Яковлев А. Сумерки - Автор неизвестен 8 стр.


Провоевал я недолго. Хочу сказать, что за мое время смерть сменила взвод раза три, если не больше. Были случаи, когда из 30—35 человек возвращались 12—15. Пленных мы не брали, как и немцы нас. Полное озверение. Мы с гордо­стью носили клички «черные дьяволы», «черная смерть». Это из-за черных бушлатов.

Смерть — безмерная и бессмысленная трагедия войны, но она во сто крат трагичнее, когда приходит от пьяного ду­рачья. Россия давно славится чиновным дурачьем. На фронте их было полным-полно. Говорят, что без дураков жизнь туск­неет. Возможно, это и так, но на фронте придурки обходи­лись очень дорого. Сошлюсь на пару примеров. Однажды приехал на передовую заместитель начальника оперативного отдела бригады с заданием организовать взятие одной де­ревушки. Сказал, что это нужно для выравнивания линии фронта. «Выравнивание» было очень модным термином. «Выравнивая линию фронтов», мы оказались под Питером, Москвой, Царицыном и на Кавказе. Деревушка стояла на пригорке. На подходе к ней — поля. Послали в бой роту, по­чти вся погибла. Штабист был пьян и груб. Махал пистоле­том. Потом сказал, что утром будет наступление батальоном, а сам ушел в землянку спать.

Я там оказался случайно. С группой ребят возвращался из-за линии фронта и застрял в землянке, где собрался ко­мандный состав батальона. Пили, горевали. Не знали, что де­лать дальше. Надо же так случиться, что в это время прохо­дило передовое подразделение солдат из дивизии, которая направлялась на замену соседней части. Командовал группой подполковник из кадровых офицеров. Заходит в землянку. Разговорились. Батальонный рассказал об обстановке.

«Чертовщина какая-то, дайте я попробую», — предложил подполковник. Он еще не воевал. Горячился. Ну и решили взять деревню ночью, пока штабист трезвеет. Командир группы, хотя это было нарушением всех порядков и уставов, взял с собой несколько человек, попросил саперов, хотя это было без нужды, — погибшие солдаты на этом клочке уже расчистили землю от мин. Заняли деревню почти без выстре­лов. Только один раненый. Никто не знал, что делать с этой деревней дальше.

Когда штабист проснулся, ему говорят: не надо атаковать, деревня взята, так-то и так-то. Как? Нарушили мой приказ! А он без опохмелки-то злой, мерзавец, выхватил пистолет и чуть не расстрелял подполковника. Хорошо, что в это время в батальоне был представитель особого отдела, который по своей линии донес в штаб о заварухе. Оттуда пришел приказ: представителю штаба вернуться, подполковника освободить.

«Ну и дураки же у вас тут воюют!» — бросил подполков­ник на прощание.

Помню свой последний бой. Грустно об этом вспоминать, хотя и орден за него получил. Надо было сделать «дырку» в обороне немцев. Отрядили для этого мой взвод и еще роту, которой командовал старший лейтенант Болотов из Сверд­ловска. Немцы были за болотом, на расстоянии метров, на­верное, ста пятидесяти.

Ранним утром от земли стал отрываться туман. Между землей и туманом — прозрачное пространство, видно все, каждую травинку, каждую кочку. Мы сказали координатору этой операции — майору (накануне вечером он был пьян в стельку), что надо сейчас атаковать, немедленно начинать ар­тиллерийскую подготовку, иначе хана. Он обложил нас ма­том, сказал, что будет действовать так, как было условлено, а вы пойдете в атаку тогда, когда будет приказано. Мы тоже выпили свои двести граммов и начали в его же духе «аргу­ментировать».

Все было напрасно... По плану началась артиллерийская подготовка, минометы, два орудия прямой наводки. Пошли в атаку. Больше половины людей погибло. Меня тяжело рани­ло. Получил четыре пули. Три в ногу, с раздроблением кости, одну в грудь. Два осколка до сих пор — в легких и в ноге. Врачи говорят — закапсулировались.

Меня тащили по болоту четыре человека, трое погибли. Потом долго — восемь километров — везли на телеге, кость о кость в перебитой ноге царапалась, что каждый раз броса­ло меня в беспамятство. В бригадном госпитале меня посетил комиссар Ксенз. Сказал, что подписал представление к орде­ну Красного Знамени, а также спросил, верно ли, что мы с Болотовым имели острый разговор с майором? Написали мне потом в госпиталь, что майора разжаловали по насто­янию комиссара бригады.

