— Даю его, братишка.
Уилл услышал, как передается трубка, а потом голос Патрика:
— Уилл, неужели это и в самом деле ты?
— Это и в самом деле я.
— Господи, вот это совпадение. Я сидел у окна, дремал, и, могу поклясться, мне снился ты.
— Мы с тобой получали удовольствие?
— Мы ничего особенного не делали. Просто ты был здесь… со мной в комнате. И мне от этого было хорошо.
— Ну, я появлюсь во плоти довольно скоро. Я Джеку уже говорил — потихоньку встаю на ноги.
— Я прочел все статьи об этом происшествии. Мать вырезала их для меня и присылала по почте. Белые медведи — опасные звери.
— Ну, эта медведица полакомиться мной не успела, — сказал Уилл. — Расскажи, как у тебя дела.
— Да вот, торчу здесь. Потерял несколько фунтов, но теперь понемногу снова набираю вес. Знаешь, это нелегко. Иногда я ужасно устаю и думаю: не слишком ли это большой геморрой?
— И думать об этом не смей.
— Думать — это все, на что я теперь способен. Спать и думать. Так когда ты сюда?
— Скоро.
— Поторопись. У нас будет вечеринка. Как в былые времена. Посмотреть, кто еще остался…
— Мы еще остались, Патрик, — сказал Уилл.
Печаль, подспудно присутствовавшая в их диалоге, превратила эйфорию, в которой он пребывал после приема лекарства, в нечто мечтательно-элегическое.
Они жили в мире смертей, ранних и неожиданных прощаний. Этот мир не слишком отличался от того, в котором он недавно пребывал. Уилл ощутил тяжесть в груди и вдруг испугался, что расплачется.
— Ну ладно, давай прощаться, — сказал он, не желая расстраивать Патрика. — Я еще позвоню до приезда.
Но Патрик не хотел так быстро его отпускать.
— Так ты будешь на вечеринке? — спросил он.
— Конечно…
— Отлично. Тогда я начну строить планы. Хорошо, когда есть к чему стремиться.
— Всегда, — сказал Уилл.
Горло у него перехватило, и это все, что он сумел выговорить.
— Ну, хорошо, приятель, я тебя отпускаю, — сказал Патрик. — Спасибо, что позвонил. Наверно, все дело в том, что я спросонья.
— Наверно.
Последовала пауза, и Уилл понял, что Патрик услышал сдерживаемые слезы в его голосе.
— Все будет хорошо, — тихо сказал Патрик. — Уже оттого, что мы поболтали. До скорого.
Он отсоединился, и Уилл еще какое-то время слушал гудение в трубке, потом отпустил ее, и она соскользнула от уха — слезы так неожиданно завладели его существом, что он утратил способность себя контролировать. Но ощущение было благостное, так как приносило облегчение. Он просидел минут десять — пятнадцать, рыдая как ребенок. Время от времени переводил дыхание, думая, что все закончилось, но тут накатывала новая волна слез. Он плакал не только о Патрике, обронившем скорбное: «Посмотреть, кто еще остался», кого можно пригласить. Он плакал, и о себе, о мальчике, которого встретил в коме, о том Уилле, который все еще жил где-то внутри его и не мог найти себе места.
Никуда не делись и те небеса, что видел когда-то тот мальчик, и холмы, и лис, запечатленные в его памяти. Что же это за головоломка такая: в нынешний век вымирания видов (уход некоторых он задокументировал) его память в такой идеальной неприкосновенности хранила книгу его дней, что стоило ему уснуть, как эти дни возникали перед ним, словно и не канули в вечность. Словно (как он смел поверить в это?) уход вещей, дней, животных и людей, которых он любил, был всего лишь жестокой иллюзией, а память — ключом к открытию этой истины.
На следующий день он был, пожалуй, еще безжалостнее к себе, чем раньше. Лис оказался прав. В мире оставалось много дел (нужно увидеть множество людей, разгадать немало тайн), и чем скорее он, превозмогая себя, приведет свое тело в нормальное состояние, тем скорее отправится в путь.
