Это была серая гранитная плита, пронзенная белым мраморным столбиком с насечками. Столбик символизировал веху землемеров. На плите высечено: «Ты тщетно заблуждался в суете своей». Эта выходка земства звучала как упрек простому человеку за его мечты о земле и должна была предостерегать других от попытки сделать землю народным достоянием.
Землемер Нехода… Судьба словно посмеялась над ним. Кто исходил больше, чем землемер Нехода? Не сытым господам, разъезжавшим на тройках, а ему была дорога эта земля, им исхоженная, им измеренная, им возвращенная к жизни.
Живан не был мелиоратором. Всю свою жизнь он увлекался луговодством, кормовыми травами и прежде всего люцерной. Еще задолго до войны он вывел знаменитый сорт люцерны, — и по сей день Живана хорошо помнят в селе Некраши, где он пестовал свою люцерну, за что и получил звание профессора. Но он никогда не замыкался в одном луговодстве. Узнав о старой Замысловичской системе, Живан не только откопал все, что было о ней в архивах, но решил лично побывать на месте и выяснить ее пригодность. Он знал, что мелиораторов мало, дел у них много, и всегда ценил их труд. Это они создают новые луга, великолепные пастбища, из-под гнилья добывают плодородную землю.
Слушая рассказ старого лесника, Живан почувствовал, что он принялся за очень нужное дело. И все-таки он возвращался в Замысловичи не столько мелиоратором, сколько луговодом. Его конь, кроме седока, сравнительно легкого, должен был везти еще целый мешок разных трав и кореньев.
Недалеко от Замысловичей ему повстречался перепачканный усталый Шайба, одиноко плетущийся по глухой лесной просеке.
— Откуда так рано, Максим Минович?
— На рыбку ходил.
— А где же рыбка?
— Не ловится.
Шайба нащупал в кармане холодную стальную рулетку, но не признался Живану, что ходил осматривать те места, где начинается канал, что измерил ширину и глубину этого канала, что уже имел при себе маленький проект, над которым все эти дни в одиночестве ломал голову, чтобы предложить его райкому в готовом виде.
Живан передохнул денек и тоже отправился в райком. Он вынужден был несколько разочаровать Мурова. Замысловичская система старая, сделана примитивно, канавы мелкие, и только восстановить ее — слишком мало. Необходима новая система: шире, совершеннее, экономичнее. На Полесье не так уж много воды, чтобы направлять ее в другие края. Новая система должна быть одновременно и осушительной и оросительной. Тогда не будет болот, но не будет и безводья. Тот же генерал Жилинский знал, что его меры примитивны и недолговечны, что его систему занесет илом. Но что можно было сделать голыми руками, на мизерные земские средства? Да по тем временам и это был подвиг. Как же много надо сделать нам, чтобы через полстолетия потомки тоже назвали это подвигом!
Муров был в состоянии охотника, который напал на дичь, но как раз в тот момент, когда трофей уже казался в руках, ему сказали: погодите! Однако после слов Живана цель стала яснее, зримее. На войне Муров был начальником штаба, и много штабного сохранилось в нем и по сей день. В его столе и сейчас не выводились топографические карты. Но это были не карты войны, а карты жизни — мирные карты его района. Не брода, не переправы искал он на них, как тогда, когда был на фронте, а глубоких мест, с крутыми, высокими берегами, и обозначал: ГЭС. Леса, болота, торфяники — все это рассматривалось теперь с другой точки зрения. Его рука строителя начертила на этих картах несколько дымоходов с обозначением: льнозавод, плодозавод. Муров не представлял себе района без заводских труб и радовался тому, что видел их на карте. Теперь в его столе появилась еще одна взятая Живаном под расписку в архиве. Муров подолгу просиживал над этой пожелтевшей картой, будто разрабатывал план большой операции. А правду говорит профессор Живан: за большое дело не следует браться сгоряча. Надо подумать. И вот он сидит и думает. Допустим, Троща начинает с того конца, мы начинаем с этого. А дальше что? Вдруг водный режим изменился настолько, что старая система ничего не даст? Тогда все пропало. Нет, тут надо подумать, еще раз посоветоваться со всеми понимающими в мелиорации людьми. А пока надо предупредить Трощу, чтоб не спешила.
