Родная сторона - Василий Земляк 10 стр.


Олена подумала о своем. Она была бесконечно рада, что опять вернулась на эти забытые, необдуманно оставленные ею поля.

Карпу хотелось петь, так хорошо было на душе, а у Шайбы стиснуло дыхание, и хоть тяжело ему, а поглядите — чем не орел: расправил плечи, поднял голову и, сбив соломенную шляпу на затылок, пошел по пахоте, поднимая пыль — дескать, говорите, о чем хотите, а я вроде не слышу, да подслушаю…

Карп следил за Оленой тревожным взглядом и чувствовал, что это не та Ленка, которую он знал еще студенткой. В душе радовался за нее и в то же время было ему как-то не по себе.

* * *

С участка вернулись поздно, и Олена осталась на ночь в Замысловичах. Позвонила в райком, чтобы предупредить Мурова, но там сказали, что его весь день не было и неизвестно, будет ли. Тогда попросила квартиру. Телефонистка с деланной вежливостью поинтересовалась, кто просит, и после короткой перепалки (Олена так и не назвала себя) с лукавым смешком сообщила, что квартира не отвечает.

— Мое монашеское ложе к вашим услугам, — словно только и ожидая этого, сказал Шайба. — Я переночую на диване директора. А вообще вам не мешает иметь постоянную квартирку. Теперь можно и домой ездить, а подойдет жатва — тогда день и ночь на участке.

— Как-нибудь устроюсь, — равнодушно сказала Олена и, попрощавшись, вышла.

Шайба вдруг спохватился: «Постой-ка! Где же она собирается устроиться?» И, подогретый любопытством, стремительно выскочил из кабинета. В темном коридоре чуть не сбил с ног радиста Васютку и выбежал во двор. Фигура Олены мелькнула уже за воротами. Олена затворила за собой калитку и пошла по дороге к селу. Шайба осторожно засеменил за ней. Калитку открывал потихоньку, чтоб не скрипнула, перебежал дорогу и пошел вдоль ржаного поля. «Господи, что делает женщина? — думал Шайба, стараясь как-то оправдать свой не совсем пристойный поступок. — Старший агроном МТС, такой солидный человек, Максим Минович Шайба, крадется за ней, как мальчишка. Тьфу, — сплюнул он. — На что это похоже?» — но только на миг заколебался и пошел дальше…

«Так и есть. Идет к нему…» Все начнется с того, что Олена постучит в окошко… Завтра же об этом будет знать Муров, и заварится каша, которой Бурчак подавится, а Шайба будет стоять в стороне и изображать из себя самого близкого друга Олены. «Нет, я все-таки мудрый человек…» — думал Шайба, останавливаясь в тени старой липы. Отсюда хорошо видно хату Бурчака. Аисты на повети, журавль над колодцем нацелился прямо в луну… Шайба перебежал под другую, такую же старую липу — отсюда хату видно еще лучше. Куст сирени под окном, скамья, а на скамейке сидит кто-то, ждет… Шайба напряженно вгляделся: нет, это мать Бурчака. Олена даже не поглядела на нее, вероятно не знала, чья эта хата. Прошла дальше. А Шайба и рад этому и не рад, раздвоился, расщепило его, как буря трухлявое дерево, вот-вот вытрясет из него душу. Шайба и не заметил, как очутился возле школьного сада. Припал к плетню. Все ясно: Бурчак ждет ее в саду. А может, это Карп наладился по старой дружбе? Ишь какой, оставил бригаду и пришел на амуры! Но нет, никого не видно. В саду и во дворе тихо, торжественно стоит большой школьный дом, а в окнах звезды, звезды, звезды, будто упали туда с неба. Олена нерешительно подошла к школьной сторожке, постояла перед нею, словно выражая почтение, и тихонько постучала в окошко, теплившееся добрым, мягким светом.

Кто-то отозвался.

— Это я, Олена. Помните студентку, что стояла у вас на квартире? Примите на ночь!

Открылась дверь, вышел Антон План в белой рубахе и, ничего не говоря, внимательно оглядел позднюю гостью.

— Это я, Олена…

— Погоди, погоди, позабыл что-то… А, Оленка! Агрономша. А чтоб тебе дважды в год уродило! Заходи, не чурайся.

Закрылась дверь сторожки, и опять на школьном дворе стало тихо, спокойно, нигде даже не зашелестит. И соловьи не пели, будто сговорились против Шайбы. Не удалось заварить кашу… Пошел домой, как грешник от исповеди, и горько было оттого, что он, всеми уважаемый солидный человек, пустился на такое грязное дело. Воровато оглядывался на приветливое оконце школьной сторожки. В тот вечер оно светилось дольше обычного…

Олене бросился в глаза знакомый старый, обшарпанный глобус с эмблемой земства на черной подставке. На глобусе пестрело несколько линий. Одна из них, самая длинная и самая светлая, обошла верхнюю половину полушария, а вместо слова «Россия» было написано красными чернилами «СССР». На столике, возле глобуса, лежали книжки в коленкоровых переплетах, тисненных серебром. Одна из них была открыта на разделе «Птицы».

