Японцы не знали роздыху от криминальных элементов, с готовностью соглашавшихся на интервью: в нашем фильме был задействован весь оперативный состав отдела УБНОН. Милиционеры, исполнявшие роли торговцев оружием, суммарно обошлись мне в пятьсот долларов.
Стас был восхитителен в роли лоховатого стармеха, которого злые бандиты заставили возить в Японию небольшие промышленные партии «Макаров» бакинского производства: зато, что он врезался на своей «королле» в бандитский «прадо» выпуска XXII века. Весь этот дебильный сценарий был написан мною, за что, наверное, мне еще предстоит ответить на вопросы рогато-хвостатых репортеров, организующих брифинги в антураже котлов и раскаленной серы. А Стас мялся, заикался и говорил, что понимает всю гнусность своих курьерских рейсов, но в милицию не пойдет, потому что она продажная. Его рука, которой он оперся на оградку Михаила Ефимовича Свиридова, 1898–1963, дрожала, будто он держал ее на Библии, клянясь, что убил собственную мать только потому, что был сильно голоден (да, господа присяжные заседатели, это правда: идея провести съемку эпизода «Стармех» на заброшенном кладбище Моргородка тоже принадлежала мне).
Обладая некоторым свойством метафоризировать происходящее, я отвлеклась на наших молчаливых свидетелей и поразилась, насколько внимательно они на нас смотрят. Памятники заросли многолетним кладбищенским бурьяном, закрывающим портреты в овальных рамках. Казалось, мертвецы по пояс вылезли из-под земли и подглядывают сквозь траву за нами, чтобы не пропустить главное. Я сделала «брррррррр» и подошла поближе к Михаилу Ефимовичу Свиридову, на глазах которого как раз в этот момент старший механик торгового флота, капитан милиции Стас Турков кивнул японцу, подтверждая, что и сейчас, на кладбище, один экземпляр пистолета Макарова греет его криминальную душу.
Японцы у нас ничему не удивлялись. Их удивило бы скорее какое-нибудь случайное попадание нашего человека в норму. Например, большинство японцев были искренне убеждены, что русские все поголовно знакомы друг с другом, и именно эта уникальная национальная особенность помогает нам сообща работать на мафию. Данная легенда о россиянах как раз и объясняла, почему Хирумицу на карем своем раскосом глазу всучил мне совершенно нереальное техзадание — устроить ему съемки бандитских откровений.
Зря я боялась, что японцы расколют моего «стармеха», как фундук, когда этот видавший виды опер сунул руку за пазуху и неуловимым, годами отработанным движением большого пальца правой руки освободил свой штатный «Макаров» от обоймы — и только потом, только потом! — вынул пистолет на обозрение Хирумицу, оператора Токадо и несчастного Михаила Ефимовича Свиридова, который к тому моменту уже так много знал, что был явно не жилец. Хитроумный Хирумицу ринулся было разглядывать идентификационный номер Стасова ствола, но ушлый ментовский палец предусмотрительно прикрыл циферки. Я облегченно вздохнула и переглянулась с Михал Ефимычем.
Весьма характерен и убедителен был в своей роли и оперуполномоченный Серега Трифонов, сыгравший организатора канала переброски в Японию азербайджанских пистолетов. Как и положено такому солидному бандюку, Серега пришел на встречу с японскими журналистами в дирижерском фраке, взятом напрокат у музыкального двоюродного брата… Тут, справедливости ради, я вступлюсь за собственную честь. Вовсе не все от начала до конца этого документального фильма было чистой воды мистификацией. Были настоящие интервью с колоритным владельцем оружейных магазинов, охранниками разных мастей и законными обладателями карабинов «Сайга». Были съемки города В., вид с Голубиной сопки, милицейских стрельбищ и памятника адмиралу Макарову. Хорошая, в общем, была работа.
Когда я дописывала заказанную евреями псевдоинтеллектуальную хуйню, у меня начался страшный насморк и температура подскочила до 39, и дурацкие мысли лезли из меня вместе с соплями, и душе требовался стакан воды, но подать его было некому, да и пить, как водится, тоже не хотелось. Я страдала стереотипом нестандартного мышления, креном на правое крыло и ненавистью к японской поэзии. Я ненавидела танки, хокки, хайки, город В. и его открыточные рассветы. Я завидовала сдохшим за ночь бабочкам. Однако мне было все-таки лучше, чем стрельцам: те вообще только-только уснули, когда их разбудили на казнь.
