– И голова! – со смехом добавляет ее коллега.
С ними отдыхаешь сердцем.
Но сегодня – не тут-то было. Трезвонит телефон: меня-таки нашли, приглашают навестить приемник.
– Ты возвращайся! – говорят мне логопеды. – Мы тебе булочку оставим.
– Ему сегодня булочка не нужна, – подает голос Аспирян ( он тут, как тут ). – У него было время «Ч».
– А-а! – тянут женщины. – Ишь он какой!
Криво улыбаюсь, делаю ручкой, выхожу. Плетусь в приемник, поигрывая молоточком. Ну-ка, что у нас там? Для сюрпризов еще рановато, для сюрпризов существует ночь. Сейчас, вероятно, меня ожидает что-нибудь простенькое.
Так и есть – битое рыло, болит голова. «Чебурашка» синего цвета. На снимок, сука! Я краток и строг, мечтаю о милицейском мундире и резиновой палке. Оговорюсь, что в мирной жизни грезы подобного сорта мне не свойственны.
Праздно расхаживаю взад-вперед, пока ему просвечивают череп. Потом жду снова: снимок проявляется. Наконец, окунаю пальцы в раствор, извлекаю мокрый лист. Смотрю на свет – черт его разберет! Вроде, что-то там сбоку наклевывается… Или это у него от роду так? Делаю запись: «на мокрых рентгенограммах черепа убедительных данных за костно-травматические повреждения в настоящее время нет». Ключевые слова: «на мокрых», «убедительных», «в настоящее время» – окапываюсь.
Захожу в смотровую, где битое рыло торжественно меня оповещает: оно уже не хочет ложиться в больницу, оно пойдет домой. Молча гляжу на него в упор. На хрена ж я, спрашивается, с тобой вошкался?
– Будут вопросы – отвечу, что ушел сам, без разрешения, – произношу я после полной значения паузы.
Рыло схватывает на лету, прижимает руки к груди. Расквашенные губы размыкаются, но я упреждаю кваканье, успеваю первым:
– А ну, пошел отсюда! Чтоб духу твоего здесь не было!
Потерпевший испаряется. Бросаю взгляд на часы: время вышло, булки съедены, чай выпит. Стало быть – наверх, к бабуле, в поисках новых приключений. Поднимаюсь, в лифте – прежние задумчивые личности, скрюченные судьбой. Бабули, однако, уже след простыл. Чего, спрашивается, приезжала?
Устраиваюсь в ординаторской, вынимаю умную книгу. Читать невозможно: прислушиваюсь к перепалке в коридоре. Оттуда доносится:
– Мне стыдно за вас! Нас уже носом тычут! Неужели самим непонятно, что надо работать в перчатках?
– Да я-то всегда в перчатках! Я же знаю, что это – член, за него взяться – как за электрический шнур!
– А Катя? А Катя? Лезет пальцами… в этот пролежень гноящийся… надо ж соображать, как не боится? Любая зараза по сравнению с нашими пролежнями – это цветочки ангелоподобные!
– А я? Я тут причем?
Чтение приходится отложить. Я сижу в задумчивости, барабаня пальцами по настольному стеклу и представляя себе бабулю во всех житейских подробностях. Вот сейчас она идет к автобусу, заворачивает в магазин, покупает колбасу. Идет дальше, на ходу откусывает. Садится на лавочку, спина прямая, взор пустой. Низкое, как потолок в хрущевке, небо. Слякоть, пивные пробки, газета «Калейдоскоп». Неопределенное время суток, неопределенное время года. Часть света – черт ее разберет, какая.
Завариваю чай, встаю, прохаживаюсь взад-вперед. Пошел четвертый час, скоро все расползутся по норам, и я останусь на хозяйстве. Двух дежурных сестер вполне можно стерпеть, тем более, что нынче дежурят далеко не худшие. А пока… пока я запускаю казенный «486-й», выбираю уровень стратегии, называюсь «царем Гнидой» или «Владыкой Уродом» и начинаю мочить, как выражается наш нынешний высокий руководитель, всех подряд. Я демонстрирую чрезвычайно агрессивный стиль игры, моя конечная цель – не космический корабль, на котором улетают к Альфе Центавра, а ядерное оружие. Как только мне случается его заполучить, я, забывая о рейтинге, мигом разрываю дипломатические отношения и засыпаю бомбами и врагов, и друзей.
