Студент и одновременно заведующий кафедрой — чепуха какая-то. Принял оружие, противогазы, еще какое-то имущество, но что делать дальше, не имел ни малейшего представления. Меня выручил подполковник Завьялов, профессор, бывший преподаватель в Академии химической защиты (кажется, она так называлась). Его в свое время арестовали и осудили в связи с каким-то делом о противогазах. Потом отпустили. Но из Москвы выслали. Оказался в нашем институте. Сначала меня остерегался, понимая всю нелепость назначения студента на кафедру. Он взялся за организаци- онно-учебную сторону дела. Все наладилось. После войны профессор Завьялов вернулся в Москву.
Повторяю, учился я хорошо, был на виду — и сталинский стипендиат, и завкафедрой. Но, потихоньку взрослея, начал постигать и ту жизнь, которая была по ту сторону наивной романтики. Хотя фронтовая жизнь уже внесла серьезные поправки в юношеское сознание.
Помню, как Леня Андреев, вернувшийся с фронта без ступни, дал мне почитать Есенина. Стихи, переписанные от руки, я тоже их потом переписал для себя. Прочитал, они потрясли меня. Спросил у Ленчика, а почему они запрещены? Он ответил: «Поживешь — увидишь, не знаю, как тебе объяснить. Все очень трудно».
Все считали, что получу «красный» диплом. Не получил. На госэкзамене по истории КПСС поспорил с председателем комиссии Барышевым (он же секретарь парткома института). Тема спора — роль крестьянина-середняка в событиях 1917 года. Оказывается, сам того не подозревая, я отстаивал «неправильную» точку зрения. Если бы знал, наверное, не стал бы спорить. Все-таки госэкзамен. Директор института, милейший профессор Чванкин, узнав о «четверке», пригласил меня и стал уговаривать сдать экзамен другому преподавателю. Но я еще не отошел от стычки с Барышевым и отказался.
После войны особенно сильно потрясло меня событие, связанное с военнопленными. По Ярославлю пронесся слух, что на станции Всполье иногда останавливаются составы с военнопленными, которых везли из немецких лагерей. Как потом оказалось, везли в советские лагеря. Я однажды пошел на станцию и увидел женщин, которые надеялись хоть что-то узнать о своих мужьях, братьях, отцах. Видел падающие из вагонов бумажные комочки с именами и адресами родных. Потрясение было ужасным. Отказывался, не мог поверить, что это возможно.
Я стал оценивать реальности жизни куда придирчивее, чем раньше. Они меня убивали. Свинцово ложились на душу. Умирающие от голода дети на Ярославщине. Деревню продолжали грабить до последнего зернышка. В городах сажали в тюрьму за прогулы и опоздания на работу, а женщин в деревне — за копку уже замерзшей картошки или за сбор ржаных колосков на полях, ушедших под снег.
Все очевиднее становилось, что лгали все — и те, которые речи держали, и те, которые смиренно внимали этим речам. Для меня, деревенского парня, фронтовика, ушедшего на войну со школьной скамьи, все это было невыносимо. Первые серьезные надломы в душе, первые разочарования; они, как серная кислота, разъедали ритуальные взгляды — медленно, но с коварной неумолимостью.
В то же время победная поступь нашей армии пьянила, всем существом своим я продолжал воевать, разные сомнения и разочарования становились как бы мелкими, никчемными. Я помню утро Дня Победы. Весть о конце войны прогремела, как майская гроза. По улицам бежали люди, стучали во все окна и кричали, кричали... Все ринулись на площадь у театра имени Волкова. Рыдания от горя и радости, бесконечные объятия и поцелуи незнакомых людей. Уже не снаряды гудели над площадью, а стоял непрерывный гул людского восторга и людского горя, поселившегося в каждой семье на многие годы.
Еще во время учебы я женился. На студентке того же института Нине Смирновой. На красивой девушке, за которой ухаживал не я один. Она была улыбчива, любила танцевать, брала призы по вальсам. А я ревновал.
Сентябрь, мелкий дождик. Мы пошли регистрироваться. Все было скромно. Случился и еще подарок. На свадьбу пришел отец, он, оказывается, накануне вечером вернулся из армии, не предупредив нас о приезде. Справили свадьбу. Мой тесть, Иван, — чудесный человек, добрейшей души, мы с ним были в прекрасных отношениях. Теща, Екатерина, труженица, всю жизнь работала. Сын их Анатолий погиб на фронте, под Новороссийском.
Жизнь текла своими ручьями и реками.