А простыла я потому, что в ночь накануне слишком долго болталась в небе. Дело в том, что, гуляя с Банценом над Эгершельдом, я видела две падающие звезды. Над Эгершельдом вообще хорошо видно звезды. Это потому, что Эгершельд — полуостров, и город В. со своими фонарями плетется где-то сзади: можно встать к нему спиной, и он исчезнет совсем. Одна звезда свалилась за остров Русский, вторая упала прямо на мыс Голдобин, и меня какое-то время очень беспокоила судьба Центра слежения за судами. Я загадала два желания: 1) улететь; 2) улететь.
Полетав в небе еще с час, мы с Банценом вернулись домой. Впервые в жизни я успела загадать два желания. И не потому вовсе, что реакция у меня стала лучше, а потому, что звезды падали медленно. Но у меня оставалась еще одна не поведанная звездам прихоть, и я целый час летала кругами над заливом: ждала — может, свалится еще какая звезда, но ни одна больше не скатилась. Хорошего помаленьку; и так две мечты коню под хвост.
А дома незнакомый мужской голос в телефоне попросил меня принять факс с прайсами. Он перезванивал много раз, но мы с ним так и не подружились, хотя проболтали по телефону остаток ночи.
— Здрасьте. Примите факс. Это порт?
— Нет.
— Как это нет?!
Звонок.
— Это порт?
— Нет.
— Ёб твою мать.
Звонок.
— Факс с прайсами, здрасьте.
— Это не порт.
— А что?
Звонок.
— Факс примите?
— С прайсами?
— Да.
— Шлите. Приму.
— А это порт?
— Нет.
Звонок.
— Это порт?
— Да.
— Совсем охуели там.
Да, у меня отросли крылья, — думала я, глядя в рассвет за окном, — а что толку? У чаек они тоже есть. Например, одна, не вписавшись в разворот над морем, накакала мне на окно, и перламутровый чаячий росчерк упал на панораму Босфора. Очень красиво.
2
Ох уж эти мне окна. Окна, за которыми разговаривают ни о чем, варят еду на завтра, устраивают постирушки, раскладывают постель и заводят будильник, чтоб не проспать на работу, после которой снова сюда, к домашней еде «суп», пододеяльникам в цветочек и — к своим, с которыми можно ни о чем, но с которыми тепло и безопасно. Конечно, за некоторыми окнами холодней, чем на улице, а ведь уже почти лето, уже листья на деревьях потемнели, но это не твой город, не твои листья и, что самое скверное, среди всех этих окон нет такого, из которого можешь, отогнув угол шторы, выглянуть на подсвеченную желтыми фонарями улицу. Ты в чужом городе, и чужие окна сладко травят твои глаза, и они начинают слезиться — вечерний конъюнктивит, сопровождающийся комом в горле и соплями в носу.
И когда ты наконец решаешься позвонить по телефону, который тебе дали еще перед отъездом сюда: «Это моя одноклассница, мы с ней не виделись после школы, но иногда переписываемся», — и за каким-то из этих окон берут трубку и говорят: «Ну приезжай», — ты стараешься не обращать внимания на «ну», потому что почти счастлив. Записываешь адрес, номер трамвая и название остановки, и уже через полчаса за твоей спиной греют суп и ставят на стол тарелки, а ты всматриваешься в окно с домашней стороны и, в общем-то, не хочешь в эти минуты никакого супа: суп — это уже эмоциональное излишество. Когда у меня появилось такое окно, я украла у его хозяев две кассеты «Agfa», продала их в бичхоле за девять рублей и выкинула бумажку с телефоном, потому что объяснить, каким образом кассеты переметнулись со стеллажа ко мне в трусы, я не смогла бы даже себе (это теперь я знаю, что украла кассеты из вежливости, просто чтоб не злоупотреблять гостеприимством, а супа раз в неделю все равно было слишком мало для жизни). Впрочем, совсем скоро — даже девять рублей не успели кончиться — мне дали направление на мой первый пароход, где я сразу же объелась котлет и меня рвало ими до шести утра.
Так что когда у меня (спустя пароходство и дядю Борю), владелицы двух собственных зашторенных окон почти в центре города В. и Яхтсмена в рейсе, зазвонил телефон и я услышала текст: «Это Гриша, Тетигалин сын, я тут мичман, меня с Техаса на корабль перевели», — то что я могла сказать? Я сказала: «Приезжай, конечно», — без всяких «ну». Гришу я вспомнила, но меня поразило, что пацана в приспущенных коричневых колготках и с вечным пальцем в носу взяли мичманом на Тихоокеанский флот. С момента нашей последней встречи довольно противный сын тети Гали стал еще противнее. От супа Гриша отказался (в моем доме супа в ту пору и не водилось — в отсутствие морского мужа я вечно жарила себе какие-то гренки). У Гриши была увольнительная на целые сутки, а в кино он уже сходил. Мичману сверхсрочной службы просто захотелось окон вместо иллюминаторов.
