С тех пор, как Шустер окончательно убедился в сверхъестественных способностях своего подопечного, он смотрел на него совершенно иными глазами. Инстинкт подсказывал ему, что эти способности ничего общего с силами ада не имеют, что это что-то иное, чему он не мог найти объяснения. Он догадывался, что мальчик все еще не в себе, поэтому очень боялся его напугать.
И он был прав. Немало времени ушло, чтобы Эркюль, наученный печальным своим опытом, преодолел подозрительность. Только на четвертую неделю путешествия он начал говорить с монахом, пользуясь своим удивительным даром. Сначала редко, но по мере того, как он все больше и больше доверял Шустеру, все чаще и чаще, хотя и не так часто, как монах того заслуживал.
Эркюль знал, что он обязан монаху жизнью. Поэтому ему больно было смотреть на его мучения.
Монаха одолевали сомнения. За короткое время он пересмотрел всю свою жизнь, все решения, приведшие к тому, что он стал тем человеком, кем он был теперь. Для него, посвятившего столько десятилетий служению братству, это было страшно. Шустер начал сомневаться в Боге, который редко прислушивался к возносимым ими молитвам; настолько редко, что, когда он все же прислушивался, это выглядело скорее как случайность. Он подозревал, что судьба предназначила ему иную, не монашескую жизнь, что партитура этой жизни уже была написана, но он сам, по несчастью, выбрал другой путь, не прислушался к зову сердца, и поэтому обречен на несчастье. Он с тоской думал о данном им обете воздержания — теперь он уже был слишком стар, чтобы его нарушить; ему слышались голоса детей и внуков, которых у него никогда не было, счастливый смех семьи, где он мог бы стариться, как истинный патриарх в своей родне от Хереса до Севильи — и его монашеская жизнь все более казалась ему бедной и бессмысленной.
По мере приближения к священному городу его охватывала тревога и иного рода; причиной ее был не только наш герой, но и сам Шустер, поскольку это была тревога непонимания, она росла с каждой минутой, и когда они, наконец, добрались до почетной резиденции братства в Борго Санто Спирито в Риме, она разъедала его настолько, что Эркюль боялся, что Шустер в любой момент может разразиться рыданиями.
В таком настроении они поселились в комнате для гостей во флигеле Госпиталя дель Санто Спирито, больнице ордена, недалеко от собора Святого Петра, почти келье; единственное окно выходило на задний двор, куда никогда не заглядывало солнце.
Днем Шустер исчезал, а когда возвращался вечером после многочасовых совещаний с церковными чиновниками в Ватикане, он был подавлен и не находил себе места. Случалось, что Эркюль, проснувшись ночью, видел, что Шустер лежит на своей койке, уставившись на мокрое пятно на потолке; сон настигал его только под утро, спасая от угрызений совести, что он не может собраться с мыслями для молитвы. Эркюль ничего не знал о планах, вынашиваемых по поводу его судьбы аббатом Киппенбергом; ничего не знал об этом и его благодетель, хотя, похоже догадывался с той проницательностью, что свойственна людям, прожившим долгую и полную опасностей жизнь. Эркюль наслаждался свободой и верой, что теперь-то он найдет Генриетту — надо только проявить немного терпения.
И с детским любопытством, и чувством уверенности, что с ним ничего не может случиться, он отправился в этот день на Пьяцца Навона, где святая Агнес вознесла молитву за своих палачей и где он услышал, как таинственный незнакомец заговорил с ним — с какой целью, он пока не понимал.
С любопытством, удивлявшим его самого, он последовал за мальчиком в переулки Понте Парлоне. Быстро темнело. Вдали, над горой Альбанер, собиралась гроза.
Проулки были настолько узкими и перенаселенными, что жители уже перестали интересоваться секретами соседей. Они шли через кварталы ремесленников, мимо мясных и кожевенных лавок, мимо таверн, где подвыпившие мужчины играли в карты, а уличные девушки высматривали первых вечерних клиентов. Мальчик протискивался сквозь толпу с ловкостью кошки, перешагивал через спящих пьяниц, пробирался между колесами повозок и мулами с такой уверенностью, как будто город был частью его одежды. Эркюль дважды терял его из виду, но в тот самый миг, когда он уже не надеялся вновь его разыскать, вдруг обнаруживалось, что мальчик поджидает его на углу.
