Говорят, в хозяйстве сгодится все, но генератор на 1,2 киловатта — он стоял в самом углу моего подвала — не пригодился. И какие-то железочки, назначения которых я даже не усвоила, мне тем более нужны не были. А пять веников? Нафига мне пять веников? Я не знала. Ну, пять не пять — три я распределила между Верой, Надеждой и Любовью, а вот двумя еще долго питались подвальные крысы. А четыре килограмма серебрянки? Таким количеством краски можно было бы дважды выкрасить Морское кладбище, но мне ни разу не захотелось красить кладбище.
Еще был ящик с голубым советским кафелем. Это остатки. Основную часть я подарила дальним друзьям, они обклеили им дачную уборную, и она превратилась в иллюзию автовокзального туалета времен СССР.
Еще были гвозди. Три ящика гвоздей. Во что мне их забивать? Еще была какая-то проволока. А если бы я консервировала огурцы? Куда бы я их ставила? Некуда, некуда мне было бы ставить огурцы. Так почему же я не взяла и не выбросила все эти неведомые железки, уродский кафель и все остальное, которое только занимало подвальное место? Не могла. Потому что весь перечисленный хлам и еще две полки справа — все это было моей Родиной. А снести Родину на помойку — это же какой нужно быть сволочью.
Отечество я начала скупать почти сразу, как поселилась с видом на море. Дом малоквартирный, с одним подъездом. Рядом стоят еще три таких же трехэтажных манюни, отделенные от остального мира казенной громадиной Охранного Пункта Родины (ОКПП города В.). По ночам оттуда лают друзья пограничников.
Прямая выгода от соседства — в прожекторах на запретной территории. Они освещают весь наш квартал, и ночью не боязно лететь домой.
О второй пользе даже и говорить не надо. Топографическая близость к Охранному Пункту Родины создает ощущение полной к ней сопричастности. Что ни закат, Родина звонила мне в дверь и предлагалась обменяться на деньги. Расценки у нее были смешные. Моя Родина застряла в эпохе, запомнившейся тем, что ничего не было, но все было задарма. И, все такую же непрактичную, ее стали приводить ко мне поводыри, одетые в зеленую форму погранвойск. Как правило, Родина стояла на лестничной площадке за их спинами, конфузливо переминалась с ноги на ногу и ждала, когда стражи закончат торг. Если сделка не срывалась, Родина шагала ко мне в квартиру, материализуясь в виде мешка с цементом, или трех кг горбуши, или ящика собачьих консервов, или коробки пряников, или досок, или тюка стекловаты, или бог знает чего еще, всего и не упомнишь.
Трагизм моей ситуации заключался в том, что в большинстве случаев, несмотря на всю ее дешевизну, Родина была мне не нужна. Мне ее просто некуда было складывать. Если ее нельзя было съесть сразу, она пропадала, а если она изначально была несъедобной, то ее ждала подвальная судьба (или в лучшем случае — отдача в добрые руки). Что с нею делать, я не знала и, тем не менее, почти каждый раз лезла в кошелек за десяткой, полтинником или сотней — это смотря в каком объеме ее мне привели и смотря какая у меня на тот момент была платежеспособность.
Я боялась, что еще немного, и Родина займет всю мою жилплощадь, но не лазать в кошелек не могла. Невозможно было оставаться безучастной к Родине. Всякий раз, когда она сиротски мялась на лестнице, я была не в состоянии ее не удочерить: ведь если я откажусь, она достанется кому-то другому, кто, может быть, в сто раз хуже меня. Так что пусть уж я. Невозможно было оставаться безучастной к гололобым стражам-поводырям, томимым перманентным желанием нажраться с тоски, присущей всем охранникам, а уж охранникам самой Родины — тем более: это же какие масштабы и какая безысходность.
И находили сочувствие охранники. И почуявшая ласку Родина постепенно сужала ареал моего обитания.
А потом как-то враз все прекратилось. Видимо, остатки Родины сели под домашний арест. А я осталась с полным подвалом барахла.
Можно было раздать барахло бедным. Но на кой ляд бедному три ящика гвоздей? Я и сама всю дорогу довольно бедная, но гвозди мне не требуются.
Можно было бы сбыть генератор и стекловату за деньги. Но я не могла пойти на это никогда и ни при каких обстоятельствах. Я не могла продавать Родину. У меня, в отличие от ее стражей, была тоска совсем другого уровня и свойства и, стало быть, не имелось объективной мотивации, извиняющей подобного рода торговлю.
Да и не мешала мне стекловата, если честно. Я же не в подвале жила, в конце концов. Я жила в хорошей двухкомнатной квартире с окнами на Босфор. По соседству с Веркой, Надькой, Любкой и Родиной.