Долго везли нас в вагончиках узкоколейки, аж до Ладоги, а затем — двух офицеров — погрузили в самолет У-2. Лежал в боковушке, как в гробу. Приземлились в Вологде. Отвезли в город Сокол, в эвакогоспиталь за номером 1539. В госпита­ле как в госпитале. Сестры стремились выйти замуж за ране­ных офицеров и, когда это удавалось, уезжали вместе с ними по домам. Мне было очень плохо, вытягивали ногу, лежал все время на спине, закончилось все это дело пролежнями. Я по­мню сестричку Шурочку Симонову, которая оставалась де­журить у моей койки и по ночам. Она сидела рядом и как бы стерегла мое дыхание. Потом нелепо умерла от разреза на десне, говорят, что случился болевой шок. Прекрасные дев­чонки, жалостливые, терпеливые. От нестерпимой боли их матерят, а они, пытаясь изобразить улыбку, уговаривают: «Потерпи, миленький, потерпи, родненький».

Спустя годы пришлось работать на даче Брежнева в Зави­дове. Писали доклад ко Дню Победы. Брежнев был тоже с на­ми. По окончании — обычная выпивка. Тосты, тосты... И все, конечно, за Леонида Ильича, за «главного фронтовика». Ему нравилось. Я тоже взял слово и стал говорить о том, что всего тяжелее на фронте было не нам, мужчинам, а девчонкам, женщинам. Грязь, вши, часто и помыться негде. Лезут в пек­ло, чтобы раненых вытащить, а мужички тяжеленные. А от здоровых еще и отбиваться надо. Война трагична, но во сто крат она ужаснее для женщин. А теперь забываем действи­тельных героев войны, героинь без прикрас. Брежнев растро­гался, долго молчал, а потом сказал, что надо подумать о ка- ких-то особых мерах внимания и льготах для женщин-фрон- товичек. Ничего потом сделано не было.

В госпитале меня навестила мама. Я уже был «ходячий». Мы сидели с ней в ванной — больше негде. Все коридоры за­няты койками. Она привезла мне баночку сметанки, блинов да кусочек мяса. Я ел, а она плакала, но и радовалась, что жи­вым остался. С тоской смотрела на мои костыли, видимо, ду­мала о моем инвалидном будущем.

Вместе со мной лежал командир роты, с которым мы про­рывали линию обороны немцев. Он остался без ноги. На од­ной из коек — Иван Белов, отец будущего писателя-деревен- щика Василия Белова. На другой летчик-истребитель Бори­сов. Его самолет был сбит, сам он чудом остался жив, но ноги его не двигались из-за сломанного позвоночника. Ему сдела­ли несколько операций, но безуспешно. В первые месяцы к нему приезжала жена, старалась утешить его. Потом ее посе­щения становились все реже и реже, а затем и совсем пре­кратились. Сосед мой каждый день писал ей письма, но не отправлял их, а прятал под подушку. Увядал на глазах, поте­рял всякий интерес к жизни и вскорости умер. Вот она, вой­на. Трагедия человека — трагедия народа.

Много ли, мало ли, плохо ли, хорошо ли мы воевали, но воевали честно. О моем последнем бое было напечатано две статьи. Одна опубликована в газете «Красный Балтийский флот», вторая — в «Красном флоте», газете Народного ко­миссариата Военно-Морского Флота. Мне эти статьи как-то зябко читать, но я все-таки процитирую по выдержке из каждой.

Из «Красного Балтийского флота»:

«Ударный взвод автоматчиков выходил на рубеж для ата­ки. Над ночным болотом курился туман, роились злые кома­ры. Прямо перед автоматчиками громоздился зарослью и ле­сом небольшой остров, занятый немцами. По берегу он още­тинился частоколом проволочных заграждений. Изредка над болотом зловещим мертвым светом вспыхивала осветитель­ная ракета. Яковлев позвал:

Федорченко!

Есть Федорченко.

Отбери шесть бойцов и выходи на левый фланг. Нас прикроешь.

Через минуту группа автоматчиков во главе со старши­ной 2-й статьи Федорченко скрылась в камышах.

Когда до проволочных заграждений было не больше два­дцати пятитридцати метров, старший лейтенант Яковлев приказал взводу раскинуться в цепь.

Со мной останься, Гавриленко. Вместе в атаку пойдем.

Плечом к плечу не в первую атаку готовились Яковлев и Гавриленко. Кровь боя сроднила их крепкой балтийской друж­бой.

Прошло несколько минут, и вдруг, этого мгновения ждали все, ночную тишину разорвали орудийные залпы. Снаряды рвались в проволочных заграждениях, в ДЗОТах врага.

Горше, братишки, горше,волнуясь, шептал Гаври­ленко.

Артиллерийский шквал нарастал. Силой своей он насытил сердца балтийцев, напружинил их мускулы и оборвался так же вдруг, как начался.

В небо взметнулись две красных ракетысигнал атаки. Над болотом уже гремел балтийский победный клич. Впереди всех, легко перепрыгивая пни и кочки, бежали Яковлев и Гав­риленко».

Горше, братишки, горше,волнуясь, шептал Гаври­ленко.