На Пьяцца Парнезе дорогу им преградила похоронная процессия. Эркюль хотел было догнать своего маленького чичероне, но тот предостерегающе поднял руку, чтобы он не подходил к нему слишком близко, и в ту же секунду Эркюль услышал внутренний голос:
Держись немного позади; таким, как мы, не очень-то полезно привлекать внимание!
Он подчинился, еще не понимая правил этой игры в кошки-мышки. Теперь они шли вдоль стены еврейского гетто. Ворота охраняли солдаты — жителям гетто было запрещено выходить за его пределы после захода солнца. На Виа Джулия они свернули налево и пошли по набережной Тибра, где стояли торговцы креветками, лотерейными билетами, было полно инвалидов и оборванцев, протягивающих свои миски к прохожим за подаянием. Они шли и шли, пока не пришли к Форуму.
В римских руинах паслись коровы, на цоколях коринфских колонн отдыхали пастухи, все было покрыто неестественной, как на полотне сумасшедшего художника, дымкой. Было уже почти темно, когда у развалин античной виллы, чуть ниже Палатина, мальчик вновь остановился и подождал его. Теперь они остались одни, людей нигде не было видно. Он знаком пригласил его следовать за ним.
На полу в помещении, когда-то представлявшем украшенное мозаикой патио во дворце консула, был колодец со сдвинутой крышкой. Мальчик нырнул в него, в темноту, и Эркюль услышал в себе его голос:
Таким, как мы, лучше всего под землей… не бойся… следуй за мной… Только не отставай, иначе потеряешься…
Потом он сообразил, что они спустились в римские катакомбы, но в первый момент ему показалось, что они находятся в огромном, в несколько этажей, разветвленном подвале. Его удивили лабиринты подземных ходов, туннели, открывающиеся то справа, то слева, запах тысячелетней плесени, разбегающиеся во все стороны мокрицы. Мальчик зажег лампу. Эркюль следовал за ним, не задавая вопросов.
В подземных залах слышались хриплые вздохи и обрывки латинских фраз, то и дело проносились призраки римских солдат, тщетно пытающихся найти выход из подземелья. Они миновали склеп, забитый человеческими костями; скелет в монашеском одеянии протягивал к ним руку с песочными часами из ключиц новорожденных детей, но не песок был в этих часах, а могильные черви, напоминающие ему, что он смертен, и если он потеряет из вида своего провожатого, выхода ему уже не найти. С потолка свисали люстры, сделанные из человеческих челюстей, гигантские орнаменты позвонков украшали стены, а под сводом из доисторических бедренных костей мирно покоился скелет ребенка.
Они все углублялись и углублялись в катакомбы, где-то, словно бы случайно, свернули налево, потом также на первый взгляд без всяких на то оснований — направо, пока через полчаса блужданий в промозглых туннелях, населенных тенями несуществующих призраков, в лабиринтах, где века и эпохи пересекались друг с другом в невообразимом и отчаянном хаосе, не оказались в большом зале, ярко освещенном масляными светильниками. Эркюля поначалу ослепил свет, но, когда он пригляделся, обнаружил, что его окружают странные, мягко говоря, создания.
Мы все тут уроды, прошептал у него в мозгу загадочный мальчик, после чего театральным жестом, как будто он стоял на сцене перед многотысячной публикой, снял маску.
Но это был вовсе не мальчик. Это был взрослый человек, только очень маленького роста, и Эркюль сразу понял, почему носит он маску — на лбу его сиял один-единственный, как у циклопа, глаз.
Человека, который провел его по извилистым катакомбам Рима, звали Барнабю Вильсон. Он был и в самом деле циклопом, хотя единственный глаз его был результатом врожденного уродства, а вовсе не унаследован по нисходящей линии от мифологического чудища, поедающего на завтрак заблудившихся моряков в поэме Гомера.
Вильсон был родом из деревни Лланерчимед в Уэльсе. Ветер судьбы носил его по всему свету после того, как в семилетнем возрасте его родители сгорели при большом пожаре в Кардиффе. Теперь он руководил самым, может быть, необычным варьете в Италии, бродячей труппой человек в тридцать — они спасались от голода, показывая за деньги свои уродства.
