Провоевал я недолго. Хочу сказать, что за мое время смерть сменила взвод раза три, если не больше. Были случаи, когда из 30—35 человек возвращались 12—15. Пленных мы не брали, как и немцы нас. Полное озверение. Мы с гордостью носили клички «черные дьяволы», «черная смерть». Это из-за черных бушлатов.
Смерть — безмерная и бессмысленная трагедия войны, но она во сто крат трагичнее, когда приходит от пьяного дурачья. Россия давно славится чиновным дурачьем. На фронте их было полным-полно. Говорят, что без дураков жизнь тускнеет. Возможно, это и так, но на фронте придурки обходились очень дорого. Сошлюсь на пару примеров. Однажды приехал на передовую заместитель начальника оперативного отдела бригады с заданием организовать взятие одной деревушки. Сказал, что это нужно для выравнивания линии фронта. «Выравнивание» было очень модным термином. «Выравнивая линию фронтов», мы оказались под Питером, Москвой, Царицыном и на Кавказе. Деревушка стояла на пригорке. На подходе к ней — поля. Послали в бой роту, почти вся погибла. Штабист был пьян и груб. Махал пистолетом. Потом сказал, что утром будет наступление батальоном, а сам ушел в землянку спать.
Я там оказался случайно. С группой ребят возвращался из-за линии фронта и застрял в землянке, где собрался командный состав батальона. Пили, горевали. Не знали, что делать дальше. Надо же так случиться, что в это время проходило передовое подразделение солдат из дивизии, которая направлялась на замену соседней части. Командовал группой подполковник из кадровых офицеров. Заходит в землянку. Разговорились. Батальонный рассказал об обстановке.
«Чертовщина какая-то, дайте я попробую», — предложил подполковник. Он еще не воевал. Горячился. Ну и решили взять деревню ночью, пока штабист трезвеет. Командир группы, хотя это было нарушением всех порядков и уставов, взял с собой несколько человек, попросил саперов, хотя это было без нужды, — погибшие солдаты на этом клочке уже расчистили землю от мин. Заняли деревню почти без выстрелов. Только один раненый. Никто не знал, что делать с этой деревней дальше.
Когда штабист проснулся, ему говорят: не надо атаковать, деревня взята, так-то и так-то. Как? Нарушили мой приказ! А он без опохмелки-то злой, мерзавец, выхватил пистолет и чуть не расстрелял подполковника. Хорошо, что в это время в батальоне был представитель особого отдела, который по своей линии донес в штаб о заварухе. Оттуда пришел приказ: представителю штаба вернуться, подполковника освободить.
«Ну и дураки же у вас тут воюют!» — бросил подполковник на прощание.
Помню свой последний бой. Грустно об этом вспоминать, хотя и орден за него получил. Надо было сделать «дырку» в обороне немцев. Отрядили для этого мой взвод и еще роту, которой командовал старший лейтенант Болотов из Свердловска. Немцы были за болотом, на расстоянии метров, наверное, ста пятидесяти.
Ранним утром от земли стал отрываться туман. Между землей и туманом — прозрачное пространство, видно все, каждую травинку, каждую кочку. Мы сказали координатору этой операции — майору (накануне вечером он был пьян в стельку), что надо сейчас атаковать, немедленно начинать артиллерийскую подготовку, иначе хана. Он обложил нас матом, сказал, что будет действовать так, как было условлено, а вы пойдете в атаку тогда, когда будет приказано. Мы тоже выпили свои двести граммов и начали в его же духе «аргументировать».
Все было напрасно... По плану началась артиллерийская подготовка, минометы, два орудия прямой наводки. Пошли в атаку. Больше половины людей погибло. Меня тяжело ранило. Получил четыре пули. Три в ногу, с раздроблением кости, одну в грудь. Два осколка до сих пор — в легких и в ноге. Врачи говорят — закапсулировались.
Меня тащили по болоту четыре человека, трое погибли. Потом долго — восемь километров — везли на телеге, кость о кость в перебитой ноге царапалась, что каждый раз бросало меня в беспамятство. В бригадном госпитале меня посетил комиссар Ксенз. Сказал, что подписал представление к ордену Красного Знамени, а также спросил, верно ли, что мы с Болотовым имели острый разговор с майором? Написали мне потом в госпиталь, что майора разжаловали по настоянию комиссара бригады.