Его упорство вскоре стало приносить плоды. День за днем, занятие за занятием, конечности обретали силу, росла выносливость: он начал чувствовать себя восстановившимся и помолодевшим. Несмотря на легкий скептицизм Коппельмана, Уилл заказал кое-какие гомеопатические лекарства в дополнение к уже прописанным и не сомневался, что они внесли немалый вклад в его реабилитацию. Коппельману пришлось признать, что ничего подобного он в своей практике не видел. Прошло десять дней — и Уилл уже строил планы возвращения в Сан-Франциско. Звонок Адрианне — он попросил ее открыть и проветрить дом на Санчес-стрит (что, впрочем, она уже сделала до его звонка). Звонок в Нью-Йорк редактору — он известил ее о скором переезде. И конечно, второй звонок Патрику. На этот раз трубку взял блудный Рафаэль, вернувшийся и, видимо, прощенный. Нет, Патрика нет дома, сказал он Уиллу, он сейчас в больнице — сдает анализы крови. Вернется позднее, когда — он не знает. Он все запомнит и передаст Патрику. «Только обязательно», — сказал Уилл, на что Рафаэль резко ответил: «Я не идиот». И швырнул трубку.
— Вы меня поразили своим выздоровлением, но вам все еще надо беречь себя.
Такой была прощальная речь Коппельмана. В течение нескольких месяцев никаких поездок в Антарктику. Никаких стояний по шею в болотной воде.
— А чем же я буду развлекаться? — насмешливо спросил Уилл.
— Размышляйте о том, какой вы везунчик, — сказал Коппельман. — Да, кстати, моя свояченица…
— Лаура.
Коппельман просиял.
— Вы запомнили? Я принес книгу, чтобы вы оставили автограф. — Он пошарил в сумке и извлек экземпляр «Границ». — Я ее просмотрел вчера вечером. Мрачная штука.
— Ну, с тех пор все стало еще хуже, — сказал Уилл, вытаскивая ручку из нагрудного кармана Коппельмана и забирая у него книгу. — Некоторые из этих видов уже проиграли сражение.
— Вымерли?
— Как птица дронт.
Он открыл титульную страницу и черкнул несколько слов.
— Что вы написали?
— Лауре. С наилучшими пожеланиями.
— А эта закорючка внизу? Ваша подпись?
— Угу.
— Чтобы я знал, что ей сказать.
2Два дня спустя он уехал. Прямых рейсов в Сан-Франциско не было, и пришлось лететь с пересадкой в Чикаго. Но это было забавное неудобство, и он испытывал такое счастье, снова оказавшись в толпе людей, что даже серость чикагского аэропорта О'Хара показалась приятной. Ближе к вечеру Уилл уже сидел у иллюминатора в самолете, который должен был доставить его на Запад. Он заказал виски, чтобы отпраздновать это событие. Во рту у него не было ни капли алкоголя в течение нескольких месяцев, и выпитое сразу ударило в голову. Небеса впереди потемнели, и он, довольный и счастливый, погрузился в объятия сна.
Когда Уилл проснулся, день давно закончился, и впереди сверкали огни города у залива.