За окном постепенно темнеет. Уже неразличимы таинственные дальние топи, корпуса общежития испещрены электрическими квадратами окон. Цирк зажигает огни. Что-то уж больно все тихо, спокойно. Я сквозь зубы напеваю: «Не к добру вечерняя эта тишина! …» Одновременно отмечаю, что мои подозрения насчет сомнительных достоинств обеда были справедливы: в желудке одна за другой образуются пустоты, требующие скорейшего заполнения. Иду в сестринскую, достаю из холодильника пакет с бутербродами. Мне очень не нравится хранить его там, где каждая может – и, безусловно, так и поступает – заглянуть и проверить содержимое. Надо же знать, чем питается доктор! Это же безумно интересно! Пересчитают колбасные кусочки, обсудят качество, посудачат о пищеварении… Я делаю каменное лицо и быстро удаляюсь со свертком.
Запираюсь на ключ, поспешно роюсь в бумаге и целлофане. Но напрасно я пел, напрасно. Тревога!
…Из телефонной трубки излетает заполошное, шепелявое: «Срочно на пятое! Немедленно, бегом!»
Ну да, конечно, разбежался. Если состояние больного такое, что он в ближайшие минуты склеит ласты, невропатологу спешить некуда.
Спускаюсь, однако, в темпе, снисходительно поигрывая молоточком. Что, мол, тут у вас?
В коридоре – пусто, из четвертой палаты доносятся невнятные крики и вздохи.
Вхожу.
Окно распахнуто, на койке, что под ним, два бугая мнут и распластывают яростно сопротивляющееся тело. Изо рта у последнего летят брызги слюны и обрывки нецензурных слов. Бугай, который ближе ко мне, в зеленом хирургическом халате и колпаке, поворачивает голову и вопрошает:
– А вам известно, доктор, что вы только что едва не сели в тюрьму?
Голос строгий, бывалый, и я поначалу теряюсь. Спешу на помощь, прижимаю к матрацу разбушевавшиеся ноги.
– Еще бы две секунды – и абзац, – добавляет, пыхтя, второй – судя по всему, фельдшер. Я их ни разу не встречал – кто такие?
– В чем дело-то? – я спрашиваю мрачно, раздраженно, недовольный тем, что кто-то взял меня на понт. Какая, к чертям, тюрьма?
Не прекращая борьбы ни на миг, первый принимается рассказывать – скудно, отрывисто, но живописно. Произошло следующее: бугаи оказались ребятами из РХБ, реанимационно-хирургической бригады. Они кого-то привезли в приемник и вышли покурить на улицу. Кто-то из них случайно бросил взгляд на небеса, желая, вероятно, насладиться видом первых звезд, но вместо звезд увидел субъекта, который висел уже снаружи здания.
Я, слушая, задним умом соображаю, что с тюрьмой они переборщили. Крутые, понимаешь ли, ветераны острых ситуаций. Собственно говоря, за что? Пациент не мой, и больница у нас – не психиатрическая. К каждому солдата не приставишь. А в деле этого козла наверняка наличествует запись лечащего врача о ясном сознании и адекватном поведении. В противном случае его просто никто сюда не положил бы.
Самоубийца взбрыкивает, я наваливаюсь на него всей массой.
…Итак, увидев жуткую картину, коллеги ринулись наверх, прикидывая на ходу, которой палаты окно. Нашли не сразу, но нашли, ворвались, вцепились в запястья.
До чего ж силен! Троим мужикам не справиться. Лет двадцать, дегенеративная, багровая от натуги рожа, бритый череп с послеоперационной ямкой. Я не слишком искушен в технике обездвиживания, и потому стараюсь на совесть. Кричу сестрам, чтобы несли еще тряпок и простыней. Рву их зубами, превращая в лоскуты, вяжу узлы – по восемь-десять штук на каждую конечность, не меньше.