Долго везли нас в вагончиках узкоколейки, аж до Ладоги, а затем — двух офицеров — погрузили в самолет У-2. Лежал в боковушке, как в гробу. Приземлились в Вологде. Отвезли в город Сокол, в эвакогоспиталь за номером 1539. В госпитале как в госпитале. Сестры стремились выйти замуж за раненых офицеров и, когда это удавалось, уезжали вместе с ними по домам. Мне было очень плохо, вытягивали ногу, лежал все время на спине, закончилось все это дело пролежнями. Я помню сестричку Шурочку Симонову, которая оставалась дежурить у моей койки и по ночам. Она сидела рядом и как бы стерегла мое дыхание. Потом нелепо умерла от разреза на десне, говорят, что случился болевой шок. Прекрасные девчонки, жалостливые, терпеливые. От нестерпимой боли их матерят, а они, пытаясь изобразить улыбку, уговаривают: «Потерпи, миленький, потерпи, родненький».
Спустя годы пришлось работать на даче Брежнева в Завидове. Писали доклад ко Дню Победы. Брежнев был тоже с нами. По окончании — обычная выпивка. Тосты, тосты... И все, конечно, за Леонида Ильича, за «главного фронтовика». Ему нравилось. Я тоже взял слово и стал говорить о том, что всего тяжелее на фронте было не нам, мужчинам, а девчонкам, женщинам. Грязь, вши, часто и помыться негде. Лезут в пекло, чтобы раненых вытащить, а мужички тяжеленные. А от здоровых еще и отбиваться надо. Война трагична, но во сто крат она ужаснее для женщин. А теперь забываем действительных героев войны, героинь без прикрас. Брежнев растрогался, долго молчал, а потом сказал, что надо подумать о ка- ких-то особых мерах внимания и льготах для женщин-фрон- товичек. Ничего потом сделано не было.
В госпитале меня навестила мама. Я уже был «ходячий». Мы сидели с ней в ванной — больше негде. Все коридоры заняты койками. Она привезла мне баночку сметанки, блинов да кусочек мяса. Я ел, а она плакала, но и радовалась, что живым остался. С тоской смотрела на мои костыли, видимо, думала о моем инвалидном будущем.
Вместе со мной лежал командир роты, с которым мы прорывали линию обороны немцев. Он остался без ноги. На одной из коек — Иван Белов, отец будущего писателя-деревен- щика Василия Белова. На другой летчик-истребитель Борисов. Его самолет был сбит, сам он чудом остался жив, но ноги его не двигались из-за сломанного позвоночника. Ему сделали несколько операций, но безуспешно. В первые месяцы к нему приезжала жена, старалась утешить его. Потом ее посещения становились все реже и реже, а затем и совсем прекратились. Сосед мой каждый день писал ей письма, но не отправлял их, а прятал под подушку. Увядал на глазах, потерял всякий интерес к жизни и вскорости умер. Вот она, война. Трагедия человека — трагедия народа.
Много ли, мало ли, плохо ли, хорошо ли мы воевали, но воевали честно. О моем последнем бое было напечатано две статьи. Одна опубликована в газете «Красный Балтийский флот», вторая — в «Красном флоте», газете Народного комиссариата Военно-Морского Флота. Мне эти статьи как-то зябко читать, но я все-таки процитирую по выдержке из каждой.
Из «Красного Балтийского флота»:
«Ударный взвод автоматчиков выходил на рубеж для атаки. Над ночным болотом курился туман, роились злые комары. Прямо перед автоматчиками громоздился зарослью и лесом небольшой остров, занятый немцами. По берегу он ощетинился частоколом проволочных заграждений. Изредка над болотом зловещим мертвым светом вспыхивала осветительная ракета. Яковлев позвал:
— Федорченко!
— Есть Федорченко.
— Отбери шесть бойцов и выходи на левый фланг. Нас прикроешь.
Через минуту группа автоматчиков во главе со старшиной 2-й статьи Федорченко скрылась в камышах.
Когда до проволочных заграждений было не больше двадцати пяти — тридцати метров, старший лейтенант Яковлев приказал взводу раскинуться в цепь.
— Со мной останься, Гавриленко. Вместе в атаку пойдем.
Плечом к плечу не в первую атаку готовились Яковлев и Гавриленко. Кровь боя сроднила их крепкой балтийской дружбой.
Прошло несколько минут, и вдруг, этого мгновения ждали все, ночную тишину разорвали орудийные залпы. Снаряды рвались в проволочных заграждениях, в ДЗОТах врага.
— Горше, братишки, горше, — волнуясь, шептал Гавриленко.
Артиллерийский шквал нарастал. Силой своей он насытил сердца балтийцев, напружинил их мускулы и оборвался так же вдруг, как начался.
В небо взметнулись две красных ракеты — сигнал атаки. Над болотом уже гремел балтийский победный клич. Впереди всех, легко перепрыгивая пни и кочки, бежали Яковлев и Гавриленко».
— Горше, братишки, горше, — волнуясь, шептал Гавриленко.