III
1Сан-Франциско был не первым прибежищем Уилла по прибытии в Америку. Эта честь досталась Бостону, куда он попал в девятнадцать лет, решив, что цели, которые он перед собой ставил, не могут быть достигнуты в Англии. Он обнаружил, что и Бостон для этого не годится. Но за шестнадцать месяцев, что он там прожил, родился новый Уилл, сначала неуверенный в себе, но потом — раскрепощенный до бесстрашия. О своей сексуальной ориентации он узнал задолго до того, как покинул Англию. В нескольких случаях он даже действовал, прислушиваясь к своим желаниям, хотя ни разу — будучи совершенно трезвым. Но в Бостоне он научился быть счастливым и не скрывать собственных сексуальных предпочтений, он переосмыслил себя в свойственной ему особой манере. Он не был пышущим здоровьем американским красавцем, не был мачо в ковбойке, не был стильной королевой,[10] не был парнем в коже.[11] Он не был похож ни на кого, и его желали и преследовали именно поэтому. Свойства, которые остались бы незамеченными в каком-нибудь манчестерском баре (некоторые — вполне очевидные, как акцент, другие — столь незаметные, так что он и сам не мог бы их назвать), здесь оказались редкими и привлекательными. Он быстро понял природу своего преимущества и бессовестно ею пользовался. Не идя на поводу у моды (кроссовки, джинсы в обтяжку, белые футболки), он одевался как нищий англичанин, каким и был на самом деле. Он редко возвращался в пустую кровать, если только сам хотел этого, и за несколько месяцев у него было три романа, два из которых он завершил по собственной инициативе. Последний стал его первым и горчайшим опытом безответной любви, предметом которой был некий Лоренс Мюллер, телевизионный продюсер, на девять лет старше Уилла. Светловолосый, холеный и сексуально искушенный, Ларри закрутил с Уиллом головокружительный роман, но уже через шесть месяцев бросил партнера — эта его привычка была широко известна. Уилл с разбитым сердцем горевал о своей утрате половину лета, заглушая боль средствами, которые, вполне вероятно, убили бы его пять лет спустя. В сексуальных заведениях Боевой зоны[12] и в темноте Фенвей-парка,[13] где по вечерам в уик-энд не прекращалась сексуальная вакханалия, он разыграл все сексуальные сценарии, какие только могло вызвать в его воображении либидо, чтобы забыть о том, что его отверг Ларри.
К сентябрю боль утихла, но только после того, как ему было откровение, которое тоже пришло не само по себе — после косячка. Он сидел в сауне, медитировал, размышляя о своей горькой судьбе, как вдруг понял, что уход Ларри разбудил в нем подобие той же боли, какую он испытал, простившись со Стипом. Обдумывая это откровение, он просидел, потея в облицованном кафелем помещении, дольше, чем следовало, игнорируя руки и взгляды, делавшие ему знаки. Что это означало? Неужели то, что в основе его привязанности к Джекобу лежали сексуальные ощущения? Или что, приходя на полночные встречи в парк, он лелеял надежду встретить человека, который выполнит обещания Стипа и заберет его из этого мира в страну видений? Наконец он покинул сауну, заполненную любителями оргий, в висках у него так стучало, что он плохо соображал. Но вопросы никуда не делись, они мучили. Он избавлялся от них самым простым из известных ему теперь способов. Если подходивший к Уиллу человек был хоть чем-то похож на его воспоминания о Стипе (цвет волос, форма губ), Уилл отвергал его с бесчеловечной жестокостью.
2Из Бостона его погнала не история с Ларри Мюллером, а очень холодный декабрь. Выйдя из ресторана, где он работал официантом, навстречу массачусетской метели, он решил: хватит, он уже достаточно померз в своей жизни, пора направить стопы в места потеплее. Сначала он хотел поехать во Флориду, но вечером, перебирая варианты с барменом в «Дружках», он услышал призывную песнь Сан-Франциско.
— Я только раз был в Калифорнии, — сказал бармен, чье имя (Дэнни) было вытатуировано у него на руке на случай, если кто забудет, — но, старина, я там чуть было не остался. Это настоящий рай для геев. Правду тебе говорю.
— Если только там тепло.
— Ну, есть места и потеплее, — признался Дэнни. — Но если тебе нужна жара, поезжай в чертову Долину смерти. Что, не хочешь? — Он наклонился к Уиллу и понизил голос. — Если бы не моя вторая половина (давний любовник Дэнни — Фредерико, та самая вторая половина, — сидел в пяти ярдах), я бы туда вернулся, чтобы жить и жить. Нет вопросов.
