома в половине восьмого вечера, мусор вынести, а там солнце и ветер, там пахнет речной свежестью, увядающей зеленью, разогретым асфальтом, и еще от мусорных баков тянет слегка уютной такой гнильцой. Для меня ароматы — машина времени, самая надежная и безопасная. Тело мое точно знает, что означает эта смесь запахов: мне шесть лет, путешествие к помойке — своего рода инициация, плата за вхождение в первые врата мира взрослых, труд мой тяжек, но почетен, а дома меня ждет чай с лимоном, яблочный пирог и книжка про трех толстяков, но это потом, позже, а пока можно отнести ведро в подъезд и, что ли, погулять.


Тело хочет гулять, но не знает, что ему можно выходить за пределы двора; тут на выручку приходит взрослая вполне голова. Она-то в курсе, мне уже давно можно все — вот абсолютно все, что вздумается.

Вообще все.

И поэтому мы с головой покидаем двор и идем неспешно в Старый Город. Это сперва неспешно, а потом вниз, под горку, быстро, еще быстрее, еще, пока в теле живет младенческая резвость, пока оно готово бежать просто так, без цели, потому что бежится — прочь, от дома, далеко-далеко, дальше, чем далеко.

Пока я бегу, на город опустятся синие сумерки. Почти ночь, но щедро разведенная водой. Вода скоро выпарится, тьма загустеет, хоть ложкой ее ешь, но пока — сумерки.

И хорошо.


А потом можно свернуть в переулок, и еще раз свернуть, и еще. Сегодня был теплый вечер, один из последних по-настоящему теплых вечеров, когда тонкая футболка с длинными рукавами — самая уместная одежда. Да и с короткими, собственно, ничего страшного.


Девушка из лавки, где торгуют чаем, благовониями, да шелковыми китайскими халатами, предлагает зайти, послушать новый диск: «Вам точно понравится». Хриплая какая-то мексиканка. Действительно хороша, рвет сердце на части. Потому и не стану брать ее с собой, мне мое сердце нужно целым. Чтобы утешить девушку из чайной лавки, покупаю у нее другой диск, с кельтскими танцами. Давно хотелось, а тут такой повод — последний теплый вечер и запахи.

Ох уж эти запахи.


В переулке, сразу за чайной, к вечерней свежести примешивается аромат дыма, порыв ветра доносит до меня запах вареной кукурузы. Неожиданное, но эффектное сочетание. Мимо проходит юноша с длинными, до пояса почти, русыми волосами. У юноши плеер, он абсолютно трезв и беспричинно счастлив. Подпевает плееру: «О, май браза, о, май лав!» Проносится мимо, локти наши на миг соприкасаются, из ближайшего окна струится аромат роз и жареного мяса, на стене вижу надпись кривыми, огромными буквами: YOUR LIFE WILL BE HAPPY AND PEACEFUL.

Ага, держи карман шире.


В такие вечера моя смерть, которая, как водится, всегда рядом, ахает: «О, господи!» — суетливо, по-бабьи крестится, шарахается от меня, как от бешеной собаки. Потом, конечно, приходит в себя, возвращается. «Прости, — говорит, — сама не знаю, что на меня нашло».


Зато я, кажется, знаю.

ПРО ФЕЙ[37]

Как пройти в гостиницу ***?[38] — спрашивают меня по-английски на углу Немецкого бульвара[39] и улицы святого Николая.[40]

Из всех виленских гостиниц я по имени опознаю только отель «Шекспир», и не по причине высокого культурного уровня, а потому что там во дворе стоит проволочный Минотавр на одноколесном велосипеде.

— Сожалею, не знаю такую гостиницу, — говорю я.

И поднимаю глаза на спрашивающих.

Две пожилые женщины, одна высокая блондинка, костистая, с роскошным носом, который, если по уму, неплохо бы разделить на два, с чудесной улыбкой и кроткими серыми глазами. Вторая — маленькая, пухлая, кудрявая, черноглазая и, мягко говоря, не слишком добродушная.

Мой аналитический аппарат, битком набитый информацией, почерпнутой из волшебных сказок, тут же радостно говорит: ага, феи. Давай уж, выручай их.

— Но может быть, вы знаете, на какой улице ваша гостиница? — спрашиваю я, и они печально качают головами, одновременно извлекая из карманов визитные карточки гостиницы, на которых, как водится, не только адрес написан, но и схема нарисована. Как туда пройти, это мне теперь предельно ясно, как объяснить — не очень, потому что с нашими виленскими лешими ни одна заграничная фея не совладает.

— Ладно, — говорю, — идите пока за мной, а потом я вам покажу.

И мы с феями идем по улице Святого Николая, сворачиваем потом, куда положено, и еще раз, и выходим наконец на финишную прямую.

— Видите, там в конце квартала большая улица, по которой ездят троллейбусы? — спрашиваю. — Вот она на вашей карте. А вот ваша гостиница. Теперь найдете?