В торговом флоте не сильно обожают военных моряков, и военные моряки отвечают торговым полной взаимностью. Более того — и те и другие презирают друг друга, и есть в этом презрении нечто кастовое с переходом в фольклор. Так что питать слишком нежные чувства к Грише я не могла по причинам, близким к религиозной нетерпимости. Это была довольно бредовая картина: на табуретке в моей кухне — мичман Тихоокеанского флота. Вдобавок ко всему, он оказался дурак. Для начала рассказал мне, что хочет утратить свою невинность в первую брачную ночь.
Да, именно так и именно такими словами. К тому моменту, когда я была посвящена в таинства моральных принципов мичмана сверхсрочной службы, на моей плите едва ли успел бы разогреться суп, которого у меня не было.
Постелила я ему возле балкона. С тех пор мичман Гриша стал появляться у меня с регулярностью физиологических недомоганий, только чаще. Поскольку у меня тоже имелись кое-какие моральные (а главное — эстетические) принципы, мичманская невинность могла спать в моей квартире совершенно спокойно. Иногда его визиты действовали на меня так, что мне хотелось оставить ему ключ, а самой отправиться куда-нибудь в овраг и там умереть. Я понимала, что Гриша — это надолго. Очень уж хорошо была известна мне притягательная сила зашторенных окон: две кассеты «Agfa» я не забуду никогда.
Первая туча набежала к моменту возвращения Яхтсмена из рейса. Несмотря на мое тонкое предупреждение, Гриша в этот день все-таки пришел, причем раньше Яхтсмена часа на три. Все три часа я думала, что он вот-вот уйдет, но Гриша принял ванну и остался сидеть в синей майке. Желтая форменная рубаха свисала с моего мольберта, перечеркнутая форменным же галстуком. Классическая сцена под заголовком «А это кто?!», допустимая в теории, на практике оказалась несыгранной, потому что я сразу же сказала: «Это Гриша, сын маминой школьной подруги. — И добавила главное. — Он мичман». Яхтсмен посмотрел на мольберт и сразу понял, что я говорю правду. Но ритуал встречи после трехмесячной разлуки оказался тем не менее существенно исковеркан. Когда заготовленное мною шампанское было разлито по фужерам, мичман поднял свою посуду и произнес: «Ну, за знакомство».
Присутствие Гриши было совершенно некстати не только за столом. Оно изломало реализацию наших с Яхтсменом пошлых планов насчет супружеского долга. Когда мы наконец уложили гостя спать, а сами заперлись в ванной, Гриша постучал туда через пять минут и сообщил, что хочет в туалет.
— Он идиот, сын этот? — спросил муж.
— Да, — ответила я, — не успела тебе сказать.
Но поскольку Гриша состоял не только из глупости, невинности и мичманского кителя, я обязана сказать о нем несколько добрых слов. Например, он никогда не приходил с пустыми руками, а обязательно крал что-нибудь с корабля — стиральный порошок, лампочки, хозяйственное мыло, новенький диэлектрический коврик. В конце концов, человек не виноват в том, что жизнь сделала его мичманом, — думала я, с усилием привыкая к своей новой карме и всякий раз удивляясь, видя в дверном глазке человека в военно-морской форме. Время от времени из нашего с ним родного города звонила тетя Галя и спрашивала, как там Гришанька. Гришанька был нормально, и тетя Галя выносила мне незаслуженную благодарность.
Все кончилось почти уголовно. Когда это произошло, мне снова вспомнились кассеты, но я уже, кажется, говорила, что никогда о них и не забывала.
Как обычно, ничто не предвещало беды. Наоборот: в город В. пришел одноименный ледокол, вставший на причал аккурат под сопкой, на которой находилась наша улица. На этом ледоколе я провела не худший год своей жизни, поэтому с радостью откликнулась на призыв бывших коллег посетить ледокольную сауну и вообще поболтать — мы не виделись лет сто или даже больше. Бывшим коллегам я была очень рада, особенно Машке и Ласточкиной, с которой мы когда-то пели на камбузе романсы, стараясь не бояться мертвого шанхайского консула.
Договорились так: сперва собираемся у меня, я хвастаюсь квартирой (поскольку первая из всех обзавелась в чужом городе В. собственным жильем), потом мы все вместе идем париться в сауне и плавать в ледокольном бассейне, а потом опять возвращаемся ко мне — пить шампанское. В тот момент, когда я живописно рассказывала катавшимся по паласу подружкам про свою карму в лице девственного мичмана, в дверь позвонили, и вскоре перед собранием предстал сам герой. В руках у него был прозрачный пакет, на дне которого валялись хозяйственное мыло и две свеклы.