3
«Автор книги более 20 лет посвятил службе в уголовном розыске. Сюжеты его произведений взяты из жизни криминального города В. и работы уголовного розыска. Детективы написаны с присущим автору юмором. Автор ушел из жизни в возрасте 41 года», — так местное информагентство накалякало о Менте, приглашая на презентуху его книжки, изданной post mortem.
С Ментом мы пили шампанское по ночам на кладбище. С Ментом было уютно бояться: он был огромный и совершенно бесстрашный. Он приезжал ко мне на раздолбанном темносинем «цивике» и говорил: «Ну, куда поедем шампанское пить — на кладбище или в аэропорт?»
Мы садились в его «цивик» и ехали по моему выбору в одно из этих двух страшных мест. Чаще все-таки на кладбище, потому что ночных рейсов у нас тут практически нет, а самым любимым аэропортовским страхом у меня всегда было смотреть на взлетающие самолеты со стороны. Мы ехали на Артемовское кладбище, и я просила Мента остановить машину метрах в двадцати от, чтобы самой пройти эти сорок шагов до ближайшей оградки. Свет дальних «цибиковых» фар выхватывал из темноты встревоженные, заспанные портреты мертвецов, я, дрожа хвостом, шла к ним навстречу, а сзади, выдерживая ритуальные десять метров, чтоб дать мне возможность как следует набояться, шел Мент с двумя бутылками шампанского в руках.
Я прочитала анонс презентации и решила на нее не лететь. А если честно, то я опоздала: летала над местами, которые у меня связаны с Ментом, и забыла следить за временем.
Дело в том, что я до сих пор не знаю, бзик это был или что другое, но в той первой своей квартире балконом на асфальт и с дядей Борей за стеной я ужасно боялась жить. Окна выходили на разные стороны, и по ночам я скакала по квартире с охранными мыслями. Мне всю дорогу казалось, что ко мне лезут. Дом стоял сильно на отшибе, а рядом был овраг, в котором как-то раз нашли два трупа (один расчлененный). В конце концов Мент подарил мне обрез двустволки, заряжавшейся шестнадцатикалиберными патронами с дробью. На пленэре я как-то пробовала из этой штуки стрельнуть: по бутылкам не попала ни разу, зато фанерный лист 2x2 — в сито. Но, что примечательно, спокойней мне не стало. С обрезом я стала бояться, что он мне пригодится.
Мент учил меня, как затягивать труп убитого мною преступника ногами в квартиру, чтоб меня не посадили в тюрьму за превышение обороны. Попутно он наставлял, как вообще избавляться от трупов (яма с известью — самый доступный вариант). А еще мне надо было каждый день писать новое заявление в милицию, что я нашла на улице ружье и несу его добровольно сдавать, дата-подпись. Жизнь с обрезом оказалась очень хлопотной.
В итоге я отдала его назад Менту. Потому что однажды не ночевала дома, а, приехав утром, обнаружила выбитое окно и три каменюки на полу. Мент приехал, собственноручно вставил стекло и провел расследование. Оказалось, что накануне вечером две какие-то пьяные дуры перепутали окна: хотели разбить окно дяде Боре, а насвинячили мне. Я представила, что было бы, окажись я дома. И я, конечно, разоружилась, а вскоре переехала в другую квартиру — которую расхерачил утюгом мичман Гриша, — в квартиру почти в центре, но тоже балконом на асфальт.
Этот сказочный обмен устроил мне Мент. В квартире-почти-в-центре до меня жили воры, и он их поймал. Воры согласились на обмен со мной, потому что накануне украли в порту контейнер с кухонными плитами. Плиты Мент вернул на место, а воры переехали подальше от контролируемой им территории.
В новой квартире у меня была очень хлипкая дверь, двухмесячный щенок и — спасибо Менту — карабин «Сайга». Преступники обрезали мне кабельное телевидение, подумав, что это телефон (не было там никакого телефона), залепили глазок конфетной бумажкой, а сами стали взламывать соседскую квартиру.
Именно в тот день мне поставили решетки на окна и балкон, а дверь должны были поменять завтра. Время от времени преступники бились жопами о мою дрищёвую дверь, от чего она вгибалась внутрь.
Убрать с балкона за правоохраной я не могла. Я с «Сайгой» в руках тряслась от воров, но первая решила не нападать. Я вообще решила сделать вид, что меня нет дома и выключила везде свет. В довершение ко всему мой двухмесячный щенок внезапно захворал животом, и я до утра просидела в темноте среди говен, не выпуская оружия из рук. Утром Мент сказал, что надо было рывком открыть дверь, бабахнуть из «Сайги» по ногам преступников и спокойно ложиться спать.