Разговор этот оказался судьбоносным. Две недели спустя Уилл собрал вещички и покинул Бостон. Мороз в тот день стоял такой, что Уилл едва не пожалел о своем решении: город был удивительно красив. Но в конце пути его ждала красота иного рода — город, который очаровал его, превзойдя все ожидания. Он нашел работу в одной из местных газет и в один памятный день, когда отсутствовал фотограф, который должен был дать материал к его тексту об этом городе, который стал для него родным, позаимствовал у кого-то камеру, чтобы сделать снимки самому. Это не была любовь с первого взгляда. Фотографии оказались такими дерьмовыми, что не пригодились. Но ему понравилось держать камеру в руках, вписывать мир в границы объектива. А его героями стали представители того племени, среди которого он жил: королевы, гомосексуалы-проститутки, лесбиянки, трансвеститы и кожаные ребята, чьи дома, бары, клубы, магазины и автоматы-прачечные тянулись от пересечения Кастро и 18-й на север к Маркету и на юг к Коллингвуд-парку.
Он обучался своему искусству и одновременно учился быть страстным в постели. В конце концов он приобрел репутацию великолепного любовника. Теперь Уилл редко искал удачу, как безвестный мальчик, хотя мест для этого было множество. Он жаждал глубоких чувств и находил их в постелях и объятиях десятков мужчин, и хотя его сердце не принадлежало ни одному из них, все они возбуждали его чувственность, каждый по-своему. Он знал Лоренцо, сорокалетнего итальянца, который оставил жену и детей в Портланде, чтобы стать тем, кем он был и в день свадьбы, что не являлось для него тайной. Он знал Дрю Данвуди, атлета, который какое-то время был влюблен в Уилла не меньше, чем в собственное отражение в зеркале. Он знал Сандерса — если у Уилла когда и был папик, то это Сандерс, пожилой человек (он вот уже пять лет говорил, что ему сорок девять), который дал ему в долг, чтобы заплатить за первые три месяца аренды однокомнатной квартирки неподалеку от Коллингвуд-парка, а потом и на первый взнос за подержанный «харлей-дэвидсон». Он познакомился с Льюисом, страховым агентом, который в компании не произносил ни слова, но за закрытыми дверями излил Уиллу свою лирическую душу, а впоследствии стал хоть и не великим, но поэтом. Он знал Грегори, прекрасного Грегори, который умер от случайной передозировки в двадцать четыре года. И Джэла. И наркомана Майка. И парня, который представлялся Дерриком, но позднее выяснилось, что он дезертировал из морской пехоты и зовут его Дюпон.
В этом очарованном кружке Уилл возмужал и закалился. Чума еще не добралась до них, и, оглядываясь назад, они говорили, что это время было подобием Золотого века гедонизма и излишеств, в которые Уилл (сохраняя чувство меры, что до сих пор его удивляло) сумел погрузиться, не перейдя при этом черту. Вскоре — хотя он об этом не знал — пришла смерть, указывая своим роковым перстом на многих из тех, кого он фотографировал, отбраковывая красавцев, интеллектуалов и любящие души. Но в течение семи необыкновенных лет, прежде чем тень заслонила солнце, он ежедневно купался в этой чудной реке, полагая, что ее воды будут катиться вечно.
3Первым о животных с ним заговорил Льюис, страховой агент, который стал поэтом. Сидя на заднем крыльце дома Льюиса в Кумберленде, они смотрели, как енот вылизывает банки на помойке. В итоге они завели разговор о том, каково это — побывать в шкуре животного. Льюис тогда уже писал о тюленях, и этот предмет так его занимал, что тюлени, как он рассказывал, снились ему каждую ночь.
— Большие гладкие черные тюлени, — говорил он. — Бродят и бродят.
— По берегу?
— Нет, по Маркет-стрит, — сказал Льюис, ухмыляясь. — Я знаю, это глупо, но, когда я вижу их во сне, они словно на своем месте. Я спросил у одного, что они тут делают, и он ответил: изучают местность, чтобы быть готовыми к тому времени, когда город поглотит океан.