— А где Поликарповна?

— Полетела… — махнул рукой Антон План. — Она в последнее время садовником в колхозе работала. Теперь послали ее от колхоза на годичные курсы.

— Учиться никогда не поздно. Что ж, думаю, годик незаметно пробежит, а моей Поликарповне эта наука на пользу пойдет. Птичка красна своим оперением, а человек — знаниями. Разве тут возразишь? Но если колхоз послал учиться, то колхоз может и отозвать. Как по-твоему: может колхоз отозвать мою Поликарповну?

— Кто его знает, — пожала плечами Олена. — Думаю, что может.

— А как ты живешь? Замуж вышла?

— Уже и дочка есть.

— Вышла! Это хорошо! Береги мужа.

— Берегу, дядя Антон, а как же.

— Ну, а муж-то хоть толковый насудился?

— Муров. Он вас как будто знает.

Антон План сорвался со скамейки:

— Наш Муров? Секретарь райкома? Да пусть тебе дважды в год уродит, какого ты мужа отхватила! — Антон План довольно погладил себя по лысине (за последние три года он совсем облысел). — У меня с ним одно отчество. Он Петр Парамонович, а я, как тебе известно, Антон Парамонович. Ну, ну, живите счастливо, я рад вашему счастью, потому что ты вроде как своя, вроде как родная, — искренне, по-отцовски сказал он и пошел на кухню собирать ужин.

Олена сняла плащ и еще раз внимательно осмотрела комнату. Застеленная, довольно чистая кровать с одной подушкой, белые рушники на портретах, вымытый пол, свежие цветы на подоконнике — все это создавало впечатление, будто в доме распоряжается умелая и заботливая хозяйка. Антон Парамонович подал ужин. Рыбу положил в глубокую тарелку, хлеб в плетеную из лозы хлебницу, которую сплел сам, и хотя напомнил, что рыбу едят руками, не упустил все же случая положить вилочку. Даже блюдце для косточек предусмотрел.

— Оно и по чарочке не помешало б, только уже опоздали. К бабке Тройчихе далеко, а кооперация наша уже спит…

Олена, проголодавшись за день, смаковала жареных линьков, а он сидел и любезно предлагал:

— Угощайся, угощайся! Ты, помнится, любишь рыбу. А моя Поликарповна! Во всех видах употребляет ее. Может, теперь в городе разучилась, отвыкла? Но я ей послал маленькую посылочку сушеной рыбки. А она мне — рубашку вышитую. Товарообмен между городом и селом получается. Да, да… Так он секретарь, а ты теперь кто?

— Я агроном. Два года высидела в управлении, а теперь в вашей МТС буду работать.

— Агрономша! Как моя Поликарповна! На такую работу нужно мужчину. Это не женское дело. Там, где дела идут еще так-сяк, можно и женщине вертеться. А если в бороде гречка цветет, а в голове под зябь не вспахано, тут женщине трудно управиться.

Кукушка на старинных часах прокуковала полночь.

— Где больше уважаете спать, товарищ агроном? — усмехнулся Антон Парамонович. — На кровати или, может, сенца настелить?

— Где укажете, там и буду спать. А вы где же?

— Я? Какой у меня сон? У меня вентери поставлены, я в такие ночи не сплю. Теперь в школе каникулы, работы поубавилось, так я и промышляю. Хочу опять сушеной рыбки послать Поликарповне.

Олена постелила себе на кровати. Давно уже не спала так крепко, как в эту ночь. Не заметила даже, кто разбудил ее: то ли соловей, то ли солнце своим первым лучом. Только слышала сквозь последнюю сладкую дремоту, что кто-то о чем-то говорит…

— Не смей будить. Пусть поспит…

Олена открыла глаза. Возле мокрых вентерей возился Антон Парамонович, а рядом с ним на скамье сидел Бурчак. Олена стыдливо прикрыла глаза одеялом, но Бурчак уже заметил это. Разве есть у кого-нибудь такие живые терновые веточки бровей и такое нежное, улыбчивое во сне лицо? Украдкой посмотрел на ее одежду, старательно, по-студенчески, сложенную на старом-престаром кресле с потертым бархатом. Он сообразил, что ей надо одеться, и вышел из хаты. А дядя Антон остался — Олена его не стеснялась.

