Косари ждали ответа. Болото большое, и одним Замысловичам с этим мрачным великаном не справиться…
Районный голова и другие
Степан Яковлевич Стойвода — давний и очень свой человек в районе. Приехал сюда комсомольцем из шахтерской Горловки. Степка — так его поначалу называли — зимой ходил в потертой куртке и выцветшей буденовке, послужившей его отцу, бывалому человеку, а летом — с непокрытой головой, в подпоясанной шелковым шнурком косоворотке, в тесноватых галифе и желтых хромовых сапогах, по тогдашней моде. Вместе с отцовским напутствием все это дал ему в дорогу потомственный шахтер Яков Стойвода. Нового, правда, мало, все обноски, но от чистого сердца. «Бери, сынок, и езжай с богом, — сказал отец. — Да, гляди, не опозорь шахтерскую честь. Трудно будет — не жалей сил, легко будет — прибавь на плечи». С этими словами отвернулся, украдкой смахнул слезу, чтоб сын не увидел, и пошел в забой. А Степка на прощанье посмотрел ему вслед, в последний раз переступил родной порог и двинулся в далекую дорогу…
После горловского шума было непривычно, но со временем Степан всем сердцем полюбил Полесье с его нехожеными чащами, раздольными душистыми лугами и притихшими болотами.
Отцовская одежда, из которой он вырос, словно подчеркивала его удаль. То он читает льноводкам газету, то выступает на комсомольском собрании, то в кругу молодежи вихрем проносится «от Киева до Лубен». В райкоме тоже держался просто, без напускной солидности, которая очень соблазнительна в таком возрасте. Из райкома послали Степана в Замысловичскую МТС — в политотдел. Времена тогда были, гей-гей, таких уже не будет! С тех пор прошел не одну дорогу: наладит дело, и дальше… Недаром его все знают, и он знает в районе всех от мала до велика. Да и как не знать, если выросли на его глазах, и сам рос у всех на виду, если так сроднился с районом?!
Только немного не тот теперь Стойвода, каким его знали раньше. Медленно, незаметно, а время делает свое. Что-то и вовсе перечеркнет в человеке, что-то добавит, а что возьмет да и спрячет. Не то что у молодого: все наружу. Стойвода уже совсем лысый, носит очки в черной оправе, будто скрывает под ними какую-то затаенную думу.
Трудно понять такого зрелого человека… Но секретарь райкома Петр Парамонович Муров хорошо разглядел Стойводу и пытался возродить в нем прежний пыл. А Стойвода усмехался краешком губ, щурил под очками спокойные серые глаза, будто прощупывал нового секретаря.
Он видел, что у Мурова много горячности, чистой и искренней, свойственной людям, увлеченным мечтой и еще не тронутым той будничностью, которая делает жизнь однообразной. И вспоминал Стойвода себя в год великого перелома, когда приехал сюда из Горловки. Тогда тоже советовались в райкоме, как выйти на простор, и, окрыленные, еще долго жили в тесноте. Потом в лесах Подмосковья, в мокрых окопах под Великими Луками, на пожарище белорусского села Павичи он увлекал солдат мечтами о своем Полесье.
Многое сбылось, но немало тех мечтаний прошло и мимо него. Они волнуют теперь Мурова, не дают спать Марте Стерновой, забивают голову Евгению Бурчаку и заставляют самого Стойводу пересмотреть уклад своих мыслей. До прихода Мурова ему было легче — много работы, которую раньше брал на себя райком, легло теперь на его плечи. Но вместе с работой возвращалась прежняя удаль, без которой он начинал тлеть. Теперь каждый день приносит что-то новое, нет серого однообразия в работе, а в мыслях все яснее возникает та перспектива, от которой он было отвернулся, а нынче боится потерять, потому что она разбудила в нем отвагу, дала простор думам.
* * *…Звать может тот, кто сам не стоит на месте. Муров не остыл, как ожидали, и в каждодневной сутолоке находил время заглядывать в будущее района. Он требовал, чтобы каждый исправно двигал большую или маленькую турбину, которую поставила жизнь на его пути. Он изучал людей, но делал это без спешки, незаметно. Всякий лишний нажим был бы здесь только во вред — Муров знал это по себе, — потому что сознание, что вас изучают, тяжело и гнетуще. Муров чувствовал себя как на экзамене, где народ — самый строгий и самый требовательный экзаменатор. Мурова не окружала торжественная обстановка, на него не смотрели внимательные глаза учителей, которые болеют за учеников и за себя. Его окружали люди с разными способностями, разными характерами, разными взглядами на жизнь. Одни — спокойные, рассудительные, другие — неугомонные и откровенные, третьи — хитрые, что-то скрывающие, чего-то не договаривающие… Много, много людей, простых, работящих, но по-разному подготовленных, изучают его, может, и сами не замечая этого, ставят ему вопросы, а он отвечает. И в то же время он изучает их самих, будучи одновременно в двух ролях — экзаменуемого и экзаменатора. Вероятно, каждый человек тем весомее и значительнее, чем лучше он владеет искусством безошибочно отвечать на вопросы, которые ставит перед ним сама жизнь.
Муров подошел к окну, в которое загляделась белая ветка акации, сорвал несколько цветочков с каплями утренней росы и попробовал высосать из них нектар, как делал это в детстве. Родом он с юга, и оттуда, из буревейной степи, где каждое деревце сходило за рощу, он и принес с собой искреннюю приязнь к зеленому другу, своими руками посадил во дворе райкома несколько вязов, а у ворот — две ели и теперь любовался ими, радуясь, что они принялись…
Когда вошел Степан Яковлевич, Муров подвел его к окну и попросил сорвать цветок акации. Стойвода неловко протянул руку, выбрал самую свежую гроздь и поднес к носу.
— Пахнет, как всякий цветок.
— Да нет, — улыбнулся Муров. — Вы попробуйте, сколько в ней меду.
— Меду действительно много, — пожевав несколько лепестков, согласился Стойвода. — Только пчел у нас мало и акации мало.
— А что, если обсадить ею все наши дороги?
— Дерево колючее, вырастет, только посади.
Они часто собирались по утрам, еще до начала рабочего дня, чтобы сообща поразмыслить о своем районе, потолковать о людях и о делах. Мурову нравилось, что Степан Яковлевич имел обо всем свое мнение, и не только не поддакивал, но очень часто не соглашался с ним. Обычно председатели райисполкомов не очень балуют себя такой самостоятельностью и в лучшем случае предпочитают придерживаться золотой середины. Когда-то и Степан Яковлевич на этой «серединке» пожил спокойно. Но с приходом Мурова все незаметно изменилось. Его словно выхватили горячими руками из тихих вод, как младенца из купели, и бросили в самый водоворот жизни.
* * *Утомленное солнце нависло над лесом, а Стойвода все еще шел вдоль кустарников, разгоряченный, легкий. Степка — да и только, даром что не в отцовской одежде. На нем был белый парусиновый костюм, не очень подходящий для осмотра болота, летняя фуражка, о которой мальчишки говорили, что она будто из морской травы и может служить сто лет, а на ногах — непомерно большие сандалии. Видно, любил просторную обувь. За Стойводой тяжело ступал потный, припудренный пылью Филимон Товкач — он пришел сюда прямо с поля. Синюю сатиновую рубашку, которая годилась бы на двоих, стягивал надтачанный узенький пояс — память о Кавказе, — весь в серебре. К рубашке хорошо подходила зеленая фетровая шляпа, именно зеленая, потому что такую носил пасечник и это облегчало доступ на пасеку, которую Товкач уже успел приобрести втридорога в соседних селах: обманутые пчелы мирно принимали осмотрительного председателя, для большей безопасности бравшего с собой еще и кадильницу…
Поодаль шел директор МТС Артем в новом выглаженном костюме, который надел в праздник, да так и не снял. «После праздников все рабочее», — шутил Артем, когда Марта укоряла за привычку носить в будни то, что и в праздник. Артем выглядел человеком суровым, холодно посматривал из-под насупленных бровей то на Товкача, то на Стойводу, скупо улыбался на шутки Товкача и моргал прищуренным глазом. Эти места он знал еще с молодых лет, когда ходил к Марте в Талаи.
Старый след, покрывшийся мохом, привел под душистую черемуху, которая уже отцвела и как бы поэтому опустила к земле усталые ветви. Засосанная илистой почвой, одинокая, черемуха постарела, но не выросла, осталась безверхой и беспомощной…
— Дальше трясина! — предостерег Товкач.
Невдалеке упруго ударила крылом дикая утка, взвилась над камышами и полетела на соседние озера.
— К своим в гости, — улыбнулся Артем и, сняв фуражку, пристально смотрел ей вслед, пока утка не упала грудью на воду. — Осенью будет хорошая охота…
— До осени здесь надо сделать поле, — сказал Стойвода.
«Да, да, ты себе говори, голубчик, а я свое знаю, — рассуждал Товкач. — Нам не к спеху. Посмотрим, что выйдет у других».
Все трое стояли у черемухи и смотрели как завороженные на Вдовье болото, и трудно было сказать, кто из них старше, кто моложе. Стойвода смотрел себе под ноги, но это только так казалось. Товкач был похож на человека, который не хочет видеть того, что видит. Он не мог понять, для чего оторвали его от дела и привели сюда. Ага, увидел! Чуть правее «Корабельной дачи», что стеной леса поднималась по ту сторону болота, копошились люди. Одни работали согнувшись, и только красные и белые платочки, как маки, цвели за камышами, другие, стоя в полный рост, поднимали топоры и рубили что есть силы. На каждый удар топора в кустарниках глухим стоном отзывались немые просторы болота. «Началось… — вздохнул Товкач. — Не послушали бывалого человека. Полезли в болото с голыми руками. Бог с вами. Увидим, что из этого выйдет…» Он одернул рубашку и провел ладонью по лбу, его желтоватые глаза заискрились, и от них как бы упал свет на серое обрюзглое лицо. Ему хотелось крикнуть: «Эх, Каленикович!» И Каленикович, то есть бухгалтер Кондрат Калитка, который знал эти приметы, мог бы сразу сказать, что Товкача осенила какая-то мысль. Но Калитки поблизости не было, а Стойвода и Артем не обращали на Товкача внимания. Они прислушивались к гомону, который не затихал на том краю болота.
Все трое стояли у черемухи и смотрели как завороженные на Вдовье болото, и трудно было сказать, кто из них старше, кто моложе. Стойвода смотрел себе под ноги, но это только так казалось. Товкач был похож на человека, который не хочет видеть того, что видит. Он не мог понять, для чего оторвали его от дела и привели сюда. Ага, увидел! Чуть правее «Корабельной дачи», что стеной леса поднималась по ту сторону болота, копошились люди. Одни работали согнувшись, и только красные и белые платочки, как маки, цвели за камышами, другие, стоя в полный рост, поднимали топоры и рубили что есть силы. На каждый удар топора в кустарниках глухим стоном отзывались немые просторы болота. «Началось… — вздохнул Товкач. — Не послушали бывалого человека. Полезли в болото с голыми руками. Бог с вами. Увидим, что из этого выйдет…» Он одернул рубашку и провел ладонью по лбу, его желтоватые глаза заискрились, и от них как бы упал свет на серое обрюзглое лицо. Ему хотелось крикнуть: «Эх, Каленикович!» И Каленикович, то есть бухгалтер Кондрат Калитка, который знал эти приметы, мог бы сразу сказать, что Товкача осенила какая-то мысль. Но Калитки поблизости не было, а Стойвода и Артем не обращали на Товкача внимания. Они прислушивались к гомону, который не затихал на том краю болота.
— Видите, как работают! А если бы машины!.. — начал Товкач.
— Зато дружно! — перебил Стойвода. — Молодцы замысловичане! Надо, Филимон Иванович, и тебе начинать. Пока лето.
— А как же, начнем, — сказал Товкач. — Одно ведь у нас с Замысловичами болото, и… что говорить, поле тоже будет пополам… — Он запнулся, а глаза смотрели лукаво и хитро…
С болота каждый возвращался к своей работе. Артем мчался на запыленном «газике» в Ковали — поднять на осушение болота Романа Колесницу, Стойвода спешил в райцентр — напомнить областному начальству о кусторезах. За всю дорогу от Талаев до райцентра он ни одним словом не перекинулся с водителем Юркой, худощавым загорелым юношей с запавшими щеками и быстрыми глазами. Юрка всегда был немного зол на Степана Яковлевича за то, что тот не может раздобыть новой машины и с полным безразличием продолжает кататься на старом довоенном тарантасе, от которого, кроме марки, ничего уже не уцелело. Оставшись без обеда, Юрка тоже упорно молчал. Он наверняка не утерпел бы и заговорил первый, если б не слыхал собственными ушами, как любезно приглашал Товкач Стойводу на вареники с первой клубникой. «Так нет же, не остался», — косился он на Степана Яковлевича и с болью в душе, а скорее сказать, в животе, вспоминал добродушное лицо хлебосольного Товкача. Юрка был так голоден, что не сбавлял газа даже на крутых поворотах, предпочитая смерть такой неудачной жизни.
А Товкач на колхозном дворе, куда его подбросил Артем, пересел на дрожки. Откормленная, широкогрудая, в красивой сбруе, Стрелка летела, словно на крыльях, даже колеса не успевали вязнуть в песке. Товкач хотел лично побывать на досеве поздней гречихи. Радовался мысли, что пришла ему на болоте: «Пусть Бурчак сушит свою половину, а наша высохнет сама собой. Болото не перегородишь… Замысловичи выпьют воду, а нам будет готовая земелька…»
— Эх, Товкач! — бодро выкрикнул он на опушке, дернул вожжи, и дрожки, казалось, оторвались от земли. — Жми, Стрелка! Пусть Замысловичи выпивают воду из болота, а мы напьемся чистой из родничка! Товкач знает, как это сделать…
Не успел Степан Яковлевич очутиться за своим ореховым столом, как вошел Шайба, мрачный, озабоченный. Сложенный вдвое портфель, с которым Шайба никогда не расставался, он держал не под мышкой, как обычно, а перед собой, словно сегодня портфель стал тяжелее. Остановился возле стола в раздумье, будто прирос ногами к цветастому ковру. Маленькие водянистые глазки горели злобой, потрескавшиеся губы дрожали. Таким Стойвода еще не видел его. Какое же горе свалилось на Шайбу? У него был вид человека, который долго поучал других, как надо жить на свете, и вдруг сам запутался. Он был совсем не похож на самоуверенного Максима Миновича Шайбу, знакомого Стойводе долгие годы.
— Я на минутку, — выдавил из себя Шайба и, тяжело вздохнув, положил дрожащую руку на грудь, точно у него болело внутри. — Не дай бог быть агрономом в нашу эпоху. Беспокойная работа…
Он рывком вынул из портфеля газету и протянул ее Стойводе.
— Прочтите «Разговор в вагоне». — А сам отступил к дивану, как бы испугавшись, что Стойвода может взорваться от этого чтения. Застонали пружины дивана, а сквозь открытые окна донесся тревожный вороний грай со старых ясеней парка. «Без ужина гнездятся на ночь», — подумал Шайба и вспомнил о прирученной им вороне. Кто ее покормит сегодня? Прямо отсюда ему надо ехать к Карпу Силе, в Липники — самое далекое урочище замысловичского колхоза, проверить ночную смену. Пожалел о том, что не положил под стол кусок сыра, пусть бы себе Павочка клевала. Тем временем городское воронье утихомирилось, и Шайбе от этого стало как-то легче.
— Прочитал этот разговор, — сказал Степан Яковлевич, отдавая газету. — Очень приятный разговор для нашего района.