На закате дней своих Эркюль написал о нем в связи с объединением Италии. Вильсон служил какое-то время советником у самого Гарибальди, он был словно создан для этого поста, поскольку непостижимым образом заранее узнавал о планах врага и самые секретные распоряжения были ему известны еще до того, как курьер седлал коня, дабы доставить приказ по назначению. Но это было много позже, а в тот момент, когда они познакомились, Вильсон был целиком поглощен своим бродячим варьете…
То, что он увидел тем вечером в Риме, глубоко потрясло Эркюля; он почему-то был уверен, что во всем мире только он один обладает этим таинственным даром и подобной внешностью. Он до этого никогда не встречал людей с уродствами, а реакция публики на его появление убеждала его, что во всем мире только его постигло такое несчастье. Но это убеждение рассеялось в дым при свете кувшинов с горящим в них маслом, пока Барнабю Вильсон представлял ему своих подопечных.
То, что он увидел, превосходило все его ожидания. Там было двуполое создание с фантастическим именем Гандалальфо Бонапарт; носитель этого имени утверждал, что он незаконное дитя Наполеона. Золотоволосая девочка Миранда Беллафлор, у нее во рту мирно существовали четыре языка. Близнецы Луи и Луиза, сросшиеся в чреве матери, они непрерывно перебивали друг друга и частенько всерьез враждовали. И, конечно, сам Барнабю Вильсон, циклоп, он, как и Эркюль, умел читать мысли.
Были еще и другие, с не менее примечательными способностями, и со временем слухи о необычных бродячих артистах широко распространились по всем рынкам Италии. Леон Монтебьянко, скажем, мог заглядывать в прошлое на десятки тысяч лет. Он отвечал на все вопросы, к примеру, указал, где следует искать забытый город Троя, причем настолько точно, что будущему немецкому археологу Шлиману, случайно в детстве слышавшему его выступление, через полвека оказалось достаточно воткнуть лопату в землю неприметного геллеспонтского холма, чтобы слова Монтебьянки с блеском подтвердились. Была Синьора Рамона, после своего пятнадцатилетия она начала учить языки, по одному языку в месяц; владела она ими в совершенстве и могла писать любовные письма на ста шестнадцати языках мира. Еще одна женщина умела превращать в золото любой металл, а у турецкого поэта одна нога вместо нормальной, человеческой, была покрыта раскаленной змеиной кожей, от нее даже можно было зажечь сигару. Был в компании и провансальский карлик Лукреций III, самостоятельно овладевший волшебным фонарем; с помощью изобретенных им комбинаций зеркал достигавший поразительной реальности изображений известных исторических личностей. Но все эти способности, как покровительственно разъяснил ему Вильсон, не что иное, как компенсация природы за телесное уродство.
Много лет спустя Эркюль, вспоминая эту ночь и последовавший за этими событиями трагический эпилог ее год спустя в Генуе, понял, что он впервые в жизни нашел свой дом. Эти создания были его братьями и сестрами, с ними он осознал относительность своего несчастья, их связывала некая печальная общность. Как и он, они были брошены на жестокий алтарь природы и предназначены, казалось, единственно только для устрашения современников, верующих, что семя может быть проклято в семи коленах, если носитель его продал душу силам тьмы.
Шли часы, а Барнабю Вильсон все рассказывал ему о своих подопечных, об их жизни на задворках человечества, о муках и унижениях, преследованиях, сумасшедших домах; но он также говорил о счастье, найденном ими друг в друге, о лаврах, что они снискали, поставив свои исключительные способности на службу их сообществу.
Вдохновленный его рассказом, Эркюль выложил, как на исповеди, всю свою жизнь. С помощью знакомой обоим телепатии поведал он о своем детстве, о годах в доме призрения, об иезуитском монастыре и обо всем, что там произошло, о крестьянах, принявших его за чудотворца, и монахах, которых внезапно охватывало сомнение, короче говоря, о том, почему жизнь, со свойственной ей неумолимостью и нежеланием предоставить хоть какой-то выбор, привела его в Рим. И еще рассказал он о девочке, не виденной им с одиннадцатилетнего возраста, но ни на секунду не оставлявшей его мыслей, о существе, составлявшем весь смысл его существования, об альфе и омеге его снов, о единственном меридиане тоски его — Генриетте Фогель.
Тронутый его повествованием, Барнабю Вильсон тут же предложил присоединиться к их труппе. Они уезжали на следующее утро, в пятнадцати крытых брезентом повозках, развлекать калабрийских крестьян своими головокружительными увечьями и магическим искусством — при условии, разумеется, что они купят входной билет за два чентезимо. Если он поедет с ними, сказал директор цирка, его шансы найти девушку становятся почти стопроцентными.
Эркюль тщательно взвесил это благородное предложение человека, с которым он познакомился всего несколько часов назад, не имеющим, казалось, никаких иных мотивов, кроме сострадания к братьям и сестрам по несчастью, но в конце концов поблагодарил и отказался — он чувствовал себя обязанным монаху Шустеру.
