Зверь дышит - Николай Байтов 8 стр.


Положение радикально меняется в том случае, когда мы имеем дело с человеком мёртвым (или почти мёртвым). Такой человек подобен сверхпроводнику, в котором замерло всё внутреннее движение. Любое изменение внешнего магнитного поля индуцирует в нём ток бесконечной величины и длительности, незатухающий. Такому человеку можно сказать: «ты подлец», и он будет думать, что он подлец до тех пор, пока не услышит откуда-нибудь: «ты не подлец». Пространство человеческих параметров многомерно (а может, и бесконечномерно). Задавая концептуальные воздействия по его различным измерениям, мы можем создавать любые сколь угодно причудливые конфигурации тока в мёртвом человеке-сверхпроводнике. Можно сказать: «ты подлец, но ты гений» или наоборот: «ты бездарность, но зато ты порядочный человек». Или: «ты подлец и бездарность»… Или можно сказать ему так: «Для гениев и для обычных людей критерии порядочности имеют совершенно разный смысл. Например, ты — подлец и бездарность, а дядя Пев — гений, но, хотя он по части подлости выглядит таким же, как ты, однако про него нельзя сказать, что он подлец, потому что его подлость имеет иной смысл и, может быть, иные причины…»

Можно сказать ещё так: «Дядя Пев — гений, но бездельник, а ты — человек средне одарённый, зато деловой. Но Пев уехал из Парижа в Америку, и ты тоже туда уезжай, хотя цели у вас разные. Именно поэтому ты, может быть, достигнешь там чего желаешь, а Пев не достиг, потому что вполне он нигде не может этого достичь, но, в общем, по некоторым параметрам он, наверное, улучшил своё самочувствие…»


— А что, Серёжа, если вот так сказать: «У каждого есть многие каналы. По ним текут различные таланты. — У вас? — Два-с: безбашенность и бесшабашность».

— Красиво, но я не знаю, куда это прицепить. Надеюсь, ты понимаешь, что это не про меня.

— Может быть, про дядю Пева?

— Сомнительно. М-мм… — С чрезмерной натяжкой.

Миша обернулся к улице и помахал подходившей Лидочке, которая близоруко оглядывала столики, пытаясь их увидеть.

— Ты удивительно похожа на мою бабушку, Лидочка, — сказал он, глядя на неё снизу вверх, когда она приблизилась. — Неужели она была такая же неудержимая в тридцать лет? Разумеется, я никак не могу это себе представить…

И вдруг он снова повернулся к Сержу:

— Один французский поэт René Char, поколение после сюрреалистов, довольно своеобразный, то есть чуждо-странноватый (грузный, замкнутый, прозаичный, будто нарочно тёмный, мрачный немного по-детски, неизящный) и плохо усваиваемый широкой публикой, но почитаемый эстетической элитой и бывший со всеми в дружбе… Этот René Char тревожно заинтриговал меня антипоэтичностью.

— Вот как?

— Да, представь…


— Может быть, в пятницу? Я приготовлю стейки. Мне это важно.

— Тогда до пятницы. До встречи.

Ты какой-то планомерный план в отношении меня затаила.

Развивать наши отношения как учебно-параллельные?

— Так пошевеливайся же!

— Ой, трудно мне шевельнуться.

Капля течёт по ноге. Не моча, кровь.

— Ты умеешь быть девочкой? Раздеваться не умеешь. Одеваться не умеешь.

Ну, неудачно печь протопилась. Ну что теперь делать?

Что ты чувствуешь, когда я вот так?.. Зря я на это надеюсь: она бесчувственна — очевидно, в отношении меня…

Н-да, пролетел, как фанера над Парижем…

Подводная лодка в степях Украины погибла в неравном воздушном бою.

«А ты считаешь, — усомнился Миша, — что она всего один раз в ночь переодевается?..»

Плохо дело: нет тонких дров. Все тонкие дрова сгорели, а толстые никак не сгорают.

— Знаешь что, — сказала Таня, садясь и мрачно закуривая. — У меня было столько мужчин, сколько ни у кого. И никогда про меня ничего не говорили. Никто. Ни одного плохого слова. Только с тобой вот такие приходится терпеть общественные обсуждения.

Как меня, дым трогала губами на моей скамейке — до скончанья вечера, забытого в тумане, туфелькою медленно качая…

Что я мог ей ответить? — Процитировать Серёжу Окосова, доброго моего приятеля, — его эссе о том, что настоящая любовь должна быть полностью обнажённой, незащищённой?.. А что? — может и поняла бы. Да наверняка: умная же была!..