Пленные немцы строили в Ярославле набережную, восстанавливали дома, разрушенные бомбежками. Ходили по городу без конвоя. Пришел один как-то к нам и попросил хлеба. Теща посадила его за стол, накормила, чем могла. Я сказал ей:
— Что же ты делаешь, ведь они твоего сына убили!
— А может быть, какая-то немецкая мать и моего сына покормит.
Она продолжала надеяться, что сын жив.
...Прошло какое-то время, и меня неожиданно вызывают в обком партии. Там ведут в одну из комнат, где сидит миловидная женщина, представляется инструктором ЦК, начинает вести со мной изучающий, ознакомительный разговор. Разговор доброжелательный. Затем спрашивает, почему бы мне не попробовать поступить в Высшую партийную школу? Я сказал, что еще не закончил институт. Ничего, окончите потом. Всего из Ярославля было отобрано для экзаменов шестнадцать человек. Меня разбирало любопытство. Никогда в Москве не был. Поехал. Сдал экзамены.
В ВПШ учился всего год, но это был год, малость успокоивший мятущуюся душу. Мы чувствовали себя свободно. Помню интересные семинары, дискуссии, на которых высказывались разные точки зрения. Много читал, изучал английский. Но через год школу расформировали. Всех, кто имел высшее или неполное высшее образование, отослали назад — по партийным комитетам. Поначалу в Ярославле не знали, что со мной делать. Но потом взяли инструктором сектора печати областного комитета КПСС. Читал районные газеты, выискивал там «блох». Писал записки по этому поводу, приглашал редакторов районных газет на «задушевные беседы». Практически бесполезная работа, но иногда и от нее был толк. В районных газетах можно было прочитать такое, чего не найдешь ни в областной, ни в центральных газетах. Там люди понаивнее, и бывало, что писали о реальностях районных будней открыто, без утайки.
Потом судьба повернула меня на другую дорогу. На бюро обкома готовился отчет некоторых секретарей райкомов об организации соревнования. Дело тухлое. Меня послали в Гаврилов-Ямский район. Там я нашел немало бумажных соглашений о соревновании, но ни одного соревнующегося. Когда стал проверять, то оказалось, что и соглашения подписаны по телефону, никто ни с кем и не собирался соревноваться.
Состоялось бюро обкома, где я тоже выступил. Сказал, что в жизни никакого соревнования нет. Меня стали упрекать за то, что по молодости я не все увидел, надо было поглубже заглянуть в политическую суть вопроса. А вот редактору областной газеты «Северный рабочий» Ивану Лопатину мое выступление понравилось, он попросил написать статью в газету. Написал. Назвал ее «Соревнование по телефону». Напечатали. Больше того, главный редактор обратился в обком партии с просьбой назначить меня членом редколлегии областной газеты. Работал там более трех лет.
Я многому научился в газете. Об этом можно рассказывать без конца. Писал очерки, рецензии на кинофильмы, передовицы. Конечно, частенько выпивали. То зарплата, то гонорар. Вообще говоря, работа в газете — трудное дело, особенно с нравственной точки зрения. Но что тут поделаешь? Одним из шуточных принципов, которыми мы руководствовались, была песенка, сочиненная замечательным поэтом Юрием Ефремовым, работавшим в нашей газете. Вот она: «Мы решили: Бросим пить! Значит, так тому и быть! День не пьем! И два не пьем. А сойдемся — запоем: «Мы решили бросить пить. Значит, так тому и быть!» Третий день уже не пьем, третий день еще поем: «Мы решили бросить пить. Значит, так тому и быть!» На четвертый песню — к черту! Надоело нам не пить. Значит, так тому и быть!»
Недавно просматривал свои старые статьи. Статьи своего времени, ничего не скажешь. Серые, как солдатское сукно, они не выходили за рамки официалыцины, были просто «правильными», а часто — халтурными. И тем не менее именно в газете я научился сооружать из слов фразы, освоил какую-то логику письма. Каждодневный труд и обязанность сдавать определенное количество строк или, скажем, подготовка редакционных статей, на которые редактор давал не более двух-трех часов, приучали, во-первых, к ответственности и быстроте соображения, а во-вторых, к цинизму. И вот этот веселый и здоровый цинизм как бы витал в редакционной семье. Все это чувствовали, но никто не знал, как может быть по-другому. Да и не думали об этом.
Писали иногда статьи, совершенно не представляя возможные последствия, даже не думая о личной ответственности. Совесть очищали ссылками на заказы начальства. Никуда, мол, не денешься. И халтура частенько посещала газетные страницы...
Писали иногда статьи, совершенно не представляя возможные последствия, даже не думая о личной ответственности. Совесть очищали ссылками на заказы начальства. Никуда, мол, не денешься. И халтура частенько посещала газетные страницы...