Убрать с балкона за правоохраной я не могла. Я с «Сайгой» в руках тряслась от воров, но первая решила не нападать. Я вообще решила сделать вид, что меня нет дома и выключила везде свет. В довершение ко всему мой двухмесячный щенок внезапно захворал животом, и я до утра просидела в темноте среди говен, не выпуская оружия из рук. Утром Мент сказал, что надо было рывком открыть дверь, бабахнуть из «Сайги» по ногам преступников и спокойно ложиться спать.
В той же квартире у меня был газовый пистолет «Беретта», подаренный мне Ментом на день рождения. «Беретту» у меня украл один итальянец, который оказался югославом, и с тех пор оружия в доме я не держала, а Мент умер от сердца лет через семь после истории с последним пистолетом. К тому времени мы уже не слишком общались, а в день его смерти я вообще была московским политтехнологом в Сыктывкаре. Я узнала о смерти Мента из сообщения все того же информагентства города В. Впервые за весь Сыктывкар открыла сайт агентства и сразу увидела фотку Мента в траурной рамке.
Где его могила, я так и не узнала. Летала-летала над Лесным кладбищем, прочитывала надписи на памятниках, но знакомых ФИО не встретила. У журналистов бы спросить — они его любили; но я их не люблю. И не только за некролог, но и так, вообще, за журнализм.
Журнализм — это, конечно, не работа. Это сплошное блядство, а блядство очень, очень утомляет. Работая в журнализме, всегда стоишь перед нравственным выбором, какой именно блядью тебе стать — идейной или обычной. Идейное блядство отличается от просто блядства ужасной подробностью: пошлой суетой под клиентом. Поэтому выбирать тут есть из чего.
Блядь идейная не в состоянии выполнить пожелание клиента без того, чтобы не сказать ему, что «она вообще-то не такая, но обстоятельства…» Блядь обычная, или blyad vulgaris, обслуживает клиента молча и старательно.
Обычная блядь никогда не скажет клиенту, что «она так не хочет». Блядь идейная постоянно норовит употребить клиента за его же деньги, причем своим любимым способом.
Обычная рядовая блядь не станет говорить клиенту о том, что у того толстое пузо. Идейная блядь тоже не скажет этого, зато потом поведает всем таблоидам, что у клиента маленький член.
Обычная блядь постоянно помнит на работе о том, что она на работе, но зато после работы начинает жить в свое обычное, вульгарное удовольствие. Блядь идейная круглосуточно на боевом посту. Даже тогда, когда ее никто не вызывает.
Blyad vulgaris, реализовав заказ, благодарно берет деньги, надевает трусы и сваливает домой спать. Blyad ideis взимает плату, укоризненно глядя клиенту в глаза, а по дороге домой звонит подругам и жалуется, что ее только что изнасиловали. Выручку она пропивает, пытаясь залить тоску по утраченной девичьей чести.
В общем, выбор есть. Но какой-то уж больно паршивый. Поэтому из всех двух блядств я предпочитала блядство с Хирумицу. У меня с ним было практически по любви: если бы не японское телевидение, меня бы убили недоверчивые кредиторы, у которых совершенно отсутствовало чувство юмора. Когда сгорел мой дом, они дали мне денег, чтобы я купила себе квартиру в Мск, но единственной подходящей оказалась эта, с окнами на Босфор Восточный — очень далеко от офиса на Новом Арбате, где мне собирались хорошо платить. Глупо, наверное, с моей стороны, но я надеюсь, что Небесная комиссия по вопросам нравственности скостит мне срок лет на пятьсот. Ну или хотя бы на четыреста пятьдесят.
Под занавес нашего второго с ним проекта Хирумицу-сан был доволен и умиротворен, как плотно пообедавший тигр. Он сидел напротив меня за столом кабака «Бинго-Бонго» и жмурился на зеленоватое освещение. Настоящие тигры никогда не объедаются: даже сытые, они сохраняют спортивную форму. Виртуозно сжимая окровавленными когтями рюмку с водкой, Хирумицу-сан уже продумывал следующую охоту.
К тому моменту за нашими с Хирумицу спинами было полтора фильма. Первый — про дорогие машины, угнанные в Японии и обретшие счастливых владельцев в России. Окончание съемок второго мы как раз и праздновали в «Бинго». Только что отснятое сырье посвящалось чрезвычайно популярным в среде якудзовских боевиков пистолетам Макарова, которые, к удивлению Хирумицу, оказались не менее популярными и в среде российских милиционеров. «Это очень хороший пистолет», — сказал в камеру оператора Токадо один большой милицейский начальник. Он вытащил ПМ из кобуры и, подобно спятившему Папанину, мгновенно разобрал и собрал его на глазах потрясенных японских телевизионщиков.