Она прочла «Просвечивающие предметы» и с той поры никогда в моих объятьях не засыпала. Отыграемся — и убегает на соседнюю койку…

Спустя некоторое время она сказала:

— Мой муж говорит, что целовать курящую женщину — всё равно, что облизывать пепельницу…

Я изобразил презрительную усмешку:

— Во-первых, я давно это слышал где-то. Стало быть, он не придумал, а повторяет банальность. А во-вторых, как всякое высказывание, претендующее на афористичность (т. е. метящее в разряд поговорок), оно имеет широкую тупую сторону. — Ясно ведь, что курящая женщина не для того, чтобы её целовать, а чтобы на неё смотреть. Причём эти действия исключают друг друга (по понятным причинам)…

Тато́ рассмеялась:

— Хватит умничать! В любом случае, курить в кровати — очень опасно. Не заметим, как заснём и сгорим на фиг.


О, Боже! С каким трудом затапливается печка — и как легко разгорается пожар! С каким трудом? Как легко? — Всё это просто возгласы.

Тёплый конь стоит в стойле всю ночь.

Но, непослушны колуну, поленья воют на луну.

— Не понял кому. Клоуну? Кому непослушны?

— Да нет, колуну. Это у русских есть такой специальный топор, типа клина…

— Что я тебе могу сказать? — раздумывал Серж. — Я только знаю, что для женщины очень важна борьба с невзгодами. Даже конкретно: борьба за тепло. Она это уважает (сама, может быть, не отдавая себе отчёта). Когда ты приезжаешь с нею в холодное поместье, — т. е. не «холодное», а вымерзшее насквозь, — и в течение часа (ну, двух) ты можешь его нагреть (бегая туда-сюда за дровами, растапливая камин и печь), она начинает на тебя смотреть гораздо ласковей. А в том случае, если ты существенно нагреешь ещё и постель, где вам двоим предстоит спать, она совсем тает… Порядок действий: распил дворянского гнезда. Когда у меня не стало вообще женщины, я всё равно это проделывал: приезжал в Сьян, зимой, и внимательно, заботливо обогревал весь этот сарай до температуры бани. Ну, чуть меньше — плюс 30, допустим. И там спал в трусах (а то и без трусов).

Принципиальная ахинея.

Мишу всё это отнюдь не устраивало. Машинально и нетерпеливо он мял листок меню — перегибал, делая из него не то конверт, не то самолётик.

— Кропоткин, — вспомнил он, — жаловался, сидя в Петропавловке: «Рано печку не закрывайте. Такая жара!» — «А то будет сыро», — возражал смотритель. «Ну, пусть хоть сыро…»

А кстати говоря… — Мне открылась неожиданная перспектива: дневник, где время определяется не по циферблату или календарю, а чередой внутренних состояний, сцепленных с чем-то внешним, вспышки и угасания активности, превращающие субъекта то в одного, то в другого, всякий раз в немного разного, неизменно частичного… Подлинного, но не универсально… В чём при правильной постановке дела должна бы постепенно выписаться некая целостность. Удобство заключается в непосредственности и краткости высказывания, благодаря чему смысл и язык стали более послушны и возникла возможность выделять самое характерное. Вроде исправных упражнений, эта работа даже преобразовала мой ум, открыв новый простор и подсказав, что в нём надо делать. За полгода набралось страшное количество, около восьмисот записей, от одного слова до полу-страницы. Они имеют вид парадоксов, афоризмов, бесхитростных рассуждений, дурацких шуток, провокационных сентенций, стихотворных выражений и тому подобного…


Елезвой любил сидеть, обхватив голову руками и не думая ни о чём. Он часто так сидел, а его жена, Николь, когда заставала его за этим занятием, начинала нервничать. Она ничего не могла с собой поделать. В конце концов ему пришлось развестись с ней из-за этого. — «Что с тобой? — приставала Николь. — Тебе плохо? Ты нездоров? У тебя болит голова?» Он объяснял, что с ним всё в порядке, но она не верила. Ему уже надоело объяснять, да и не мог он объяснить толком, а она не унималась. Елезвой раздражался и окончательно терял все слова. — «Привычка у меня такая», — выдавливал он, еле сдерживая ярость. «Что за странная привычка? Когда это она у тебя появилась? Раньше её не было». — «Всегда была. Ты не можешь меня видеть в такой позе, так и не видь. Пойди в другую комнату и займись чем-нибудь. Или погуляй… Сходи к Гоге на вернисаж». — «Ах, вот как? К Гоге на вернисаж? А ты? Ты пойдёшь со мной?» — «Нет». — «Почему?» — «Не хочу, оставь меня в покое. В формате выставки предоставлено предостаточно». — Понятно, что от этого делалось ещё хуже: она начинала думать — и постепенно убеждала себя всё больше, — что это из-за неё он впадает в такое состояние, когда ему нужно сидеть, обхватив голову руками. Пошли слёзы… Так всё и развивалось по нарастающей, пока не кончилось разводом.