Артиллерийский шквал нарастал. Силой своей он насытил сердца балтийцев, напружинил их мускулы и оборвался так же вдруг, как начался.

В небо взметнулись две красных ракетысигнал атаки. Над болотом уже гремел балтийский победный клич. Впереди всех, легко перепрыгивая пни и кочки, бежали Яковлев и Гав­риленко».

Из «Красного флота»:

«Необходимо было форсировать проволочные загражде­ния. По приказу командира краснофлотцев двинулись вперед. Впереди шел старший лейтенант Яковлев. Враг открыл силь­ный огонь, но военные моряки продолжали продвигаться. Фа­шистская пуля ранила командира. Истекая кровью, Яковлев приказал краснофлотцу Гавриленко:

Идите вперед, только вперед... Помощь мне окажете потом».

Последний бой, кроме здоровья, лишил меня еще и писем того времени. Не один раз после ранения меня раздевали и одевали. И вся переписка с матерью и отцом, с девчонками и ребятами из класса, с фронтовыми товарищами, с тыловыми незнакомками была кем-то выброшена, видимо, за ненадоб­ностью. Не до этого было. Теперь бы мне эти письма. Опуб­ликовал бы пронзительные страницы живой жизни. Исчез и пистолет «вальтер», который был подарен мне командиром бригады.

Закончилась фронтовая жизнь. Я уже писал, что ненави­жу любую войну, дал тогда себе слово не стрелять сорок лет. Видимо, считал, что дольше не проживу. И сейчас у меня в памяти отчетливее всего не фронтовые выпивки, которых было много, не стрельба, не гул над землей, а мертвые ребя­та, которые остались навеки там, в болотах, очень часто по дурости командиров. Сама система даже из умных команди­ров делала дураков и карьеристов, и последние, очень часто без нужды, гнали солдат на смерть.

У мертвых крепкая память. Простят ли?

У каждого поколения свои стихи и песни. Я очень люблю одно из стихотворений Сергея Орлова. Он пришел на войну совсем юным, чудом уцелел в 1944 году в горящем танке. И написал строки о погибших ребятах, поэт не один раз ви­дел их лица вечного укора.

«Его зарыли в шар земной. А был он лишь солдат, всего, друзья, солдат простой, без званий и наград. Ему как мавзо­лей земляна миллион веков...»

Можно сколько угодно говорить о величии подвига, но вот солдату досталась «земля — на миллион веков». Зачем ему этот всепланетный мавзолей? Человек жить хотел. Мне очень близки раздумья об этой войне писателей-фронтови- ков Виктора Астафьева, Александра Адамовича, Григория Бакланова, Василя Быкова, Константина Воробьева, Даниила Гранина, Василия Гроссмана, Вячеслава Кондратьева, Викто­ра Курочкина, Константина Симонова.

Если войны вообще бывают справедливыми, то войну против нацизма можно отнести к справедливым, ибо она связана с агрессией. Но сколько же тайн она хранит, сколько же в ней преступных страниц! Приказали взять деревушку (а в Новгородской и Ленинградской областях они малень­кие), то давай, лезь напролом. Пошел в пьяную атаку, поуби­вало у тебя половину людей, то тут ты герой, немедленно появляются люди из штаба составлять списки кого и чем на­градить, особенно убитых или раненых. Если же взял хитро­стью, обходными маневрами или ночью, без всякой атаки, без стрельбы и крика, без шума и гама, то не рассчитывай на награды или благодарности. Это была какая-то вторая война, околофронтовая. Бюрократический аппарат охватывала ли­хорадка — есть, чем заняться. Ох уж эти атаки по пьяным разгулам, по прихоти, по капризу!

Пережили войну с гитлеризмом, выжили. Но сколько она стоила, сколько крови и слез. Уходят в мир иной фронтови­ки, они гордятся победой. Справедливо. Но что я сейчас ви­жу? Поистине достойно ведут себя те, кто действительно был на фронте. Они не стучат себя в грудь, не хвастаются своим патриотизмом, не орут на митингах, иногда печалятся, им горько от нищеты, на которую их обрекло государство. Орут те, кто к фронту и близко не подходил, да и родился чуть ли не после войны. Напялили на себя дырявую одежон­ку профессиональных патриотов, присваивают себе чужие заслуги. Придурки, которым наплевать на прошедшую вой­ну, на героизм ее участников, на страдания, пережитые на­родом. Спекулянты на трагедии.

Недавно добрый незнакомец Михаил Михайлов из Пите­ра прислал мне горькие стихи, которые фронтовику читать без слез невозможно. Их написала его мать, дочь старшины морской пехоты Савина Константина Павловича, погибшего в феврале 1942 года у деревни Малукса. Знаю я эту Малуксу! Не могу не включить эти стихи в мой рассказ о войне. Новое столетие наступило, а память о проклятии прошлого века еще жжет сердца людские.