Артиллерийский шквал нарастал. Силой своей он насытил сердца балтийцев, напружинил их мускулы и оборвался так же вдруг, как начался.
В небо взметнулись две красных ракеты — сигнал атаки. Над болотом уже гремел балтийский победный клич. Впереди всех, легко перепрыгивая пни и кочки, бежали Яковлев и Гавриленко».
Из «Красного флота»:
«Необходимо было форсировать проволочные заграждения. По приказу командира краснофлотцев двинулись вперед. Впереди шел старший лейтенант Яковлев. Враг открыл сильный огонь, но военные моряки продолжали продвигаться. Фашистская пуля ранила командира. Истекая кровью, Яковлев приказал краснофлотцу Гавриленко:
— Идите вперед, только вперед... Помощь мне окажете потом».
Последний бой, кроме здоровья, лишил меня еще и писем того времени. Не один раз после ранения меня раздевали и одевали. И вся переписка с матерью и отцом, с девчонками и ребятами из класса, с фронтовыми товарищами, с тыловыми незнакомками была кем-то выброшена, видимо, за ненадобностью. Не до этого было. Теперь бы мне эти письма. Опубликовал бы пронзительные страницы живой жизни. Исчез и пистолет «вальтер», который был подарен мне командиром бригады.
Закончилась фронтовая жизнь. Я уже писал, что ненавижу любую войну, дал тогда себе слово не стрелять сорок лет. Видимо, считал, что дольше не проживу. И сейчас у меня в памяти отчетливее всего не фронтовые выпивки, которых было много, не стрельба, не гул над землей, а мертвые ребята, которые остались навеки там, в болотах, очень часто по дурости командиров. Сама система даже из умных командиров делала дураков и карьеристов, и последние, очень часто без нужды, гнали солдат на смерть.
У мертвых крепкая память. Простят ли?
У каждого поколения свои стихи и песни. Я очень люблю одно из стихотворений Сергея Орлова. Он пришел на войну совсем юным, чудом уцелел в 1944 году в горящем танке. И написал строки о погибших ребятах, поэт не один раз видел их лица вечного укора.
«Его зарыли в шар земной. А был он лишь солдат, всего, друзья, солдат простой, без званий и наград. Ему как мавзолей земля — на миллион веков...»
Можно сколько угодно говорить о величии подвига, но вот солдату досталась «земля — на миллион веков». Зачем ему этот всепланетный мавзолей? Человек жить хотел. Мне очень близки раздумья об этой войне писателей-фронтови- ков Виктора Астафьева, Александра Адамовича, Григория Бакланова, Василя Быкова, Константина Воробьева, Даниила Гранина, Василия Гроссмана, Вячеслава Кондратьева, Виктора Курочкина, Константина Симонова.
Если войны вообще бывают справедливыми, то войну против нацизма можно отнести к справедливым, ибо она связана с агрессией. Но сколько же тайн она хранит, сколько же в ней преступных страниц! Приказали взять деревушку (а в Новгородской и Ленинградской областях они маленькие), то давай, лезь напролом. Пошел в пьяную атаку, поубивало у тебя половину людей, то тут ты герой, немедленно появляются люди из штаба составлять списки кого и чем наградить, особенно убитых или раненых. Если же взял хитростью, обходными маневрами или ночью, без всякой атаки, без стрельбы и крика, без шума и гама, то не рассчитывай на награды или благодарности. Это была какая-то вторая война, околофронтовая. Бюрократический аппарат охватывала лихорадка — есть, чем заняться. Ох уж эти атаки по пьяным разгулам, по прихоти, по капризу!
Пережили войну с гитлеризмом, выжили. Но сколько она стоила, сколько крови и слез. Уходят в мир иной фронтовики, они гордятся победой. Справедливо. Но что я сейчас вижу? Поистине достойно ведут себя те, кто действительно был на фронте. Они не стучат себя в грудь, не хвастаются своим патриотизмом, не орут на митингах, иногда печалятся, им горько от нищеты, на которую их обрекло государство. Орут те, кто к фронту и близко не подходил, да и родился чуть ли не после войны. Напялили на себя дырявую одежонку профессиональных патриотов, присваивают себе чужие заслуги. Придурки, которым наплевать на прошедшую войну, на героизм ее участников, на страдания, пережитые народом. Спекулянты на трагедии.
Недавно добрый незнакомец Михаил Михайлов из Питера прислал мне горькие стихи, которые фронтовику читать без слез невозможно. Их написала его мать, дочь старшины морской пехоты Савина Константина Павловича, погибшего в феврале 1942 года у деревни Малукса. Знаю я эту Малуксу! Не могу не включить эти стихи в мой рассказ о войне. Новое столетие наступило, а память о проклятии прошлого века еще жжет сердца людские.