Елезвой любил сидеть, обхватив голову руками и не думая ни о чём. Он часто так сидел, а его жена, Николь, когда заставала его за этим занятием, начинала нервничать. Она ничего не могла с собой поделать. В конце концов ему пришлось развестись с ней из-за этого. — «Что с тобой? — приставала Николь. — Тебе плохо? Ты нездоров? У тебя болит голова?» Он объяснял, что с ним всё в порядке, но она не верила. Ему уже надоело объяснять, да и не мог он объяснить толком, а она не унималась. Елезвой раздражался и окончательно терял все слова. — «Привычка у меня такая», — выдавливал он, еле сдерживая ярость. «Что за странная привычка? Когда это она у тебя появилась? Раньше её не было». — «Всегда была. Ты не можешь меня видеть в такой позе, так и не видь. Пойди в другую комнату и займись чем-нибудь. Или погуляй… Сходи к Гоге на вернисаж». — «Ах, вот как? К Гоге на вернисаж? А ты? Ты пойдёшь со мной?» — «Нет». — «Почему?» — «Не хочу, оставь меня в покое. В формате выставки предоставлено предостаточно». — Понятно, что от этого делалось ещё хуже: она начинала думать — и постепенно убеждала себя всё больше, — что это из-за неё он впадает в такое состояние, когда ему нужно сидеть, обхватив голову руками. Пошли слёзы… Так всё и развивалось по нарастающей, пока не кончилось разводом.

А на самом деле это сидение без мыслей с зажатой головой было, наверное, связано с его творчеством. Оно было ему необходимо для того, чтобы утверждаться в своей позиции, точней — оппозиции. Профессор вспоминал: «Ему до четырёх часов утра говорили: „Ты мудак, ты мудак“, — а он говорил только: „Старик, молчи…“»

Потом Николь вышла замуж за Гогу. Тот был очень смущён. «Это самое страшное, чего я всю жизнь боялся, — говорил он мне, — отнять женщину у друга. Это в страшных снах мне снилось. И вот произошло наяву… Чего боялся, то и произошло…»


— Имей в виду, Тато́, что Эмма Бовари погибла не потому, что изменяла мужу (как Анна Каренина), а потому, что жила не по средствам. Это очень тонкая мысль Флобера, и она достойна пристального внимания. В представлении Эммы адюльтер связывался непременно со светской жизнью и требовал всех её атрибутов. А между тем они с мужем были лишь мелкими буржуа, только что вышедшими из крестьян. Вот здесь и коренится вся трагедия. Секс — не главное, гораздо важнее — антураж (вычитанный, конечно же, из книжек). Получается, что шекспировским страстям довлеет вот этакая мизерабельность… О, сколько раз в жизни я сам с этим сталкивался и приходил в отчаяние. Ничтожность обстановки становится тошнотворной. Нужно иметь силы (некую космическую скорость), чтобы выскочить из тюрьмы обывательских оценочных стереотипов. А сил таких нет. Вот и начинаешь тратить деньги — как эквивалент силы (иллюзорный, разумеется). А поскольку эквивалент иллюзорный, то и тратишь их бесконечно — даже в режиме дьявольского нарастания…

Таня слушала меня угрюмо и долго не перебивала. Наконец всё-таки не вытерпела — зевнула:

— Хорош, Перчик. Ты очень умный. Только ты того не можешь понять, что любовник ты никудышный. Не обижайся, я тебе по-дружески говорю. — И у мадам Бовари, наверное, была такая ж беда. Были б у неё любовники-звери — ей бы и думать не пришло ни о каком антураже и не разорила б она себя и мужа… Конечно, тоже какая-нибудь трагедия стряслась бы — это уж наверняка, — но совсем другого рода.


Некоторые из записей, когда на них натыкаешься случайно спустя много лет, могут пробудить острое воспоминание. Причём со смыслом записи оно, как правило, не бывает связано вовсе. Даже напротив: чем непонятней запись, чем непоправимей стёрт в памяти её смысл, тем решительней возвращает она тебя в ситуацию того мига, когда она писалась — вплоть до запаха жульена с грибами и ощущения тёплого круассана во рту.

— Вот, например…

Миша показал мне:

Выдвинулись к Алфёровке и под Нефедином дали сражение.

— Я совершенно не могу понять, откуда это и что я имел в виду, когда писал. Зато…

Он подробно рассказал про диалог двух клоунов, которые сидели за соседним столиком и устроили для него целое представление.

— А внешность их ты тоже помнишь?