— Найдем, — радуются феи. — Теперь найдем.

Мы идем дальше, я обгоняю неторопливых фей, на углу оборачиваюсь, чтобы помахать им рукой на прощание, и обнаруживаю у себя за спиной совершенно пустую улицу и двух ворон, побольше и поменьше, вальяжно прогуливающихся по мостовой.

— Ай, молодцы какие. Хорошие девочки, — говорю я, думая про себя, что волшебные сказки — это отличный бэкграунд, очень полезный в быту.

МАРТОВСКИЙ СНЕГ[41]

Если снег хочет от меня хотя бы христианской любви (и милосердия), ему следует идти только в марте. Мартовский снег мне по-человечески понятен: зима, уходя, имеет право хлопнуть дверью. И пусть себе хлопает, лишь бы шла уже.


В детстве у меня была книжка с картинками, где процесс смены сезонов был развернут в крупномасштабную драму, там действовали братья-месяцы, не все, а только Март, Апрель и Май и еще почему-то Зима и Весна, которые были не суммой месяцев, а отдельными персонажами.

Зима каким-то образом умудрилась поссорить Марта с братьями, и он страдал, как Урфин Джюс, начитавшийся Достоевского. Страдания сделали Марта-месяца злодеем и предателем, он разрешил Зиме не уходить и лютовать сколько заблагорассудится, а сам сел на завалинку в позе врубелевского демона и мятежно пригорюнился. Красивый такой, как все книжные злодеи.

Потом, конечно, Апрель и Май пришли, волоча за собой Весну, Зиму они прогнали, а с братом, насколько я помню, помирились и обнялись, но лицо его на картинке оставалось мрачным и мятежным, мне было совершенно ясно, что он им еще устроит.

Это, не сомневаюсь, была совершенно дурацкая книжка, но она до сих пор имеет надо мной власть. Когда в марте начинается вдруг метель, я сразу вспоминаю картинку: мятежный Март, пригорюнившись, сидит на завалинке и дуется на весь мир, пока смазливые братцы пробиваются к нему сквозь непогоду. Я к этому агрессивному придурку отношусь с пониманием и сочувствием. Пусть себе выкаблучивается, ладно, я подожду.


Однажды снег в марте шел в городе Одессе. То есть, наверное, не однажды, а не раз, но мне запомнился только один снегопад накануне Восьмого марта, не то в семьдесят девятом, не то в восьмидесятом году прошлого столетия.

Поскольку был канун Восьмого марта, родной отец отправил меня на Соборную площадь покупать цветы разнообразным бабам. Двум родственницам и одной зазнобе. Три букета то есть.

На все про все папа дал мне червонец. Он был не жадный, скорее наоборот, просто не ориентировался в ценах на цветы в канун дамского праздника. И я тоже не. Поэтому когда папа сказал: «А на сдачу можешь пойти в кафе-мороженое», это не прозвучало как издевательство. Хотя должно было бы.

Короче. Снег валил крупными хлопьями, почти все бабки-цветочницы разбежались, остались только самые стойкие и еще несгибаемые грузины с запредельно дорогими гвоздиками, к которым и соваться не стоило. Самый убогий, занюханный букетик из трех тюльпанов стоил в тот незабываемый день, как оказалось, пять рублей. Оно и к лучшему, потому что купить эту увядшую пакость мне бы все равно эстетическое чувство не позволило. Оно у меня уже тогда было о-го-го. И успешно заменяло мыслительный аппарат и нравственный закон, который, теоретически, должен быть где-то внутри.

Ну то есть, все было просто ужасно, но мне как-то неожиданно понравилось. И полупустой цветочный рынок на Соборной площади, и сугробы на прилавках, и румяные от холода старухи с тюльпанами, и рыхлые снежные шапки на дорогих грузинских гвоздиках. В дальнем углу кто-то зачем-то развел костерок, снежные хлопья падали в огонь и таяли, и это тоже было здорово, так что живот ныл от тоски по прекрасному незнамо чему.

Тут, как положено в сказке, случилось чудо. Откуда ни возьмись, появилась бойкая старушка-гномица, ростом мне по пояс, с лукошком подснежников. То есть уже готовых мини-букетиков из белых цветов, аккуратно завернутых в зеленый лист. Букетики эта святая продавала по рублю, то есть можно было купить по два каждой папиной бабе (чтобы связать потом по-сиротски тощие букетики в один побольше) и все равно остаться с кучей денег. Невероятная удача.

Снег тем временем валил и валил. Было ясно, что троллейбусы или уже не ходят, или вот-вот встанут. И мне пришло в голову, что рубль из сэкономленных денег можно потратить на такси. Потому что до дома пешком часа полтора идти, а погода, мягко говоря, не вдохновляет.