Но не успел Муров по телефону заказать Трощу, как в приемной кто-то кашлянул, и дверь тихонько открылась. Это был Шайба. Он всегда так осторожно входит, словно боится споткнуться о порог. Какую мысль принес он в своем портфеле?
Шайба сел, вытерся платком и, не говоря ни слова, достал из портфеля исписанный лист бумаги. Огляделся, нет ли кого-нибудь, кроме них, в кабинете, еще раз откашлялся и начал многозначительно:
— Идея, Петр Парамонович… Большая идея! У нас готовое богатство под носом, а мы не видим. Настало время поставить это богатство на службу району. — Он ударил ладонью по листу. — Вот мой маленький проект.
Мурову было смешно и вместе с тем странно, что Шайба из своего проекта делал тайну. От кого скрывать? В самом проекте тоже не было искренности, трудности в нем обходились, но Муров выслушал Шайбу со вниманием.
— Мне бы хотелось, — намекнул Шайба, — чтобы мою идею не присвоили какие-нибудь выскочки вроде Бурчака.
— Э, Максим Минович, речь идет не о том, чья это идея, а о более значительном. — Муров достал из стола привезенную Живаном карту. — Людям безразлично, кому эта идея принадлежит: генералу Жилинскому или землемеру Неходе, вам или мне.
— Я первый явился с ней в райком… — Но, прочитав надпись на карте, Шайба поразился до исступления: — Как? У вас уже есть схема?
— Живан привез из областного архива.
— Живан? — Шайба заморгал глазами, пальцы у него задрожали. Торопливо засунув в портфель исписанную бумагу, он выдавил из себя: — Жаль, жаль, что моя идея вам не пригодилась.
— Почему же не пригодилась? Райком учтет ваши соображения. А я лично благодарен вам, что вы зашли ко мне с этим вопросом. Сами зашли, — подчеркнул Муров.
Это понравилось Шайбе, на душе стало легче. В Замысловичи он возвращался с таким чувством, какое бывает после великого подвига. Одно только злило Шайбу: каким образом Живан мог перехватить его мысли? Ведь Шайба держал их при себе, скрывал, хотел неожиданно похвалиться перед райкомом, перед всем районом своей идеей, и вдруг на тебе: опять обогнали его, опять он прозевал…
Навстречу Шайбе из леса, объятого первой вечерней дымкой, выехал на дрожках озабоченный Филимон Товкач.
— Как жизнь? — спросил он, поклонившись Шайбе.
— Разве за ними поспеешь? Никак не угонишься, никак. До чего же сметливый народ пошел! А как вы, Филимон Иванович?
— А, не спрашивайте! С некоторых пор мне просто житья нет. И то не так и это не так. Мои люди, чтоб у них глаза на лоб вылезли, так и норовят туда, в Замысловичи, так и норовят! Но я, Максим Минович, духом не падаю. Я не из таких. Пока что загоню лес, сложу денежки, — тут он хлопнул ладонью по карману, — а там подумаю, как те денежки получше употребить. В хозяйство пущу, а если нет — чистым капиталом буду держать. Дойдет до объединения — выложу на весы: это мы, Талаи, а это вы — Замысловичи. Смотрите, чей батько крепче! О, трудно будет Бурчаку с Товкачом тягаться!
— Да помогут вам святые и грешные! — улыбнулся Шайба.
— Спасибо, Максим Минович. Ваша рука — мне привес, а моя рука — привес вам.