С глубокой грустью он оставил уже под утро странное общество. Когда они вышли из подземелья около Форума, за Колизеем уже теплился рассвет, и Барнабю Вильсон крошечным своим пальчиком указал ему направление на Борго Санто Спирито на той стороне реки. Петухи Вечного города, казалось, объединившись в хор, пели все сразу, и Эркюль растолковал это как прощание навек со своими новыми друзьями. Но он ошибался.
* * *
В сумерках того же дня, когда таинственный внутренний голос заговорил с Эркюлем на Пьяцца Навона, Юлиан Шустер находился в папских покоях, разместившихся в величественном здании между Бельведерским дворцом и Эфиопской коллегией в Ватикане. Со всё возрастающей тревогой слушал он рассуждения иезуитского кардинала Аурелио Риверо по поводу его подопечного.
Вопрос, вне всяких сомнений, деликатный, Шустер, и надо решить его так, чтобы все были удовлетворены. Генерал ордена с большим интересом следит за нашими исследованиями и уверен, что мы сумеем достойно довести их до конца. Я предлагаю освидетельствовать мальчика как можно скорее в полном согласии с правилами, установленными Мартином дель Рио.
Риверо, председатель отдельной комиссии братства по борьбе с лжеучениями, подлил Шустеру вина, напомнив тем самым о некоторых различиях в образе жизни монахов и их представителей в Ватикане.
— Мы же все-таки живем в девятнадцатом веке, — решился возразить Шустер. — Даже в Америке мы не занимались Recherche de Magique.[6]
— Что ж, времена изменились, сомнений нет, но я прихожу к совершенно иным выводам, нежели вы, по поводу так называемого прогресса. Честь и слава торжеству разума, но разве это были не энтузиасты просвещения, те, кто проклял нас? Давайте говорить откровенно: нам нужно консолидировать власть, вновь дарованную нам Реставрацией.
Кардинал подвинул к нему поднос с маслинами. Шустер взял одну, но тут же с чувством преодоленного соблазна положил назад.
— Ваше преосвященство, что вы имели в виду, когда сказали, что этот вопрос надо решить?
— А разве Киппенберг не говорил о наших планах?
— Мне было поручено проводить мальчика в Рим, чтобы вы на него посмотрели. Никто не говорил ни о каких планах.
Риверо многозначительно посмотрел на него, как бы давая понять, что знает много такого, что лежит вне понимания дилетантов.
— Как бы то ни было, ваша совесть может быть спокойна, — сказал он. — Можете возвращаться в Силезию хоть завтра, я даже заказал для вас экипаж с двумя сменами лошадей. Хайстербах нуждается в вашем присутствии, вы там старший. Монастырю необходимо моральное очищение, учитывая все то, что там произошло. Я предлагаю вам взять на себя обязанности исповедника вместо Киппенберга. Монастырь погряз в анархии! Новообращенные бегут, нарушают обеты, и все только из-за какого-то играющего на органе урода, который к тому же умеет, как говорят, читать мысли, и в довершение всего еще и глухонемой!
— С вашего позволения, ваше преосвященство, я останусь, пока освидетельствование не будет закончено. Мне было бы интересно посмотреть, какими методами вы пользуетесь.
— Цель оправдывает средства, — сказал кардинал. — Непосвященные утверждают, что это девиз нашего братства, не так ли?
— Только постольку, поскольку этот девиз совпадает с Божьей волей, — возразил Шустер.
— А если слухи подтвердятся? Если мальчик и в самом деле умеет не только читать мысли, но и, что еще хуже, внушать их, давая волю своим скрытым помыслам, что тогда?
— Прошу простить меня, ваше преосвященство, но я по-прежнему не понимаю, куда вы клоните.
Кардинал коротко засмеялся, но тут же вновь соорудил на физиономии мину, напоминающую святого Кристофера, задумчиво наблюдавшего за ними с картины на стене.
— Не зря же человек подавляет в себе некоторые мысли и рефлексы, — сказал он сухо, — и старается держать их в тайне даже от себя самого. Если бы это было не так, что сделалось бы с нами? Ведь не только голос Божий наставляет нас. В минуты слабости мы слышим и иные голоса…
Кардинал поднялся с кресла и начал ходить по комнате, сцепив руки за спиной. Он остановился у небольшого алтаря, на котором лежала открытая Библия и поскреб корешок безупречно отполированным ногтем.