* * *

Шли молча, чувствуя на себе любопытные взгляды. Евгений кланялся в уютные зеленые дворы, приветствовал с добрым утром людей, еще не успевших уйти на работу.

Вон Марийка, жена Карпа, развешивает во дворе на кольях кувшины из-под молока. «Привет хозяйке!» — «Привет, привет!» Олена тоже поздоровалась, но Марийка ответила сдержанно, едва заметным кивком головы. Была когда-то ветреной франтихой, не очень кланялась земле, а теперь лучшая звеньевая-льноводка.

— Не смей будить. Пусть поспит…

Олена открыла глаза. Возле мокрых вентерей возился Антон Парамонович, а рядом с ним на скамье сидел Бурчак. Олена стыдливо прикрыла глаза одеялом, но Бурчак уже заметил это. Разве есть у кого-нибудь такие живые терновые веточки бровей и такое нежное, улыбчивое во сне лицо? Украдкой посмотрел на ее одежду, старательно, по-студенчески, сложенную на старом-престаром кресле с потертым бархатом. Он сообразил, что ей надо одеться, и вышел из хаты. А дядя Антон остался — Олена его не стеснялась.

* * *

Шли молча, чувствуя на себе любопытные взгляды. Евгений кланялся в уютные зеленые дворы, приветствовал с добрым утром людей, еще не успевших уйти на работу.

Вон Марийка, жена Карпа, развешивает во дворе на кольях кувшины из-под молока. «Привет хозяйке!» — «Привет, привет!» Олена тоже поздоровалась, но Марийка ответила сдержанно, едва заметным кивком головы. Была когда-то ветреной франтихой, не очень кланялась земле, а теперь лучшая звеньевая-льноводка.

Навстречу идет Гордей Гордеевич. В его потрепанной сумочке ватерпас, буравчик, долото и прочий инструмент. Что хочешь смастерит он этим инструментом. Самые лучшие ворота он ставил; хаты, полки, столы, кровати с павлинами и всякой диковинкой — тоже он; красавицу арку и все, что за аркой, — сараи, конюшни, все, без чего в хозяйстве не обойтись, — тоже он. Вот руки! Многое из того, что он смастерил, уже точит шашель, а его золотые руки, еще крепкие, неугомонные, делают все новое и новое.

…Все новые люди встречаются им, и с каждым у Евгения есть о чем поговорить, о каждом может рассказать Олене целую историю.

В открытых дверях парикмахерской, прислонившись к дверному косяку, стоит дядя Ваня и высматривает клиентов. В руке у него газета.

— Скучаете?

— Нет, готовлюсь к агитации. — Парикмахер сбежал по ступенькам на улицу, отвел Евгения в сторону и предусмотрительно поднес ладонь к губам. — Завтра у нас три села собираются. Разумеется, я хоть и не член колхоза, но настоящая ситуация меня заинтересовала. Сейчас брил Стойводу — районное начальство только у меня бреется, — так окольными путями выспросил. Он говорит: хорошо бы Товкача поставить на большой колхоз, а вас при нем агрономом. Была бы, мол, смычка науки с практикой. А я думаю, что народ так не захочет. И вы не соглашайтесь. Ни за что не соглашайтесь. Эх, жаль, что я не член колхоза. Я бы провел среди масс агитацию.

— Приходите, — сказал Евгений и тут же обратился к Олене: — И вы, Олена, приходите завтра на собрание. Будет большое собрание!

Глядя им вслед, дядя Ваня упрекал себя в том, что не сразу узнал в Олене, ту студентку, которой когда-то делал завивку. Студенты — народ бедноватый, поэтому он с нее платы не взял, сделал завивку, как он говорил, «в ущерб кооперации». А сейчас едва узнал. Видно, староваты стали глаза.

Поморгал дядя Ваня и пошел искать в газетах факты для агитации.

Зашли в агролабораторию, помещавшуюся в одном доме с конторой колхоза. Когда-то это был кабинет председателя, но Евгений поставил свой столик в бухгалтерии, а в просторном кабинете разместил лабораторию. На полочках, сделанных Гордеем Гордеевичем, лежали снопики льна, разных злаков, луговых трав, несколько образцов торфа. Под полочками подпирали стену метровые монолиты местных грунтов, рыжеватых, постных. А на столе, как бы заняв очередь к микроскопу, стояли небольшие ящички с черноземом, взятым на Вдовьем болоте.

Пока Олена знакомилась с этой маленькой лабораторией, Евгений стоял у окна и любовался притихшим колхозным двором, на котором все было приготовлено к жатве. Только сейчас заметил он, что двор тесноват. «Придется расширять», — подумал Евгений, вспомнив о собрании.