Две бывалые волосатые руки — Шайбы и Товкача — как бы слились в один крепкий кулак. Но как только они расстались после этого заговорщицкого пожатия, обоих стала грызть еще большая тревога…
Утром Товкач увидел открытую машину Мурова, которая мчалась через Талаи на Замысловичи. Рядом с Муровым сидела молодая женщина в сером дождевике. Она молча разглядывала село. У Товкача екнуло сердце. Кто она? И как это так — он, Товкач, ее не знает? Он ведь всех партийных женщин в районе знает. Подумал: «Еще одна выскочка на мою голову…»
Олена
В то же погожее утро прошел по Замысловичам слух, что появилась студентка… Карпа эта новость застала дома. Он посапывал над коржами. Любил он Марийкины коржи с маком, но в это утро показались они не больно вкусными.
— Пересластила, — придрался Карп.
— Маку пересыпала, — отрезала Марийка.
От дома Карп пошел по тропинке, ведущей в бригаду, но за селом оглянулся, не следит ли за ним Марийка, и свернул в МТС. Большие кирпичные строения как бы отошли от села и остановились посреди поля: могли бы и разбежаться, столько вокруг простора, если бы не крепкий, в три березовых жерди, забор и колючая акация вдоль забора. Кое-где стоят на часах между акацией строгие тополи. Из-за тополей веселыми окнами поглядывает на село новая мастерская под белой цинковой крышей, неподалеку от нее стоят комбайны, а в глубине двора приготовились лететь навстречу колхозной ржи крылатые жнейки. «Славная рожь! Будут Замысловичи с хлебом!» — думал Карп, прижимая колосья к груди. Понес на одежде ржаную пыльцу, как добрый признак урожайного лета.
— Пересластила, — придрался Карп.
— Маку пересыпала, — отрезала Марийка.
От дома Карп пошел по тропинке, ведущей в бригаду, но за селом оглянулся, не следит ли за ним Марийка, и свернул в МТС. Большие кирпичные строения как бы отошли от села и остановились посреди поля: могли бы и разбежаться, столько вокруг простора, если бы не крепкий, в три березовых жерди, забор и колючая акация вдоль забора. Кое-где стоят на часах между акацией строгие тополи. Из-за тополей веселыми окнами поглядывает на село новая мастерская под белой цинковой крышей, неподалеку от нее стоят комбайны, а в глубине двора приготовились лететь навстречу колхозной ржи крылатые жнейки. «Славная рожь! Будут Замысловичи с хлебом!» — думал Карп, прижимая колосья к груди. Понес на одежде ржаную пыльцу, как добрый признак урожайного лета.
В конторе МТС заглянул к Шайбе: на столе — сложенный вдвое портфель, а хозяина нет. Прошел по коридору дальше. В радиорубке тихонько напевал диспетчер Васютка, а в комнате выбивал косточками, словно играл на цимбалах, бухгалтер Иосиф Копейка, или, как прозвали его трактористы, Скупой Иосиф.
— Дай закурить! — поманил он Карпа прокуренным чужими табаками пальцем. — У тебя табачок с буркуном, хорошо пахнет. А я все не соберусь свой приправить. — Глубоко затянувшись, чтоб не пропала зря ни одна струйка дыма, шепнул Карпу: — Ставь магарыч! Нашлась твоя пропажа… Забыл? Ну, не беда, вспомнишь… — Копейка поднялся и, взяв Карпа за рукав, тихонько, на цыпочках, повел по коридору к двери Артема. Шепнул: — Слушай, — а сам вернулся в свою комнату.
Карп в первое мгновение растерялся, потом легонько прикоснулся к двери, и она приоткрылась. Говорил Шайба:
— Вы молодая, непрактичная, а народ на участках зубастый. Спросите у меня, я знаю… А здесь, в конторе, работа тихая, чистая. Не знаю, как Артем Климович, а я не советовал бы жене секретаря райкома на участок. Неэтично.
«При чем тут райком? — удивился Карп. — Олена — жена секретаря райкома? Непонятно…» Напрягал слух, а Копейка все не мог угомониться, словно хотел положить на счеты каждое слово Шайбы.
— Копейка, не щелкай! — тихо кинул Карп, но Копейка как будто нанялся.
— А я думаю так, — сказал Артем, поймав Шайбу на слове. — Неэтично ученому агроному скучать в конторе. А мы имеем дело с землей. Идите на участок. — И тут же позвал: — Товарищ Копейка!
Копейка выбежал в коридор и, бесцеремонно оттолкнув Карпа, резко рванул директорскую дверь.
— Знакомься, — сказал Артем. — Агроном Мурова. Проведи приказом по первому участку.
— Мурова?.. — переспросил тот. — Простите за любопытство, но почему Мурова?
— Жена нашего Мурова, — с достоинством пояснил Шайба.
— Так у нас есть рука в райкоме! Это хорошо, — сказал Копейка.
— Какая рука? — накинулся на него Артем.
— Какая? Очень просто, своя рука… — Копейка подчеркнуто поклонился и вышел. — Иди, иди, — шепнул он Карпу, — чтоб и духу твоего здесь не было… Та же пани, да не в том сане… То была Токова, а эта — Мурова.
— Я же слышу, что голос не тот, — загрустил Карп, наступая Копейке на пятки.
Из радиорубки выглянул черноглазый весельчак Васютка.
— Вас вызывает директор, — таинственно дернул он Карпа за полу. — Делайте вид, что вы в бригаде…
— Но я ведь здесь, — растерялся Карп.
— В век радио это не имеет никакого значения. Сказано — в бригаде! — И, деловито усевшись за стол, Васютка закричал: — Карп! Карп! На разговор с директором! — Он подвинул Карпу микрофон. Тот сгоряча рявкнул:
— Карп слушает!
— Здорово, Карп! Что там за сонное царство у вас? Почему не слышно «натика»?
— Подшипники… — растерянно пробормотал Карп, а Васютка со смеху чуть под стол не упал. — Подшипники подвели. Говорил Фоме: прошабри, не послушался…
— Ой, ребята, вот мы вас самих прошабрим! А кто там у тебя хихикает? Позови-ка Фому.
— Фому? — в отчаянии переспросил Карп, поедая глазами Васютку, который продолжал смеяться, держась за живот. — Нет Фомы. После смены купается.
— Купается? Хорошо живете! «Натик» стоит, а Фома купается… Наведи порядок, Карп!
— Наведу, Артем Климович, наведу…
Смахнув слезу, Васютка выключил станцию.
— Ой, Васютка, за такие шутки с директором тебе не поздоровится.
— Пустяки. Я скоро доберусь и до вас. Один радист сотней тракторов будет управлять. Ну, сотней не сотней, — поправился Васютка, — а бригадой будет. Я вот ломаю голову…
— А куда же трактористам деваться? — удивился Карп.
— Не печальтесь, директор вам работу придумает…
Пока Васютка размышлял над тем, что станут делать трактористы, когда он будет управлять тракторами по радио, в коридоре послышались шаги: одни легкие, другие тяжелые, от которых пол гудел. Вскоре на крыльцо вышел Шайба, выбритый, припудренный, в галстуке, и с ним молодая невысокая женщина в зеленой косынке и легком сером плаще. Она посмотрела в окно, и Карп по спокойному загорелому лицу узнал Олену.
— Она, Олена… — вздохнул Карп и, ничего не сказав Васютке, выскользнул в коридор, но пойти за Оленой не осмелился. Поплелся в бригаду.
* * *В тот же день Шайба познакомил Олену с участком. Старая тарахтящая летучка надсадно пыхтела, буксуя в песке, и поднимала такую канонаду, что Шайба прикрывал уши, а Олена болезненно щурила глаза.
— Ну и дела! — укоризненно сказал Шайба, постучав в оконце. — Сечка, Сечка, нельзя ли потише?
Шофер Федосий Сечка бросил раздраженно через плечо:
— Поставьте меня на ремонт, тогда будет потише!
— Слыхали, какие кадры? — пожаловался Шайба. — Тот на ремонт, тот в отпуск. Испортились люди. Один Шайба вечно на месте. Эх, служба! — В летучку влетел вихрь пыли, и Шайба с отвращением замахал портфелем: — Вот вам участок… После Ялты не очень приятно. Что ж, привыкайте…
— В этой конурке и в самом деле душно.