Скажем, вызывает меня однажды главный редактор и говорит: «Срочно нужна рецензия на фильм «Сталинградская битва». Говорю ему, что фильма не видел.
— А его еще и нет в области. Но в кинопрокат пришли рекламные буклеты. Тебе их скоро принесут. Нельзя опаздывать с рецензией.
Пошел писать. Получилось два подвала. Напечатали. Похвалили. Премировали. Не меня, конечно, а «Сталинградскую битву».
В коллективе была очень доверительная обстановка. Я с душевной теплотой вспоминаю Валю Елисееву, Аню Черток, Осю Берлина, Женю Соколову, Колю Гендлина, Колю Соколова, Сеню Подлипского, Колю Грибкова. Они терпеливо учили меня газетному делу. Мы разговаривали обо всем, не особенно сдерживая себя в оценках. И как-то проносило. То ли редакционный стукач был ленив, то ли его вовсе не было, не знаю.
А в обкоме партии тем временем шла очередная реорганизация. Я был приглашен туда заместителем заведующего отделом пропаганды и агитации, а вскоре новый первый секретарь обкома Георгий Ситников внес предложение в ЦК об утверждении меня заведующим отделом школ и высших учебных заведений обкома КПСС. Этот уровень был уже номенклатурным. Обнажились новые для меня детали жизни. Например, начальник соответствующего отдела из КГБ (я, право, не знаю, как он точно назывался) должен был время от времени приходить ко мне и рассказывать об общей обстановке в институтах, об антисоветских разговорах, о тех, кто слушает «Голос Америки», сообщать результаты перлюстрации писем и прочее в том же духе.
Говорят, что опыт — это ум дураков. Не совсем так. И не всегда так.
Работа в новом качестве резко улучшила мое материальное положение. К 1500 рублям официальной зарплаты добавился пакет с 3000 рублей, с которых не надо было платить ни налоги, ни партийные взносы. Ну как тут не благодарить государевы блага? Теперь меня уже допускали на закрытые заседания бюро обкома, где заслушивались разные доклады, в том числе руководителей КГБ и УВД об общей обстановке в области. Постепенно начинаешь привыкать и к личной осо- бости. Селекционная машина работала исправнейшим образом.
Доклады на бюро обкома оставляли у меня какое-то смутное впечатление. Что было в них правдой, а что — нет, определить невозможно. Получалось, что в области распространены антисоветские настроения и антипартийные разговоры, обнаруживались какие-то молодежные организации и группы, на сборах которых поют блатные песни и читают сомнительные стихи. В то же время говорили о неслыханном единстве народа, его поддержке политики партии, и только отдельные отщепенцы и клеветники, а их единицы, мешают народу жить хорошо и спокойно.
КГБ боялись все. От этой организации зависела судьба любого начальника. Но случались и разборки. Однажды на закрытом заседании бюро обкома Ситников зачитал письмо одной женщины, в котором она писала, что ее брат, капитан КГБ, сидит в тюрьме за то, что в закусочной на дороге из Ярославля в Москву якобы ранил одного человека выстрелом из пистолета, а другого ударил пивной кружкой. Сестра писала, что один из «пострадавших» уже арестован за убийство председателя колхоза. Именно это и привлекло внимание. Создали комиссию.
Через два-три месяца снова заседание бюро. Длилось весь день. Оказалось, что этот капитан выступил на партийном собрании в своей организации и рассказал о фальсификации некоторых политических дел. В ответ провокация — драка в пивной, организованная сослуживцами из КГБ. Один из «посетителей» закусочной учинил скандал и стал отнимать пистолет у капитана. Капитан дважды выстрелил вверх, его ударили по руке, и третья пуля попала в кончик пальца одного колхозника. Капитана избили в закусочной, избили в милиции, а затем осудили на восемь лет тюрьмы.
Когда ситуация стала проясняться, бюро приняло решение доставить на заседание пострадавшего. От капитана долго не могли добиться ни одного слова — он плакал. Пригласили врачей, они как-то успокоили его. Придя в себя, он рассказал жуткую историю о своих мытарствах, о порядках в КГБ, о беззакониях и фальшивых делах. Тогда этот эпизод я воспринял как торжество справедливости. Но не прошло и года, как сняли первого секретаря обкома КПСС Ситникова. Позже выяснилось, что вся эта история — финал длительной подковерной борьбы внутри областной элиты, и не только областной, но и в Москве.