— Приятный?! — вскочил Шайба. — А кто помог студентке заложить опыт? Кто надоумил Карпа Силу взять над ней шефство? Кто толкнул Бурчака на это дело? — После каждого слова агроном ударял себя в грудь кулаком. — Максим Минович Шайба! А какая благодарность? — Подошел к столу и ткнул пальцем в газету. — Про Шайбу ни слова. Прямо стыдно смотреть людям в глаза. Все заслуги пошли Бурчаку, а Шайбе — фига. Рабочим волам так и надо! — он скомкал газету и сунул ее на самое дно портфеля. — Газету не переделаешь. Но пусть бы попался мне этот самый корреспондент, который пишет, я бы ему показал, как надо писать в нашу эпоху. Хотел послать опровержение, да раздумал. Самому неудобно. А вам, как председателю, за правду не мешало бы вступиться.
— Что ты, Минович, разошелся? — успокаивал Стойвода. — И меня не вспомнили, а я ведь председатель района! — И он стал жаловаться Шайбе, как трудно сейчас «председателю района».
— …Не то что когда-то. Новые времена новые — требования. Ну, а требования такие, что дальше некуда. Хорошо было сразу после войны. Заготовки выполнял, зябь поднял, и больше никому до тебя нет дела. Как ты, что ты — никто не спрашивал. А теперь извольте полюбоваться: кто как живет, кто в чем ходит?.. Ты знаешь, Минович, о чем спросили меня на последнем бюро обкома? Сколько детей родилось в районе за прошлый год! Вот какая, Минович, комедия! И я, как пень, стоял и потел… Сколько телят родилось — знаю, а сколько детей — не знаю, хоть убей. «Над кем же вы председательствуете? — спросил секретарь обкома. — Над телятами или над людьми?» Я вернулся с бюро, позвал статистика и отдал распоряжение разобраться: сколько родилось и сколько в ближайшее время родится, чтобы мне больше ушами не хлопать… Но я не жалуюсь, я даже рад, что стало трудно. И «Разговору в вагоне» тоже рад. Назревший разговор. К тому же я знаю студентку, о которой идет речь. Она теперь в нашем районе живет. Ничего толкового из нее не вышло. Кроме, конечно, красивой жены.
Узнав, чья она жена, Шайба торопливо поправил в ушах обе ватки, схватил под мышку портфель и, посмотрев на массивные карманные часы, которые носил еще со времен НЭПа, вежливо простился. У него отпала всякая охота давать опровержение. Он был слишком одинок, чтобы наживать себе новых врагов.
Максим Минович Шайба
Шайба возвращался из Липников на рассвете. За селом стыдливо зарделся восход и сразу вспыхнул целым морем холодного сияния, ржавчиной упал на ближний сосновый бор, пурпуром глянул в окна и позолотил росу на сонных левадах. Где-то пронзительно скрипнула дверь, спросонок заскулил пес, а там неугомонные петухи подняли такой перепев, что даже у Шайбы грудь подалась вперед, голова поднялась и руки согнулись в локтях от напряжения — дай только добрый плетень — сейчас встанет, ударит руками по бедрам и запоет не хуже самого голосистого петуха. Но это настроение длилось не долго. Петухи сразу надоели, и даже соловей, не утихавший в школьном саду, ничего хорошего не разбудил в его сердце…
Село встает, просыпается после отдыха, а он должен ложиться спать. Вот так полжизни прошло в ночных сменах, вечно с портфелем под мышкой, чтобы в случае необходимости постоять за себя. Некогда было и жениться… Живет пустоцветом, только и есть у него, что в портфеле, больше ничего. А кто виноват? Сам, никто не становился поперек дороги. Жил бы, как все люди! Так нет! Менял, колебался… Та не подходит по образованию, та картавит, а у той дурной характер… А славные попадались молодицы!
Взять хотя бы Маруханку. Она здесь, в Замысловичах. Было согласие. Но в последний момент передумал. Отрекся. Считал, что ему нужна более образованная жена. А теперь и рад бы, да поздно, слишком много горя причинил ей, чтобы все начать сызнова. Там все кончено навсегда… А как было бы хорошо, если б открыла дверь красивая сонная Маруханка в белой сорочке…