Конечно, мне надо было настоять, чтобы все посторонние освободили квартиру. То есть сказать Гришане, что сейчас мы уходим и так далее. Но, во-первых, Гришаня уже давно не был посторонним, поэтому выпереть его на том основании, что меня не будет дома, я не могла. А во-вторых, насильно уволочь с собой Светку Савелову, пожелавшую вдруг остаться и смотреть по телевизору «Семнадцать мгновений весны», я не смогла чисто физически, хоть и пыталась. Точно так же я не смогла ее уволочь однажды на рейдовый катер в Гонконге, и мы опоздали на пароход, потому что нажравшаяся в хлам Савелова непременно желала охмурить красивого старпома с австралийского сухогруза, и хотя старпом был явно голубой, Светку этот факт почему-то совершенно не смущал, а вроде даже наоборот — воодушевлял. В итоге голубой австралийский старпом бежал через кухонную дверь рыбного ресторанчика, а мы с этой кретинкой ночевали на Блэк-пире, благо не было дождя. В общем, Савелова осталась, но я была почти спокойная: нажраться ей было нечем, потому что шампанское мы собирались купить только на обратном пути. И когда мы почти тем же саунным составом вернулись через пять часов с шампанским (почему-то мы все тогда только шампанское и употребляли — если не считать дьютифришных джинов), то обнаружили, что пить нам его будет не из чего.
Весь пол моей квартиры — той самой, что мне удалось выменять из пригорода, — был усыпан ровным слоем битого стекла. С потолка свисал клок абажура. В аквариуме плавал горшок с традесканцией. Сорванная с кухонного окна (ох уж мне эти окна!) штора застилала стол. За столом сидела синяя лицом Савелова и судорожно дергала подбородком. При ближайшем рассмотрении фингал у нее оказался только на левом профиле, правый же оставался неповрежденным, лишь косметика по нему растеклась.
Гришани в квартире не было. Все указывало на то, что мичман, попытавшись обесчестить Савелову, жестоко избил ее флотскими ботинками и скрылся от правосудия.
— Он тебя ботинками бил? — спросила Ласточкина. Это, между прочим, был мой вопрос.
— Утюгом, — не сразу, но ответила Савелова.
Как я не заметила утюг, понятия не имею: хоть и был он разбит вдребезги, но узнать его все равно было можно — он лежал кверху пузом на моем изрядно истоптанном брачном ложе. Шнура при утюге не наблюдалось. Шнур я нашла возле балкона.
Потом я долго уговаривала Савелову не писать никаких заявлений. Савелова сперва молчала, пристально глядя на раздавленную свеклу, но в итоге все же кивнула. В конце концов все живы, и даже девичью честь, как выяснилось, ни у кого не отняли. А морда заживет. «Ты понимаешь, Савелова, что я тете Гале ничего сказать не смогу?» Вот после этого вопроса Савелова почему-то и кивнула. Потом мы все, кроме пострадавшей, приводили мое жилье в пристойный вид. Девчонки заметали следы побоища и обещали мне прямо завтра натырить с ледокола тарелок и стаканов. Пострадавшая сидела, приложив к морде холодное дно убитого утюга.
— Да ладно, — сказала я, вынимая из аквариума горшок с цветком, — хер с ними, с тарелками. Утюг вот жалко, новый был.
Треугольную пробоину в стене комнаты заметила Ласточкина. Несмотря на кажущуюся ясность картины, настоящая суть происшествия открылась мне лишь через два дня.
— Я вот утюг принес, — с порога сообщил Гришаня и протянул мне коробку. — Новый, с корабля только что украл.
— Поставь, — сказала я, — на пол.
А дальше произнесла речь. Я говорила про то, что лишь моими виртуозными дипломатическими усилиями Гришаню миновал трибунал. Что Света имела полное право упечь его в темницу, где самое место таким насильникам, как Гришаня (в этом месте Гришаня попытался что-то сказать, но слушать его мне было неинтересно). Что он, Гришаня, втерся в доверие и разбомбил мою квартиру изнутри, как подлый лазутчик-диверсант — тут Гришаня огляделся по сторонам, поэтому я взяла его за китель и подвела к треугольной дыре.
— Вот это что такое, а?
— Утюг отлетел, — сказал Гришаня. — Я его за провод крутил, а он оборвался. Но я ж тебе новый вот принес.
— За каким хуем ты крутил утюг, Гриша?! — возопила я. — За каким хуем, скажи мне!!!
Ответ Гришани упал на мой мозг тяжестью почившего утюга: