Зверь дышит - Николай Байтов 9 стр.


— У тебя сегодня день рождения, — сказала Таня. — Как мне одеться?

Я не стал спорить. Пусть день рождения, если ей хочется.

— Надень белые штаны, короткие, с фиолетовыми полосками.

— Туфли?

— Обязательно.

— Косу распустить?

— Нет, не надо.

— А сверху что?

— Чёрную майку, рваную, чтобы грудь высовывалась.

— Давай всё же я распущу косу. Увидишь, как будет красиво.

— Нет, оставь пока. Потом распустишь. А чем ты будешь меня угощать?

— Водкой, селёдкой и варёной картошкой. И зелёным луком… Потом будем играть в гусарский преферанс. И если я проиграю — тогда ты меня угостишь.

— Сыграй мне туманно…

Прошуршала машина за окном. Свет фар скользнул по занавескам.


— Ты говоришь «пожар», — спохватился Серж. — А ты учитываешь при этом мой пожар в Сьяне, где я чуть не сгорел?

— Неужели? Когда?

— Не может быть, чтоб я не рассказывал… Четыре года назад… Точно не рассказывал? А ведь я по этому пожару тоже веду отсчёт четвёртой жизни, не только по дуэли и по руке… Пожар-то случился до операции — ещё рука была в лубке, забинтована. Хотя сбежались все сьянские соседи, но они не очень-то помогли. Я мог подтаскивать воду только левой (как и совершать все другие действия)… Пока они прибежали, я был весь в ожогах и чуть не задохнулся… В общем, всё выгорело, вся внутренность моего сарая-коттеджа, которую я с таким трудом строил. Остались одни стены каменные… И ещё — как я успел проснуться-то? — ведь я спал…

— Ты был с женщиной? С Клариссой?

— Да нет же! Я тебе говорил: Клариссы уже не было. Я натапливал до тридцати градусов и спал один… Правда, в тот вечер ко мне заехал Вианор. Мы выпили… И он — мне так показалось — старался меня напоить. А сам был какой-то нервный… Ты только не подумай, Пьер, что я на что-то намекаю.

— А что я должен думать, если ты так говоришь?

— Я уговаривал его заночевать, но он уехал. Сел за руль, несмотря на то что мы выпили вина три бутылки…

— О чём вы говорили, не помнишь? Может, про Тато́ что рассказывал?

— Да уж наверное. Не сомневаюсь. Он всегда про неё говорит и всегда примерно одно и то же. Жалуется. Не может забыть, хотя сам её бросил. Ещё до тебя… А у тебя-то как с ней дела обстоят?


Всё это я начал излагать для того, чтобы объяснить продуктивность текущего ничегонеделания… точней сказать — продуктивность времени, позволяющего продуцировать это самое ничегонеделание.

Он через год там, типа, умер. А может, через полтора. Потом звонок — я обезумел, подумал: тоже мне пора.

Связь между проступком и наказанием очевидна. Помню, я ещё во время пляски обратил внимание на то, что наблюдаю почему-то за своей левой ногой: насколько высоко она задирается. И вот теперь я имею возможность и удовольствие часами смотреть на неё, задранную к самому потолку, — в такой позе врач велел мне лежать во избежание отёка…

На похороны Гоги я всё-таки ездил… Хотя утром 10-го температура достигала уже 39 с десятыми, но нога ещё не болела, я и предположить не мог, что это рожа, думал, что какой-то банальный грипп начинается… Но я был только в морге и на отпевании в церкви. Принёс цветы. Молча обнял мрачную, растерянную Николь. В крематорий, а уж тем более на поминки оттуда, я не мог ехать. Силы кончились. Поехал домой и сразу лёг на диван.

Блезе с Профессором были на отпевании. Профессор сказал: «Я знаю, кто из нас умрёт следующий. Но я вам не скажу». После поминок в ресторане они поехали к Блезе в мастерскую и там устроили обычное безобразие, как будто вообще никто не умер. Так мне рассказали потом.

«Нет выраженного лидера. То есть их много. Как у рыб: банда карасей о девяти атаманах». — Я так и вижу тебя, Миша, как ты задумчиво-высокомерно выстраиваешь это необязательное рассуждение… Тебя, конечно, там не было. — «Ну, ещё не хватало!..»

Хулиганский помин. — С притопом, сударка, ходи, да не мимо. Подолом мети, пой да пляши!

Лидочка напилась водки и заперлась в ванной с пьяным Профессором. Таня тоже там была, тоже напилась, но сидела и плакала. Её никак не могли успокоить и вскоре отправили домой на такси…


Суммировать опыт. Суммировать опыт. Опыт чей? Вообще опыт. Начни со своего. Начни суммировать опыт. А лучше начни интегрировать опыт. Начнёшь — и посмотри, сходится ли этот интеграл. Если я интегрирую по времени своей жизни, то интеграл, конечно, сходится, потому что жизнь моя конечна. — Нет, это неправильное рассуждение. Он может расходиться и на конечном отрезке.

Тогда давай по-другому. Совсем с другой точки. Допустим, так:

— Я описываю только сны. Ты веришь мне, Миша? Больше я ничего не умею. Я настолько далёк от того, что называется «явью», что в ней теряюсь. Перо, так сказать, зависает над, например, листом бумаги.

— Так сказать или не так сказать — какая разница? Не всё ли равно, что мы говорим? — лишь бы при этом не возникало недоразумений в каждом конкретном случае, как любит говорить наш приятель Людовик.


Он прав. — Я пришёл к выводу, что дело не в бумаге. Она может быть какой угодно. Её может вообще не быть. Те немногие слова, какие писала мне Нола, — их я бережно храню как самое главное своё сокровище, — очень редко были связаны с бумагой. Имеются две-три записки — её драгоценный почерк — бумага же кое-какая: выдранные странички из прошлогоднего ежедневника, одна записка на обороте рекламного листка парикмахерской, её я особенно берегу, но дело, повторяю, не в бумаге, а как раз в образе парикмахерской (с которой текст записки, надо заметить, ничуть не коррелирует)… Остальные её записки — это либо sms-ки, либо электронные письма. Там бумаги вообще нет. Они хранятся у меня на флешке в специальной папке.

Допустим, раньше женщина писала записку и спрыскивала её духами. Об этом, кажется, рассуждал Деррида (или ещё кто-то). Не исключено, что он при этом рассуждал и о фактуре бумаги — я плохо помню. Это могло быть довольно глубокомысленно и занятно, но абсолютно мимо сущности, ибо, как я теперь понял, дело не в бумаге и не в духах, и вообще не в каких «плотских» ощущениях — дело лишь в информационном коде и в способах его использования.

Её головка, склонённая над клавиатурой, — или вот она пальчиком неуверенно водит по экрану i-фона… И ничего больше.

Я пробовал возвращаться мыслью к былым временам, когда бумага играла. О, как она играла и светилась и много значила. Я использовал её разные значения в своих играх. Куда всё это делось? — Мало-помалу сожжено в печке, по мере того, как переставало значить… У меня был ассортимент бумаг какой-то фирмы, представленный в полосках, собранных в небольшие книжки. В фактуре образцов бумаги, в их блеске и матовости были тончайшие нюансы — более сотни, наверное, нюансов, которые можно было бы использовать для игры при создании из них, допустим, рукописных книжек. Представьте себе, что у художника в распоряжении находится сто оттенков белого цвета. Какие тонкие, многозначные картины он мог бы создать! — но это лишь при условии, если б у него возникли идеи — как и зачем эти оттенки организовать, двигать и вообще как ими распоряжаться…


Так называемого Вианора какие-то гопники подкараулили на улице и кольнули в спину ножом. А я в это время как раз вернулся из Италии. Ловко было подстроено. Вианор отлежался в больнице, потом в какой-то случайной компании он меня встретил и говорит: «Это ты меня заказал?» — Я говорю: «Не заказывал и не думал. Но у меня есть подозрение, кто провернул это дело. Он хитрый, всё просчитывает. Нарочно дождался, когда я вернусь, чтобы ты на меня подумал. Но всё равно доказательств никаких нет и не может быть, — так он устроил, он умеет». — «Кто это? Что за человек?» — «Не скажу. Мало ли какие у меня мысли и на кого. Под них не подведёшь основание. Если ты хочешь спросить, есть ли у меня основания, то я отвечу: „Мои основания скоро иссякнут. И тогда я буду действовать без оснований…“ Интуиции — я сам в них не уверен. Так, фантазирую себе». — «А зачем же мне говоришь?» — «Не знаю. Может, тебе так будет легче поверить, что я здесь ни при чём». — «Не поверю ничему, пока не скажешь конкретно». — «Зачем? В полицию заявишь? Ничего не выйдет — меня вызовут, а я скажу, что это были пьяные глюки».

Тайны не существует. Если вопрос вообще может быть поставлен, то на него можно и ответить…

Поперхнулся, закашлялся. Выплюнул кусочек чипса, застрявший в горле. Вот это они не учитывали. Водка кольнула, но обратно не пошла. Ещё какое-то мясо застряло в дырке между нижними зубами слева. Но это позже — надо будет долго языком возить почти без надежды, пока — к удивлению — не выскочит. Тогда сплюнешь где-нибудь. А если говорить о том, что они планировали, то ведь… То есть это можно было бы отнести к области обычных фантазмов, если бы не…

Тайны не существует. Если вопрос вообще может быть поставлен, то на него можно и ответить…

Поперхнулся, закашлялся. Выплюнул кусочек чипса, застрявший в горле. Вот это они не учитывали. Водка кольнула, но обратно не пошла. Ещё какое-то мясо застряло в дырке между нижними зубами слева. Но это позже — надо будет долго языком возить почти без надежды, пока — к удивлению — не выскочит. Тогда сплюнешь где-нибудь. А если говорить о том, что они планировали, то ведь… То есть это можно было бы отнести к области обычных фантазмов, если бы не…

Каждый вопрос, который вообще поддаётся логическому решению, должен быть решаем сразу же. Если же для ответа на такой вопрос требуется прибегнуть к созерцанию мира, это показывает, что избран принципиально ошибочный путь. (Не помню, кто это говорил, но вообще похоже на сентенции Людовика.)


— А что было причиной вашей с маркизом дуэли? — спросил я, между тем как ответ был мне (как мне казалось) хорошо известен.

— Женщина, друг мой, — охотно отозвался Серж (но в его беззаботности от чуткого меня не ускользнуло чуть заметное натяжение). — Женщина, хотя в момент дуэли ею не обладали ни он, ни я. Вот что самый фокус…

Этого я не ожидал и непритворно изумился:

— Как так?

Серж ритмично постукивал ложечкой о край чашки.

— Есть такая песня, Дина Верни пела: «Анжа, связавшись с тем Луём, совсем забыла о моём…» Однажды я ехал из Парижа в Авиньон поездом. Делать нечего, разговорился с попутчиком, молодым человеком мужественной наружности, причём южной. Мысленно я окрестил его «корсиканцем». После нескольких незначащих фраз вдруг я заинтересовался им и недолго думая решил подвергнуть его «русской вагонной исповеди» (со своей стороны, понятно). Я на некоторое время замолк, пригорюнился, завздыхал, принял мрачный, озабоченный вид, наконец спросил как бы через силу: «А что б вы сделали, месье, если б женщина, которую вы любите в течение десяти, допустим, лет (причём любовь к ней не угасает, а лишь разгорается с годами), — если б женщина эта вдруг нашла себе страстного любовника, который так пристрастил бы её к себе, что она стала бы вами тяготиться, хотя и не решалась вас бросить совсем? Как бы вы поступили в этом случае? Ответьте, мне очень важно знать ваше мнение».

Молодой человек ухмыльнулся вполне добродушно, хотя и с некоторой корсиканской искоркой, и сказал:

— Я не знаю, что бы я сделал, месье. Я слишком молод и не имею вашего опыта. Тут есть, над чем подумать. Вы поставили сложную задачу… Одно могу сказать сразу: я бы мог услужить вам, решив отчасти вашу проблему.