Уилл смотрел, как ловко енот управляется с отбросами.
— Когда я был мальчишкой, мне снился говорящий лис, — тихо сказал он.
Может, тут сыграл свою роль гашиш, которым его угостил Льюис, — еще не было такого случая, чтобы Льюису не удалось найти хороший товар, — но воспоминания были четкие.
— Господин Лис, — добавил Уилл.
— Господин Лис?
— Господин Лис. Напугал меня до смерти, но тогда он был такой смешной.
— А чем он тебя напугал?
Уилл никогда ни с кем не говорил о лисе, и даже теперь — хотя он любил Льюиса и доверял ему — почувствовал какое-то внутреннее сопротивление. Господин Лис был частью очень серьезной тайны (главной тайны его жизни), и Уилл не хотел ни с кем ею делиться. Но Льюис требовал объяснений.
— Так поведай мне, — сказал он.
— Он съел кое-кого. Вот что меня напугало. Но, помню, он рассказал мне эту историю.
— О чем?
— Вообще-то это даже не история. Это его разговор с собакой.
— Ну да? — рассмеялся Льюис, заинтересовавшись.
Уилл пересказал суть разговора Господина Лиса с собакой, удивляясь, с какой легкостью он все вспомнил, хотя с того времени, как он видел этот сон, прошло полтора десятка лет.
«Мы охотились для них, охраняли их стада, сторожили их выродков. А ради чего? Мы думали, что они знают, как вести дела. Как наполнить мир мясом и цветами…»
Льюису понравилось.
— Я мог бы сделать из этого поэму, — сказал он.
— Я бы не стал рисковать.
— Почему?
— Он может заявиться к тебе за своей долей прибыли.
— Какой прибыли? — недоумевал Льюис. — Это же поэзия.
Уилл не ответил. Он наблюдал за енотом, который закончил рыться на помойке и поспешил прочь со своими трофеями. Наблюдая, он думал о Господине Лисе. И о художнике Томасе, живом и мертвом.
— Хочешь еще? — спросил Льюис, протягивая косяк. — Эй, Уилл, ты меня слышишь?
Уилл уставился в темноту, мысли его метались, как енот. Льюис прав. В истории, рассказанной Господином Лисом, была своеобразная поэзия. Уилл не был поэтом. Он не умел рассказывать истории словами. У него были только глаза. И конечно, камера.
Он взял погасший косяк у Льюиса и снова зажег его, втянул едкий дым глубоко в легкие. Травка была довольно сильной, а он уже выкурил больше обычного. Но в тот вечер ему хотелось еще.
— Ты думаешь о лисе? — спросил Льюис.
Уилл обратил на него затуманенный взгляд.
— Я думаю о том куске жизни, что у меня остался, — ответил он.
Согласно сочиненной им самим легенде, именно в тот вечер на крыльце Льюиса с косячка, енота и истории о Господине Лисе началось его путешествие в самые глухие места планеты — туда, где погибали животные того или иного вида за единственное совершенное ими преступление: за то, что они жили там, где, как им казалось, и должны жить. Конечно, это было упрощение. Его уже утомляла роль хроникера Кастро, и он задолго до этого вечера был готов к переменам. Что касается направления, куда следовало податься, в ходе разговора оно так и не прояснилось. Но в течение нескольких недель в мыслях он несколько раз лениво возвращался к этому разговору. Уилл стал отворачивать камеру от язв Кастро, направляя ее на животных, которые жили в городе параллельно с людьми. Первые его эксперименты были не амбициозны. В лучшем случае, поздние «пробы пера». Он фотографировал скопления морских львов в районе 39-го пирса, белок в Долорес-парке, соседскую собаку, которая регулярно останавливала движение, присев посреди Санчес-стрит, чтобы справить нужду. Но путешествие, которое в один прекрасный день уведет его очень далеко от Кастро, от белок, тюленей и испражняющихся собак, уже началось.