Не знаю, где как, а у нас в Одессе в ту пору уже вовсю промышляли частным извозом, поднимаешь руку, и сразу кто-нибудь останавливается. И опять же, не знаю, где как, а у нас водители любили брать несколько разных пассажиров, кому более-менее по дороге. Поэтому, когда возле меня остановилась машина, переднее сиденье которой уже занимал пассажир, это меня не удивило.

Пассажир был черен, как зимняя ночь на лавовом поле. В смысле, он был негр. Несчастный, продрогший, в серой кроличьей шапке, такие шапки были почему-то почти у всех африканских студентов, мы думали, что шапки им выдают на въезде в СССР, вот буквально на границе. Может, кстати, так оно и было.

Выслушав мои пожелания по маршруту, водитель кивнул — дескать, садись, довезу. Только сначала этого красавца подбросим до Института связи, сказал он, указывая на черного пассажира. «Красавец» встрепенулся, закивал: инцитутавязи, инцитутавязи! И мы поехали.

Вскоре (возле Нового рынка, если кому интересно) машина вдруг заглохла. Водитель поднял капот, какое-то время повозился, обреченно вздохнул, выматерился себе под нос и велел нам с негром идти восвояси. Сломалось все к бениной маме, сказал он.

Мы с негром материться постеснялись, тоже вздохнули и вышли из машины. И пошли искать другую. Не то чтобы вместе, но и не слишком удаляясь друг от друга. Ясно же, что, если поймаем машину, оба в ней и поедем дальше.

Реальность тем временем дивным образом переменилась. Начать с того, что машин на проезжей части не было, то есть действительно не было, вообще ни одной, не только такси, а даже грузовика какого-нибудь бесполезного. Мы с негром как-то очень долго брели сквозь метель не разбирая дороги, машин по-прежнему не было, и мне все это очень нравилось, потому что врожденное эстетическое чувство говорило, что брести сквозь метель с охапкой подснежников в обществе лилового негра — это очень круто. И оно было совершенно право.

Наконец мы наткнулись на такси, которое никуда не ехало, а просто стояло у тротуара. Мы очень обрадовались. Негр завел свою песню про «инцитутавязи», а я свою, про Шампанский переулок. Таксист тоже обрадовался, и мы поехали.

Мы даже проехали несколько кварталов. Эта машина заглохла уже неподалеку от улицы Островидова, где стоит кирха, а за кирхой «инцитутавязи», куда стремился мой черный товарищ по несчастью. Поскольку города бедняга не знал, а других машин не было, мне пришлось его туда отвести, практически за ручку. А сперва — объяснить, что я могу это сделать. Нормального человеческого русского языка черный брат не понимал, пришлось поэтому воздеть руку в требуемом направлении и гаркнуть: «Инцитутавязи!» Он сразу все понял, и мы пошли вперед, понукаемые метелью. Полуразрушенная кирха в ореоле снежных вихрей являла собой самое прекрасное и фантасмагорическое зрелище, какое мне когда-либо приходилось видеть наяву. Во сне случались встряски и посильнее, но мало ли что во сне.

Дальнейшее я припоминаю смутно. Точно помню, что черный брат был доставлен в Институт связи. Точно помню (хоть и не представляю, как это получилось), что сразу после этого мне удалось заблудиться и забрести в какие-то немыслимые трущобы. Помню также, что мне было очень хорошо в ходе этой прогулки. И совсем не холодно.

А потом метель как-то внезапно прекратилась, откуда-то появился очередной извозчик, который без аварий и иных приключений довез меня до дома, впрочем, не за рубль, а за два, уж очень далеко мне удалось забраться.

ПРО ВРЕМЯ[42]

Летом, сразу после солнцеворота, когда день начинает убывать — чуть-чуть, совсем незаметно — я особенно остро ощущаю течение времени.


Длинный летний день для меня много короче самого короткого зимнего. Летний день едва вмещает в себя жалкие шесть часов; он скомкан, как носовой платок, который мочили водой и клали мне на переносицу, чтобы остановить кровотечение.

Давно. Очень давно.


Обостренное восприятие времени в летние дни — скверная привычка родом из детства. Говорят, для ребенка всякий день долог, особенно летний; дождаться вечера, или завтрашнего утра почти невозможно.

Наверное, да. Но у меня так не выходило. Тело мое уже тогда было непрочной, самодельной плотиной, которую изо дня в день в щепки размалывал мощный поток времени. Ночью, в темноте, удавалось как-то собрать обломки в кучку, скрепить наскоро, чтобы еще один день продержаться. Хоть как-то.

Потому и кровь хлестала из носа почти непрерывно, особенно в июле. Вместе с нею из меня выливалось время. Холодный, мокрый платок на переносице; часами лежать на диване, запрокинув голову, разглядывать трещинки на потолке, наблюдать, как они кружатся, перемещаются, сливаются и открывают вход в дивный, многомерный лабиринт, откуда, будь моя воля, можно и вовсе не выходить.

Назад Дальше