Между первой и второй рюмками тигр промурлыкал мне, что я лучший продюсер из всех, с кем ему доводилось охотиться. Поэтому он, Хирумицу, планирует сделать с моей помощью еще три фильма — темы двух он уже придумал, а третью мы с ним сочиним вместе.
В целом, вторая работа удалась еще лучше первой. Правда, уже в самом ее конце в сюжет влез памятник адмиралу Макарову: героический наш моряк, не успевший как следует навалять адмиралу Того, вошел в японский фильм в качестве изобретателя пистолета. Это случилось потому, что в последний съемочный день я мимоходом ткнула в памятник пальцем и лишь через пару недель после отбытия Хирумицу поняла ход его мысли. Меня наконец осенило, почему Хирумицу велел остановить машину посреди жутчайшего трафика, подбежал к монументу и почему Токадо так долго снимал коллегу на фоне Степана Осиповича. Когда я это поняла, фильм уже был смонтирован и выпущен на экраны японских телевизоров. Надеюсь, он не попался на глаза какому-нибудь знатоку мировой истории, хотя очень желаю умнице-адмиралу известности в краю суси, сакэ и рыбы-фугу: в конце концов, если б «Петропавловск» не наскочил на мину, не исключено, что Порт-Артур так и остался бы нашим.
…Список, оглашенный Хирумицу на фоне тяжелых и мягких штор ресторана, звучал бодряще. Наркотики — раз, браконьерство и контрабанда морепродуктов — два. Третью тему придумала я, и таким образом мое сотрудничество с японской телекомпанией увенчалось киношкой о русских девах, работающих — скажем так, танцовщицами — в ночных клубах Японии.
Этот эпизод — о некоторых причинно-следственных связях, о кое-каких истоках и о том, с чего и каким образом началось наше с Хирумицу сотрудничество. Я выглядела в этой истории настолько паршиво, что постаралась забыть о ней как можно быстрее, но у меня не получилось. С моей точки зрения, это была крайне неприятная история. Моя психика долго хранила на себе ее глубокие следы: неприятные истории всегда ходят в тяжелой обуви на рифленой подошве.
В мои обязанности входила подготовка съемок, подразумевающая довольно глубокое погружение в тему, и к моменту приезда съемочной группы я должна была владеть предметом на молекулярном уровне. Таким образом, все, что мне известно про героин, блядей, пистолеты, «лексусы» и убийство камчатских крабов, постигнуто мною благодаря японским фильмам, снятым при моем организационном участии. Мне очень жаль, что Хирумицу не пришло в голову сделать кино о каком-нибудь простом человеческом счастье — я до сих пор не умею сформулировать его сущность. Хотя вслед за А.С. Белкиным могу с уверенностью повторить, что слагаемые «покой» и «воля» в сумме дают совершенно третье состояние души — приятное, но не имеющее никакого отношения к счастью.
Сперва я не стремилась непременно понравиться японцам: обычная одноразовая халтура, и ни на какое продолжение банкета рассчитывать не приходилось. Поскольку фильмов было пять, понравиться мне удалось. Более того, мой гонорар увеличился вдвое уже к съемкам второго, потому что в конце съемок первого я показала Хирумицу свою собаку. Она испортила весь кайф нашему переводчику, но Хирумицу остался ею доволен.
Переводчика звали Костя. Он был юн, интеллигентен и немного странен. Он был из Мск, где только что окончил какой-то тамошний востфак. И дело вовсе не в том, что, как и весь обслуживающий персонал в начале своей карьеры, Костя искренне верил, что главное действующее лицо на саммите — это официант, расставляющий на столе переговоров бутылки с минеральной водой. Переубедить Костю казалось делом нереальным, да и незачем это было. В конце концов, бутылку с минералкой всегда можно передвинуть так, чтобы стало видно лицо визави. Дело было в том, что Костя испытывал сексуальное возбуждение всякий раз, когда я начинала попадать мимо нот. Однако музыкальный Костин слух был таким парадоксальным, что вначале я просто терялась. Переведенное с русского на японский, мое отчаянное вранье становилось похожим на правду, а правда — на такое бездарное вранье, что своим извращенным восприятием музыки Костя почти не оставлял мне выбора. Каждый раз, когда он переводил мою правду на язык работодателя, тот клал правую руку на воображаемый эфес, страшно напоминая картинки из книжки про самураев.
Тогда, в первую нашу встречу с Хирумицу, Костя мог и не переводить — все было ясно и без его вмешательства. Но он переводил. «Этого не может быть», «Это неправда», — говорил Костя, и чувствовалось, какое садомазохистское удовольствие доставляет ему тот факт, что господин Хирумицу не верит ни единому моему слову.