– Ах, б-бляди! С-суки ебаные! – хрипит виновник переполоха, пытаясь высвободиться. С меня ручьем льет пот, пропитывая даже халат. Вид у меня через пять минут такой, словно я упал в лечебный бассейн.
Реаниматологи, вытирая лица, отступают.
Я не могу удержаться.
– Хрен тут тюрьма, – заявляю высокомерно.
Те молчат.
– Побудьте с ним пять минут, – прошу я их. – Сейчас только бригаду вызову и вернусь.
Отдуваясь, быстро выскакиваю в коридор, к телефону. Сейчас начнется самое ужасное: мне предстоит убедить городских психиатров, что рехнулся не я, а мой клиент. Их можно понять: не очень-то хочется пилить из Питера в Сестрорецк. Хорошо еще, что не ночь, ночью бы они уж точно отбрыкались.
– Суицид! – кричу я в трубку. – Травматик! Буйный, неадекватный! Сняли с окна!
На том конце провода сопят. Случай ясный, зацепиться не за что, придется ехать, но дать свое согласие сию секунду не позволяет гордость. Чего-то кочевряжатся, задают идиотские вопросы. «А как он к вам попал?» Черт возьми – я-то откуда знаю? Наконец, смирились с неизбежным, выезжают. Все бы ладно, только будут они через пару-тройку часов. А мне, покуда не приехали…
– Мы боимся! – хором заявляют сестры.
Еще бы не бояться. Он уже сидит! Как он сумел? Мускулы раздулись, жилы проступили, глаза сверкают.
– Ну, что? – это он ко мне обращается. – Иди, иди сюда, с-сука… Знаешь, что я с тобой сделаю? Я тебя и всю твою семью в рот выебу, пиздобол хуев. Давай, подходи! Решил, справился? Вот сейчас увидишь…
Он медленно, глядя мне в глаза, начинает вытягивать руки из узлов. Бугаи уже смылись, я один, сестры не в счет. Командую – ей-богу, как в парашном каком сериале:
Он медленно, глядя мне в глаза, начинает вытягивать руки из узлов. Бугаи уже смылись, я один, сестры не в счет. Командую – ей-богу, как в парашном каком сериале:
– Реланиум ему! Четыре, по вене. И два – в задницу, а дальше поглядим.
Подхожу, наваливаюсь, подтягиваю тряпки потуже. Он харкает мне в лицо, попадает на воротник халата.
– Н-ну, пидорас!… Ну, держись… Я тебя достану… ебать буду долго, в кровь… ползать, блядь, будешь, просить, …упрашивать, чтоб я тебе в рот дал, сука…
– Непременно, – приговариваю я в унисон, не прекращая трудиться над путами. – Иначе и быть не может.
– Правильно, – кивает тот, глаза не мигают, смотрят пристально. – Я тебя достану. Разворочу ебало до желудка, пидор ты, уебище сраное, за яйца повешу, поджарю урода…
– Посмотрим, – отзываюсь угрожающе. Я ведь тоже не железный. – Сейчас тебя, дебила, пригасят.
Сестры приносят реланиум, вкалывают, парень рычит, напрягается, но я скрутил его на славу. Он порывается сесть и обнаруживает поразительные способности. Я точно знаю, что ему не вырваться, и все же с испугом слежу, как натягиваются перекрученные жгуты. Впечатление такое, что он, всем законам вопреки, сумеет-таки их разорвать.
– Только не уходите, – упрашивают сестрички.
Угрюмо киваю. Понимаю, что уходить нельзя.
– Позвоните ко мне наверх, предупредите, что я тут.
Они исчезают. Я присаживаюсь на табурет и тут же встаю, возбуждение и ярость не дают расслабиться. Ох, дьявольщина, его не берет реланиум. Будто водой укололи – прежний взгляд, прежние мысли.