— Конечно. Я только пару раз на них взглянул, но сейчас помню во всех деталях. —

Он принялся описывать, я лишь качал головой.

— Н-да… То есть ты хочешь сказать, что они тебя откуда-то знали или вычислили, а ты их нет?

— Именно. Похоже на то.

— А сказать тебе, кто это был?

— Кто?

— Блезе с Профессором!

— Неужели?

— Не сомневаюсь. Судя по твоему рассказу…


— Жизнь куратора… — Ты бы ещё сказал: «прокуратора». — Я не говорю «прокуратора» и не собирался этого говорить. И не собираюсь. Не надо опускать меня на полуслове. — Вот как раз: ты сказал полуслово, а я сказал полное. — Вот и не надо. Я же сказал… Так вот, жизнь художественного куратора, друзья мои… — Да, мы твои друзья. Ты доволен? Что дальше? — Дальше? А вот что: она полна компромиссов с собственной совестью. — Кто «она»? Не понял… — Повторяю отчеканенный тезис: «жизнь художественного куратора полна компромиссов с собственной совестью».

(— А у жизни есть совесть?? Кажется, это не по Дарвину…)

— Ну, удивил! А с чьей иной совестью она может быть полна компромиссов? С моей, что ли?

— А у тебя она есть?

— Кто? Жизнь или совесть?

— Лефевр хорош, но бо́льшая часть людей происходит вообще без рефлексии. Особенно в минуты максимальной интенсивности. Чего тут говорить.

Вчера я ехал в метро, — сказал мне Гога, — вечером, довольно поздно. В вагоне сидело два-три человека…

— Куратор, если он опытный, прекрасно понимает, что перл, а что дерьмо…

— Ерунда. Куратор понимает не это. Куратор знает, как сделать из дерьма перл. И делает, если ему это выгодно. Если его, так сказать, заинтересуют…

— Пиратская пиар-акция.

— Так я про то и говорю…

Два-три человека, — продолжал Гога. — Вагон почти пустой. Я сидел, закинув ногу на ногу…

— Про что ты говоришь?

— Я начал говорить про компромиссы, а вы мне не даёте…

— Это не компромиссы, а сознательный расчёт. И чем умней куратор, тем этот расчёт более дальновидный. В контексте общего направления культуры, — так скажем…

— Но совесть-то ему говорит другое! Совесть и собственный вкус…

Сидел, закинув ногу за ногу. И вдруг какой-то человек идёт по вагону. И, проходя мимо меня, пихнул мою закинутую ногу,довольно больно. И говорит: «Не сиди так!»

— Если у него есть собственный вкус, то он не куратор. И совесть тоже сюда не относится. Она — из другой оперы песня.

— Ха-ха! Служитель искусства, стало быть. Жрец!

— Да просто музейный работник.

— Козёл тот, кто на козла обижается.

— На козла или на «козла»?

«Не сиди так»,говорит мне внушительно. И сел напротив меня. И смотрит строго. Я перекинул другую ногу на другую и говорю: «А так — можно?» И смотрю на него спокойно. (По возможности, конечно, спокойно, а сам побаиваюсь.) Так секунды три мы смотрели друг на друга, потом он пробормотал что-то,кажется, ругательное. Встал и пошёл по вагону дальше. На следующей остановке вышел.


Мелкие действия до поры до времени заполняют время, не давая тебе остаться один на один с его пустотой. Вот убрал в шкаф рюмку, включил компьютер. Потом достал с полки пачку сигарет, вскрыл её и переложил — одну за одной — сигареты в портсигар. Пошёл на кухню, налил чаю в стакан. Вымыл в раковине нож и вилку. Вернулся в комнату со стаканом. Достал из буфета бутылку бальзама, отвернул пробку и влил в стакан на оставшуюся треть. Отхлебнул. Вызвал проводник и скопировал с флешки на диск две папки, которых изменился состав: «стихи новые» и «стихи опубликованные». Затем очистил корзину. — Всё это делается для того, чтобы не остаться лицом к лицу с необходимостью делать нечто другое, а что — неизвестно… Выудил из портсигара сигарету, подошёл к окну и раскрыл. О, какой запах! — Сирень цветёт внизу в палисаднике. Покурил, глядя на окна противоположного дома. Вернулся к столу, оставив окно открытым. Что теперь?.. — Вдруг услышал, что на кухне стиральная машина кончила работу, затихла. Полвторого ночи. Пошёл туда, стал вынимать бельё и развешивать на верёвках. Бельё висит. Вынул машину из розетки и на её место вставил обратно чайник. Включил. Подождал минуту, пока закипит. Снова засыпал в кружку и заварил. Вернулся в комнату. Отхлебнул из стакана холодного с бальзамом и стою. Что теперь?

Назад Дальше