«Подо Мгою холмы нарыты, // Подо Мгою шумят березы, // И кричат в тишину сердито // Беспокойные паровозы.

Там отец — он уже не встанет. // Мне на свадьбе не крикнет «Горько». // Внука ласково не поманит, // Не по­бродит с ружьем на зорьке.

Затерялся отцовский холмик, // Где березы на карауле. // Только ладожский ветер помнит, // Как солдата настигла пуля.

Подо Мгою холмы нарыты // Километрами за окошком... // Губы сына во тьме закрыты, // И тепла под щекой ладош­ка».

Война есть война. Но вспоминая о ней сегодня, я готов просить прощения у тех немецких матерей, сыновья кото­рых не успели узнать, что такое жизнь. Я готов простить тех немецких солдат, пули которых сделали меня инвалидом на всю жизнь. Но пока жив, не прощу преступлений Гитлера и Сталина, пославших на смерть миллионы людей.

На вокзале в Соколе меня провожала только Саша Симо­нова. Ее госпитальные подружки писали мне потом, что Са­ша была влюблена в меня, а я как-то пролетел мимо, приняв ее заботы за служебные. Да и не проснулся еще от мальчи­шеских снов. В госпитале дали мне рюкзак с хлебом и кон­сервами. Да еще костыли. Храню до сих пор. И поехал я до­мой. Благо, недалеко — до Ярославля. Вышел на вокзале, а дальше на попутной машине до Красных Ткачей. И приковы­лял я на свою улицу на костылях жить новой жизнью, кото­рую еще не знал, даже не представлял, что меня ждет. При­ехал с фронтовыми привычками самостоятельного человека, вернее, с претензиями на самостоятельность. А тут совсем другая жизнь, какая-то наглая, нахрапистая — того гляди, раздавит. Холод какой-то. Или мне так показалось. Но обо всем этом по порядку.

Вошел в заулок родительского дома и сразу увидел маму. Она шла с ведрами из сарая, где мы держали корову и кур. Видимо, поила корову. Увидела меня, ведра выпали из рук. И первое, что она сказала: «Что же я делать-то с тобой бу­ду? » И заплакала. От радости, от горя, от жалости. Она, бед­няжка, должна была кормить еще троих моих маленьких сестренок. Я принес в семью какие-то льготы как инвалид войны, но это были крохи. Мама настаивала, чтобы шел ра­ботать. Я ее хорошо понимал, но хотел учиться, получить ка- кую-то специальность. Боялся судьбы на костылях. Отец в это время лежал в госпитале, он написал матери: «Как бы ни было трудно, пусть учится».

В последний день перед занятиями написал заявление в Ярославский педагогический институт, на филологический факультет, но меня пригласил замдиректора института Мага- рик и сказал: «Нет, ты фронтовик, давай иди на историче­ский». Мне и тут было все равно, хотя по душевному влече­нию мне больше хотелось на филологический. Начал зани­маться. Появилось первое общежитие — комната на троих, потом на пятерых, таких же бедолаг. Ленчик Андреев, потом стал деканом филологического факультета МГУ, Толя Вотя­ков, после заведовал кафедрой русского языка в Военной академии, были другие ребята, которых сейчас уже нет в живых. Мы доверяли друг другу, бесконечно спорили, об­суждали всякие проблемы. Стипендии нам хватало только на обеды. По вечерам стучали ложками по алюминиевым котелкам — изображали ужин.

Споры, сомнения, но на сердце еще полно веры в правду, в добро той жизни, которая ждет впереди. Были и маленькие победы, питавшие надежды на справедливость. Однажды на партсобрании возник вопрос о «проступке» студента Вотяко­ва. Он не указал в личном деле, что его отец был репресси­рован. И сколько Анатолий ни объяснял, что отец реабилити­рован и ушел на фронт, ничего не помогало. Собрание рас­кололось. Студенты-фронтовики, а нас уже было около десятка, выступили в защиту своего товарища. Преподавате­ли, особенно пожилые, проголосовали за исключение его из партии, что, собственно, и произошло. Мы пошли в райком. Не помогло. Тогда мы отправились в горком партии. Там нас поддержали. Мы ликовали. Для нас это и была правда, кото­рая как бы прикрывала все остальное — неправедное и не­приглядное.

Через год мне дали Сталинскую стипендию. Жить стало полегче, это уже не 140 рублей, а 700, тут и маме можно было помочь. Через некоторое время случилось совсем невероят­ное. Меня вызвали в областной военкомат и сказали: хотя ты инвалид и мы не имеем права возвращать тебя обратно в ар­мию, но ты должен понимать обстановку. Вот посоветова­лись с директором института и решили назначить тебя заве­довать кафедрой военно-физической подготовки.

Назад Дальше