– Сиди, сиди, жди, – улыбается он. – Я подожду. Я…
И он продолжает. На протяжении двух с половиной часов я слушаю, что и как он сделает со мной и моим окружением. Я не вчера появился на свет, но узнаю много нового. В какой-то миг не удерживаюсь, подхожу и бью его наотмашь по физиономии. Но ему, естественно, ничуть не больно, удар лишь умножает его силы.
– Ах, гандон! – задыхается спеленутое существо. – Сейчас… сейчас я тебя натяну…
Я проверяю узлы, подтягиваю то в одном месте, то в другом. От собственной беспомощности он приходит в окончательное бешенство, речь делается бессвязным набором матерщины. Бросаю взгляд на часы – где же эти сволочи!
И тут они появляются на пороге: все трое. Я оказываюсь свидетелем удивительной метаморфозы: псих моментально успокаивается. Ему достаточно одного только вида вошедших, хотя во мне их внешность не пробуждает никаких особенных чувств. Впереди – пожилой коренастый доктор, за его спиной – два мирных, добродушных санитара. Соображаю, что в этом-то неистребимом добродушии и прячется самое главное.
– Что же ты разбушевался? – участливо спрашивает один из них, лет сорока, весь в крупных веснушках.
Самоубийца отворачивается.
– А я его знаю, – сообщает мне доктор негромко. – Он у нас уже лежал. Ему было шесть лет, когда он выскочил на дорогу: побежал за мячиком. Попал под грузовик. Через месяц от него отказались родители.
– Молодцы, хорошо связали, – хвалит меня санитар и берется за узлы. – Ну что, поехали? – обращается он к парню. Тот молчит.
Его развязывают, он послушно встает, заводит руки за спину. Тонкой, несерьезной тесемочкой ему связывают кисти. Все – и он в первую очередь – прекрасно понимают, что этого достаточно. Приди ему в голову эту веревочку порвать… я ловлю себя на довольно скотском желании увидеть, что будет в этом случае.
Травматика ведут по коридору, спускают вниз. К машине. Я провожаю и ощущаю себя мелкой трусливой собачонкой, которая торжествует и жалеет лишь о том, что невозможно укусить на прощание. Правда, мячик, за которым побежал некто шестилетний, незнакомый, прочно заседает в голове и время от времени начинает подпрыгивать, покорный толчкам призрачной ладони.
…Рекламная пауза. Дрожащими, между прочим, руками вынимаю папиросу, выхожу на улицу. На всякий случай смотрю наверх: не висит ли кто еще. Усмехаюсь, встряхиваю головой. Вот же паскудство! Ну, будем надеяться, что на сегодня все.
Я в два приема высасываю беломорину и с прищуром взираю на медленно подруливающую машину скорой помощи. Подозрительно интересуюсь:
– Кого привезли?
– Да битое рыло, – отвечают мне.
…Иду к себе наверх. Это, как нетрудно сообразить, происходит уже минут через сорок.
Черт меня дергает замедлить в холле шаг и обратить внимание на нечто в коляске, одетое в куртку и вязаную шапочку до глаз. Стоит себе коляска прямо в центре, продуваемая всеми ветрами, – и пусть стоит. Но я останавливаюсь и внимательно всматриваюсь в наездника. Скрытое сумерками лицо глупо улыбается. Это Ягдашкин. Едреный хобот! Он же пьян.
Нет, не пьян. Сказать, что он пьян – значит, ничего не сказать. Идиотская пасть, неустойчивые глаза. С правого бока весь в грязи: где-то, видно, выпал по дороге. Меж парализованных колен – чекушка с настойкой овса, сорок градусов, почти пустая. Только муть на донышке болтается.
– Блядь, – говорю я в сердцах, не заботясь об ушах гардеробщиков и лифтеров. Я свирепею всерьез, по-настоящему. – Быстро в лифт!
Лифт уж готов, выцветший услужливый Роберт помогает мне вкатить нелюдя в кабину.
– За что мне это? – спрашиваю я неизвестно кого, пока лифт поднимается. – Что это за долбаный профиль работы?