Тяжелейшим годом на Ярославгцине был 1947-й. Голодный год. Неурожай, а то, что уродилось, сгнило в поле, дождь поливал с утра до вечера. А ЦК тем временем требовал принять все меры для выполнения плана госпоставок, особенно по картошке. Область была ориентирована на снабжение Северного флота. Все в области знали, что картошки в деревнях нет, люди голодают. Но это мало кого волновало. О ходе сдачи государству картофеля надо было докладывать в Москву каждый день. Очередное государственное мародерство.
Собрали очередное бюро обкома. Раскрепили руководящих работников обкома по районам и велели выехать на места немедленно. Мне достался Толбухинский район, не так далеко от Ярославля. Кое-как добрался до Толбухина. Первый секретарь райкома говорит:
— Ты же знаешь, что картошки нет, но ищи, раз велено. Возьми уполномоченного по заготовкам, у него есть мотоцикл с коляской, и вперед... за картошкой.
Конечно, картошки мы не нашли, поскольку ее не было. Смотреть в глаза колхозникам было бесконечно стыдно. Детей кормить нечем, а мы о советском патриотизме несем разную околесицу. Ни с чем вернулись в Ярославль. Снова бюро обкома. По очереди доклады — первого секретаря райкома и «партийного комиссара» из обкома.
Первый секретарь: «Картошки нет». Уполномоченный обкома — то же самое. Обоим по выговору с занесением в учетную карточку. И так по всему списку. Эти мизансцены повторялись в разных вариантах недели две. Потом все затихло.
Зимой наступили страшные времена. Ребята в деревнях пухли от голода, а в детских домах — умирали. Все призывы к Москве о помощи оставались без ответа. Только местные чекисты получили указание арестовывать «клеветников», которые «распускают слухи о каком-то голоде». Особенно убедителен был лозунг, приделанный к зданию Любимского райкома партии: «Жить стало лучше, жить стало веселее».
Из того, ярославского, времени расскажу еще о трех встречах с Матвеем Федоровичем Шкирятовым — «совестью партии», как его тогда называли. Должен сказать, уроки я получил весьма впечатляющие — уроки реальной карательной политики в самой партийной жизни. Шкирятов был председателем Комитета партийного контроля — репрессивного органа партии.
Мне не было еще и тридцати. Заведуя отделом школ и вузов, я одновременно являлся секретарем партийной организации аппарата обкома. Состоялось очередное собрание, на котором я не присутствовал, был в отпуске. Сначала все шло мирно. Но вдруг один из работников административного отдела обкома (КГБ, МВД, армия) Кашин обвинил первого секретаря обкома в «троцкизме в области животноводства». Ситников вспылил и сказал все, что об этом думает, в частности заметил, что не помнит, чтобы Троцкий занимался животноводством и высказывался по этому поводу. Тут и была его «ошибка».
Кашин написал в ЦК донос, после которого Ситникова, а также секретаря по сельскому хозяйству Гонобоблева, меня (как партийного секретаря) и автора письма вызвали к Шки- рятову. Началась «проработка». Я был потрясен нелепостью обвинений и предвзятостью обсуждения. Пытался что-то объяснить, но Шкирятов прервал меня, сказав: «Помолчи, ты еще молод». Только потом я узнал, что все это было заранее подготовлено, Ситникова не любил Маленков, поскольку Ситников до нас работал в Ленинграде, а Маленков был вдохновителем «Ленинградского дела». Судя по словам Шки- рятова, все шло к тому, что Ситникова надо снимать с должности. Однако избежать такого исхода помог сам кляузник.
Когда Шкирятов заговорил о необходимости серьезных выводов, Кашин вскочил и в крикливом тоне заявил:
— Какие выводы? Надо немедленно их всех с работы снимать, из партии исключать! Надо помнить указания товарища Сталина о борьбе с троцкизмом!
Шкирятов не мог стерпеть подобного. Он посмотрел на Кашина и сказал:
— Ах, вот ты какой! ЦК хочешь учить уму-разуму!
И, обращаясь к Ситникову, добавил:
— Как вы могли допустить, чтобы люди, не умеющие вести себя в ЦК, работали в партийном аппарате?
Вторая встреча со Шкирятовым была тоже достаточно нервной.
Вызвал меня новый первый секретарь обкома Владимир Лукьянов и сказал, что меня вызывают в КПК. Приехал в Москву, позвонил по телефону в приемную Шкирятова, как и было велено. Шкирятов встретил меня хмуро, начал с того, что в ЦК поступило письмо, в котором сообщается, что я не проявляю необходимой активности в борьбе с засильем «космополитов» в вузовских коллективах, особенно в медицинском институте. Начал упрекать в том, что я не понимаю линии партии и, как результат, способствую развитию космополитизма. Я мало что понял, лепетал что-то невразумительное, например, что в Ярославле космополитизм никак себя не проявляет.