— Каким образом??

— Прямым и бесповоротным. — Я бы мог отыметь эту женщину настолько хорошо, что она б навсегда позабыла вашего соперника.

— Вот как? — я был ошеломлён таким поворотом. — А меня — тоже побоку?

— Не знаю, не могу судить… Десять лет, вы сказали. Срок немалый…

— Ну да…. Только что потом, после этого «акта»? Вы-то куда денетесь?

— Исчезну. Четыре-пять раз я её отымею — смотря по её состоянию. И, когда я увижу, что она полностью, так сказать, «преобразилась», тогда исчезну. Дальше делайте с ней что хотите. Вам карты в руки.

Я призадумался.

Долго думал. Колёса стучали.

— Ну что? Ловить мне вас на слове? Попробуем? Я призываю вас к серьёзности, месье.

— Хм! Я не отрекаюсь. Что я сказал, то сказал.

Мы обменялись телефонами.

Через неделю я позвонил ему и пригласил на вернисаж, где мы с ней должны были быть вместе. Он пришёл, я познакомил.

А уже через неделю потом была наша с маркизом дуэль, с которой и началось моё четвёртое (как я понимаю) существование.

<Конец рассказа>

Этим откровенным рассказом я был шокирован — настолько, что долго не мог ничего вымолвить. Беседа неловко повисла… — нет, повисла неопределённо и угрожающе, как шаровая молния над столиком с двумя чашками кофе. Я не сказал, но отчётливо, как вспышка, подумал: «Так вот отчего маркиз вызвал! Он как-то узнал об этом сговоре!.. Узнал или не узнал?.. Если б я узнал такое, я бы вызвал на сто процентов и постарался бы убить этого женоподобного Сержа, как скользкое извивающе-уползающее полунасекомое, неизвестно откуда появившееся в моей ванной».

За три часа мы переговорили о многом. И, надеюсь, что-то выяснили…

Зачем я на это надеюсь? — А может быть, лучше, если не выяснили? И не надо ничего выяснять. Может быть, сам разговор различными своими перипетиями снимает с нас какие-то напряжения, — и в этом весь его смысл? — Фатический разговор и его смысл… Тем более, мы пили портвейн.

Этим, однако, не объясняется странная легкость, сновиденческий наплыв безволия в действующем механизме события, резкое падение в ощущении себя в достижении общего согласия.

Каждый начинался и кончался где-то далеко в собственных пределах и был только собой, но по пересечении круга обнаруживал все больше сходства, родственности с окружением. Можно представить себе такое сравнение с кривыми из геометрии. Или серию фотографий заколдованной группы лиц. Не то штаны, не то стотысячное племя. Богатыри Невы.

Вырулил-таки на траекторию. Хотя там тоже болтает, но не так неожиданно. Что-то вырисовывается по ходу дела. Ещё по рюмочке, а дальше видно будет.

Да я быстрей дома буду, чем вы все, вместе взятые!..

Мы виделись с Нолой почти ежедневно, и каждая встреча добавляла что-то новое, пусть незначительное, порой едва заметное, но вечером, ложась в, я скрупулёзно…

Вечером я, ложась горизонтально…

Нола, Нола, полвторого.

Когда я её себе представляю…

Приём «совмещенной пентатоники» помог мне освежить мелодический язык, оставаясь в границах функциональной гармонии, не ввергаясь в атональную пропасть.

Она уехала далеко — например, в Париж. Там она встретится, возможно, с Анфимом, а пожалуй, и с Елезвоем. Ты обязательно потыкай зелёным зонтиком в него. Потом зайди в «Lipp» и увидишь сидящих там Мишу с Сержем Окосовым. А я буду здесь тормозить никчемно и в одиночестве. — Папаша с афиши. Преступная старость у подножья Монпарнаса.