Я лично, своими руками закатываю Ягдашкина в родную палату. Там сидят его побратимы, такие же колясочники. У одних на губах поганые ухмылочки, другие с показной непричастностью отворачиваются. Насквозь их вижу, сук. Жрут все до единого, животные.
– Ползи на кровать! – командую Ягдашкину. – Живо!
– А… че ты… – он выдавливает нечто среднее между хрипом умирающего и отрыжкой.
Сестры заглядывают в палату, осторожно шепчут, что меня снова зовут вниз; вероятно – битое рыло.
– Закиньте его в койку, – бросаю я на ходу и выхожу.
Я снова в приемнике. Батюшки светы! Передо мной раскладывают пять свеженьких, только что оформленных историй – выбирай! Бросаюсь в смотровую: хрюканье, невнятное бухтенье, перегар, кровища. Кажется, что вся окрестная нечисть, привлеченная поздним часом, слетелась сюда, и где-то – сокрытый до поры до времени, но совершенно неизбежный – маячит гвоздь программы, гоголевский Вий. Его доставят глубоко за полночь, его, под шум мертвящего ноябрьского дождя, втолкнут на каталке…
К дьяволам их черепа, я даже не прикоснусь к снимкам. Всем – сотрясение несуществующего мозга.
К полуночи освобождаюсь, плетусь наверх. Лифт уже не работает, на лестнице темно. Между этажами – парочки и группочки, кто-то играет на гитаре. При моем появлении все подтягиваются, подбираются, но занятий своих не оставляют. По всем канонам я должен был бы шугануть всю эту гопоту, и некоторые так и поступают на моем месте, но мне сей беспорядок по барабану. Приближаюсь к пятому, родному, этажу, до меня доносится шум. Я вполне спокоен и готов ко всякому. Материализуюсь в коридоре, вижу страшную картину: извивающееся тело Ягдашкина, уподобившееся тюленю, перемещается с помощью рук в сторону сортира. Неподвижные ноги волочатся по полу. Ягдашкин оглядывается, в зубах – сигарета. Он вздумал покурить, его не высадили в коляску, и он решил по-своему справиться с проблемой. Я пускаюсь в погоню.
Сестры стоят, качают головами. Половина Ягдашкина уже в сортире; я влетаю следом и хватаю его за ремень. Ах, видел бы это безмозглый академик, который возглавлял аттестационную комиссию! Он аттестовывал отделения, начиная с первого этажа, и к пятому уже едва держался на ногах. Ученый муж, распространяя спиртные пары, не только подтвердил нам высшую категорию, но обещал международную, и много чего еще посулил. Ах, евростандарт! Видели бы вы, достопочтенные европейцы, дежурного доктора, который в туалете (а это место вообще не подлежит описанию по причине общей нехватки художественных средств) отлавливает и тащит прочь строптивого инвалида. Вам бы сразу стало ясно, в чем заключается и как проявляется международный статус…
Общими усилиями помещаем Ягдашкина в коляску и везем вниз, в приемник. Там – клетка, изолятор. Тяжелая дверь с зарешеченным оконцем, койка, цементный пол.
Закатываем, запираем, предупреждаем дежурную службу. Те усваивают сказанное без восторга – мало им своих отморозков. С наслаждением вспоминаю, что слово мое – закон, а потому молчу, разворачиваюсь, направляюсь к себе.
Не любят меня в приемнике. Наверное, есть, за что.
В ординаторской запираюсь на ключ, снимаю халат, завариваю чай. Уже почти час ночи, не следовало бы мне чаевничать, самое время разложить на узенькой банкетке запятнанный дезинфицирующими растворами матрац и попытаться уснуть. Обычно я беру с собой какой-нибудь транквилизатор, но сегодня – забыл. Сестры уже спят, мне не хочется их будить и выпрашивать двадцать капель корвалола. Ладно, попробуем без химии. Придвигаю банкетку к письменному столу так, чтобы телефон был точно возле левого уха. Что бы я ни выпил, трубку снимаю по первому же звонку. Это значит – не сон у меня, а неизвестное науке состояние; внутренний таймер неслышно работает, внутренний сторож исправно бодрствует.