Молодого хозяина никогда не устраивает старый двор…

Три села что три побратима

Шли пешком, ехали на возах. Сельское начальство вырвалось вперед верхом, сидело в седлах гордо, крепко держало поводья, чтоб видели Замысловичи, какая сила и красота едет из Талаев. Даже Купрей сел верхом на коня, хоть это был не сельсоветский, а колхозный конь. «И когда уж сельсовет будет иметь свой выезд?» — мечтал Купрей, чувствуя под собой доброго чалого рысака. Товкач и Калитка ехали скромно, на беговых дрожках. Товкач привычно подгонял Стрелку, а Калитка сидел сзади и многозначительно улыбался всадникам, постукивая пальцами по толстой папке с бумагами.

— Что ты, голубчик, расстучался? — заметил Товкач, у которого и без того стучало в голове. Он украдкой поглядывал на рожь, на гречиху, на лен — все такое красивое, наливное, — с такими полями можно любого хозяина перевесить! Жалел, что талаевские поля не такие…

Смех и возбужденный гомон раздражали его, раздражало все, что шло вразрез с его настроением. Товкач огляделся: ведут себя так, будто ничего не случилось! Почему женщины не заламывают рук, почему никто не оплакивает возможное падение Товкача?.. Что, если не выберут? Неужто не жаль родного председателя? Даже Устя, крикливая Мизинцева Устя, которая на каждом собрании горой стояла за Товкача, сейчас сидит на подводе с таким видом, будто ей все безразлично. Посмотрел с укоризной на Тимоша Мизинца, ехавшего рядом на буланом коне: Тимош, что же это такое? Ты за кого, Тимош? Как всегда мрачный, сосредоточенный, Тимош почувствовал этот взгляд и повернул к Товкачу аккуратно причесанную под новой суконной фуражкой голову. «Я за вас, Филимон Иванович», — сказал он своим честным, открытым взглядом. А где же Евсей Мизинец со своей внучкой? Вон, оказывается, где, — на задней подводе, улыбается в бороду. Рядом старый Шепетун наклонился к бабке Тройчихе, прислушивается. Правит этой подводой Купреев Яша, а Зоя идет пешком с девушками. На всех белые вышитые сорочки, синие, красные, зеленые юбки с оторочкой, на некоторых цветастые шелковые косынки. За девушками идет Пороша — самый высокий среди парней. Вот он останавливается, берет из Яшиной подводы гармонь, забрасывает ремень на левое плечо и оживает вместе с мехами гармони. По толпе, как ветер, пронеслось веселье.

— Ярмарку устроили, — жалуется Товкач Калитке. — Весело им.

— Народ, Филимон Иванович…

Калитка пощипывает свои подстриженные усики. А бабка Тройчиха запевает под гармонь:

И подхватывают молодицы на других подводах:

Калитка оглянулся и, упершись руками в бока, залихватски подмигнул молодицам.

А девушки выводят на свой лад:

Пели все Талаи, а Зоя Мизинец — громче всех, громче самой гармони.

— Славный голос у дивчины! — отметил Купрей.

— Иначе какая была б девушка, — вспомнил Товкач свою Василинку. — Дивчина без голоса что пшеница без колоса.

А вот и любимая песня Товкача взвилась над дорогой.

Высоко выводит Калитка, уже и Купрей какие-то звуки из себя вытягивает, а Товкач все не поет, только веселее подергивает вожжами. Пел бы и он, если бы знал, что люди скажут сегодня: «Веди нас, Филимон Иванович! Доверяем тебе». Еще как бы пел! Но не до песен ему сейчас. Двадцать лет председателем в одном колхозе, и вот сегодня могут сказать ему: «Довольно, Филимон Иванович!» Свое отслужил, и выходит, что ты уже не ты. Товкачом можешь оставаться, а председателем — нет. Но подумайте, люди добрые, что вы делаете: нет председателя — так нет и Товкача!..

Не тужи, Филимон Иванович! Скажешь: «Я от черной земли человек, я не хочу хвалиться, но за такие труды надо на руках носить. Ведь это же двадцать лет!» Потом пойдет самокритика. Тут Филимон Иванович скажет, что углублять плуг можно только до тех пор, пока осилят лошади. Так и в жизни. Не всем дается одинаковая глубина. До войны мы были первыми, а сейчас Замысловичи взяли верх. А что он скажет дальше? Можно говорить красиво, но если не поймет народ, грош цена этой красоте.

Товкач задумался, составляя речь, и не заметил, как Купреев Яша вырвался вперед.

— Старейшин везу! — кричал Яша так, что у него вздулись жилы на висках. Евсей заломил шапку, а старый Шепетун поклонился Товкачу.

— Кто ж теперь председатель? Ты или не ты?

Назад Дальше