— Ой, душно, — застонал Шайба, расстегивая ворот рубашки.
Машина выбралась на лужайку и после трудной песчаной дороги легко запрыгала по кочкам. Душистая луговая прохлада освежила Шайбу; он, не отрываясь, смотрел, как двумя лентами бежит из-под машины след от колес. Примятая травка тут же поднималась, будто с ней ничего не произошло, и только конский щавель лежал беспомощно и уже не мог выпрямиться…
Все громче становился гул моторов, без этого гула Олена не представляла себе Карпа, который мог взять трактор за колеса и приподнять над бороздой. «Какой он теперь, Карп?» — не терпелось Олене.
Он стоял возле вагончика, скрестив руки на груди, и улыбался со свойственным всем великанам добродушием. Но не сделал ни шагу навстречу, только смотрел на нее, как отец на ребенка, который нечаянно напроказил. Нет, Карп совсем не такой, каким представляла его Олена. Что-то властное и зрелое уловила она в его твердом взгляде и даже в легком, почти равнодушном пожатии узловатой руки.
— Показывай свою работу, Карп! — сказал Шайба.
— Погодите, Максим Минович, дайте на нашу пропажу насмотреться… Ты совсем не та, Олена, что прежде, подросла, возмужала, да и мы не те… Я уже не могу поднять трактор. — Карп показал рукой вдаль. — Потому что и тракторы не прежние… То были тракторочки, а эти, гляди, великаны. Такой с борозды не сдвинешь.
— Ну, ну, довольно тебе хвалиться, показывай работу, — торопил Шайба.
— Работу я не прячу. Вот она вся: до той сосны паровой клин, а вон там, под лесом, опытное поле нашего председателя. То поле, Олена, от которого ты отказалась.
Пошли по пыльной, пересохшей пахоте. Идти было трудно, молчали, каждый думал о своем. Шайба думал о том, что полжизни проходил по пахоте и всякие борозды попадались ему — и мелкие и глубокие, но ни на одной он не пророс, не познал настоящей человеческой радости, такой, как у других людей, звонкой, веселой, пахучей, чтоб хотелось жить черт знает как, не бросил семени в свою борозду и теперь должен изнывать один, возвращаться домой ни с чем, коситься на чужое или сохнуть и пылиться, как эта пахота, рыжая и беспомощная без дождя…
Из-за леса выбежала тучка-разведчица, за нею вторая, третья, и, словно взявшись за руки, полетели вместе, гонимые поднебесным ветром, вытянули на чистое млеющее небо тяжелую седую тучу, тень от которой упала на поле и, замешкавшись на мгновение под сосной, угрожающе двинулась дальше.
Собирался дождь… Сосна потемнела, будто затосковала, и Олене почему-то стало жаль ее, эту одинокую сосну. Оторванная от семьи, век здесь проторчала, может, ни разу не слышала могучего лесного стона, не видела, каким суровым, величественным становится лес в грозу; стоит одна, не такая высокая и стройная, как лесные сестры ее, нет, но по-своему пышная и спокойная, милая, точно красивая вдова в нарядной одежде. Глянет на нее солнце, и она засмеется, затеплится мягкими красками, с нежным ветром поиграет, и люди завидуют ей и радуются, заодно удивляясь ее силе и ее беспомощности. Ведь она век стоит, бури и грозы выдерживает, а к лесу не может добраться. Знать, судилось вековать одной… И за это одиночество люди жалеют ее: пахари обходят, когда пашут, сеятели обходят, когда сеют, а косари в косьбу садятся под ней полдничать и тогда подолгу разглядывают ее бронзовый стан и ветви, вечно свежие и молодые, и удивляются тому, что она не стареет. Какой была, такая и есть. Говорят, потому не стареет, что не родит: вокруг нее нет ни одной маленькой сосенки. Таких одиноких сосен в Полесье много. Стоят они на полях, стоят издавна и словно прислушиваются к человеческой жизни. Какой-нибудь тракторист, быть может, в душе и поругает их, но, очарованный их красотой, тут же угомонится.