Когда я оставался один, то через час-другой меня постепенно охватывало недоумение — беспокойное и, казалось, чреватое какими-то открытиями, хоть я и не очень доверял этому чувству. Это был день, допустим, поздней осени, с утра шёл снег, который потом превращался в дождь. С крыши лило, сумерки начинались в три часа дня. Я откладывал книгу, когда трудно становилось читать, — света зажигать не хотелось, я шёл в кухню и, стоя у стола, пил холодный чай, оставшийся в кружке после Тато́ и её мамаши, закуривал сигарету. Иногда — также не присаживаясь и глядя в окно на льющуюся с крыши воду, я выпивал два-три бокала красного вина. Что делать дальше, я не знал. Я проматывал перед собой ленту предстоящих дел: вот иду под дождём на электричку, вот я еду, потом в метро, потом я дома — и на завтра несколько картин. Всё это казалось неубедительным, странным, слабосильным, не способным ответить на вопрос «зачем?», не впадая в искусственные, стереотипно-резонные интонации… В конце концов я резко и решительно принимал то, что робко предлагала мне душа, — звонил отцу и, осведомившись для проформы о его самочувствии, говорил, что остаюсь здесь, а домой приеду только во вторник. Начиналась другая жизнь. Освобождённый и бодрый, словно сбросив с себя груз, я ходил по комнатам, зажигал свет, садился на диван, брал книги, тетради, что-то начинал записывать… Но проходило время — какое-то, совсем, может быть, недолгое, — и я снова смотрел в окно. И тогда уже мне думалось, что очень глупо и тоскливо сидеть здесь ещё сутки, приходя постепенно в оцепенение и непонятно что имея перед собой впереди, чахнуть и маяться, топить печку, лежать под одеялом, скупо согреваясь, — а между тем, если усилием воли расслабить внутреннее напряжение, то можно совсем освободиться и всё скинуть с себя, и лучше всего это сделать, легко шагая под дождём, без зонта, в промокших башмаках и одежде, взбежать на пустую платформу и долго ждать электричку — в темноте, на хлещущем ветру, веселясь и нисколько даже не поёживаясь. И я немедленно надевал ботинки, гасил всюду свет, запирал дачу и шёл — именно так, как я себе и представлял. А спустя два часа, явившись домой, к отцу, весьма его этим удивлял. — «Ты же сказал, что не приедешь». — «Да нет, я потом передумал. Вспомнил, что мне завтра нужно сделать кое-что. Дел много…» —


Поехав к Гоге на день рождения, мы с Таней прихватили с собой Лидочку, потому что знали, что Гога там сидит грустный, без женщины. Оказалось, однако, что с ним сидит Елезвой. Они порядочно выпили, и Елезвой предложил вызвать проститутку — Гоге, в качестве подарка. Нашли телефон какого-то агентства, Елезвой стал звонить и вскоре договорился. Тут мы приехали. Ну, выпили, поздравили. И вот звонок — приходит проститутка с maman. «Здравствуйте, я Аня». Maman оглядела компанию — вроде всё нормально: три пожилых мужика, две женщины. Взяла у Елезвоя обговорённую по телефону сумму и ушла, Аню оставив нам. Елезвой усадил её за стол, налил коньяку, наложил салатов, она весело выпила и принялась за еду. А Гога всё был сумрачен. С Лидочкой он начал какой-то чопорный и поверхностный разговор — о кино, кажется. Таня моя, не отрываясь, на проститутку смотрела — буквально как заворожённая. Мне даже стало неловко. Проститутка была молодая и довольно красивая, но с неприятной жёсткостью в лице, причём эту жёсткость я бы назвал «провинциальной». Мне вовсе не хотелось бы с ней говорить — потому что: не о чем. А Елезвой любезничал. Потом, когда он увёл Аню в ванную, я Таню спросил: «Чего это ты так её рассматривала — прямо оторваться не могла. Никогда проституток не видела?» — «Видела, но давно. В юности я сама мечтала стать проституткой. Было заманчиво, я просто балдела от грёз, но было страшно. Страх победил в конечном итоге…»

Назад Дальше