«Подо Мгою холмы нарыты, // Подо Мгою шумят березы, // И кричат в тишину сердито // Беспокойные паровозы.
Там отец — он уже не встанет. // Мне на свадьбе не крикнет «Горько». // Внука ласково не поманит, // Не побродит с ружьем на зорьке.
Затерялся отцовский холмик, // Где березы на карауле. // Только ладожский ветер помнит, // Как солдата настигла пуля.
Подо Мгою холмы нарыты // Километрами за окошком... // Губы сына во тьме закрыты, // И тепла под щекой ладошка».
Война есть война. Но вспоминая о ней сегодня, я готов просить прощения у тех немецких матерей, сыновья которых не успели узнать, что такое жизнь. Я готов простить тех немецких солдат, пули которых сделали меня инвалидом на всю жизнь. Но пока жив, не прощу преступлений Гитлера и Сталина, пославших на смерть миллионы людей.
На вокзале в Соколе меня провожала только Саша Симонова. Ее госпитальные подружки писали мне потом, что Саша была влюблена в меня, а я как-то пролетел мимо, приняв ее заботы за служебные. Да и не проснулся еще от мальчишеских снов. В госпитале дали мне рюкзак с хлебом и консервами. Да еще костыли. Храню до сих пор. И поехал я домой. Благо, недалеко — до Ярославля. Вышел на вокзале, а дальше на попутной машине до Красных Ткачей. И приковылял я на свою улицу на костылях жить новой жизнью, которую еще не знал, даже не представлял, что меня ждет. Приехал с фронтовыми привычками самостоятельного человека, вернее, с претензиями на самостоятельность. А тут совсем другая жизнь, какая-то наглая, нахрапистая — того гляди, раздавит. Холод какой-то. Или мне так показалось. Но обо всем этом по порядку.
Вошел в заулок родительского дома и сразу увидел маму. Она шла с ведрами из сарая, где мы держали корову и кур. Видимо, поила корову. Увидела меня, ведра выпали из рук. И первое, что она сказала: «Что же я делать-то с тобой буду? » И заплакала. От радости, от горя, от жалости. Она, бедняжка, должна была кормить еще троих моих маленьких сестренок. Я принес в семью какие-то льготы как инвалид войны, но это были крохи. Мама настаивала, чтобы шел работать. Я ее хорошо понимал, но хотел учиться, получить ка- кую-то специальность. Боялся судьбы на костылях. Отец в это время лежал в госпитале, он написал матери: «Как бы ни было трудно, пусть учится».
В последний день перед занятиями написал заявление в Ярославский педагогический институт, на филологический факультет, но меня пригласил замдиректора института Мага- рик и сказал: «Нет, ты фронтовик, давай иди на исторический». Мне и тут было все равно, хотя по душевному влечению мне больше хотелось на филологический. Начал заниматься. Появилось первое общежитие — комната на троих, потом на пятерых, таких же бедолаг. Ленчик Андреев, потом стал деканом филологического факультета МГУ, Толя Вотяков, после заведовал кафедрой русского языка в Военной академии, были другие ребята, которых сейчас уже нет в живых. Мы доверяли друг другу, бесконечно спорили, обсуждали всякие проблемы. Стипендии нам хватало только на обеды. По вечерам стучали ложками по алюминиевым котелкам — изображали ужин.
Споры, сомнения, но на сердце еще полно веры в правду, в добро той жизни, которая ждет впереди. Были и маленькие победы, питавшие надежды на справедливость. Однажды на партсобрании возник вопрос о «проступке» студента Вотякова. Он не указал в личном деле, что его отец был репрессирован. И сколько Анатолий ни объяснял, что отец реабилитирован и ушел на фронт, ничего не помогало. Собрание раскололось. Студенты-фронтовики, а нас уже было около десятка, выступили в защиту своего товарища. Преподаватели, особенно пожилые, проголосовали за исключение его из партии, что, собственно, и произошло. Мы пошли в райком. Не помогло. Тогда мы отправились в горком партии. Там нас поддержали. Мы ликовали. Для нас это и была правда, которая как бы прикрывала все остальное — неправедное и неприглядное.
Через год мне дали Сталинскую стипендию. Жить стало полегче, это уже не 140 рублей, а 700, тут и маме можно было помочь. Через некоторое время случилось совсем невероятное. Меня вызвали в областной военкомат и сказали: хотя ты инвалид и мы не имеем права возвращать тебя обратно в армию, но ты должен понимать обстановку. Вот посоветовались с директором института и решили назначить тебя заведовать кафедрой военно-физической подготовки.