Наверно, там ему будет лучше.
Оттуда не возвращаются.
Никто не знает, как там.
Гражданское чаепитие.
Прощальная горсть.
Глухой удар.
Это двери.
Поезда.
Вздохнули, зажевали, отвлеклись, приступили к служебным обязанностям.
июнь – сентябрь 2000
1996 – 2000
Приложения
ТРИ ЧАЯ, ДВА КОФЕЖивые улитки, живые улитки,
Живые, живые улитки
А. Хвостенко
– Ну так вот, – рассказывает Аспирян. – Приходит ко мне Полина Адамовна Подолина и говорит: возьми мужичка, он здоровый. Ну, был инсульт, что поделать, но так – здоровый и хороший. А я тогда еще не знал, кто такая Полина Адамовна…
Мы идем по асфальтовой дорожке через лес. Раннее утро, заспанный туман, перестук колес далекой электрички, который быстро стихает, но его подхватывает поднебесный дятел. Справа – бандитские дачи, слева – сосны и хвойный ковер, сухой вопреки осенним дождям. Смотрим под ноги: как бы не раздавить улитку, их тут ужас, сколько. Они, ничего не соображая, ползут на асфальт, где и замирают под гипнотическим воздействием открытого пространства.
– И привозят дедушку, – продолжает Аспирян. – У него – гипертония, склероз, семьдесят три года – плюс-минус два или три, а можно и десять лет, – это, как известно, роли не играет. Пара инфарктов… в общем, то, что само собой разумеется, можно не называть. Диабет. Ладно, и это стерпим. Но у него, – Аспирян начинает загибать пальцы, – гемофилия…
Я зловеще, с пониманием киваю.
– То есть – никаких уколов, кровищей изойдет. Во-вторых – аденома простаты, ссать не может, – Аспирян загибает второй палец, – и поэтому у него в брюхе дыра с трубкой. А вдобавок – огромная паховая грыжа. Яйцо – до колена! Меня спросили: почему он перестал ходить? Я так и ответил: может быть, яйцо по ноге стукнуло, вот она и подвернулась?
Аспирян заведует отделением оперированных мозговиков.
– А самое любопытное, – он, подождав, когда я отсмеюсь, понижает голос, – это то, что самого-то инсульта у него, похоже, и не было. Вот все было, а инсульта – нет…
Мы спускаемся по крутому песчаному склону, выходим на узкий мост через речку с густой водой цвета хаки. Каждое утро, проходя через мост, я вспоминаю про целебный источник, расположенный неподалеку. А также про длинную одинокую трубу, торчащую из берега. Эта труба тянется из-под самой больницы, из нее постоянно выливается в речку нечто. Источник популярен. Говорят, он расположен выше по течению. Но я, сколько ни хожу, не заметил вообще никакого течения, а категории «выше-ниже» плохо применимы к нашей равнинной, болотистой местности.
Вокруг – березы, сосны, бурый отсыревший папоротник. Чтобы увидеть больницу, надо подняться по лесенке от моста. Скоро эта лафа кончится, лесенка зимою превращается в каток. Кряхтя, осиливаю ступени. Сумка сегодня тяжелая, потому что я дежурю сутки, и в ней – продукты питания, бритва, художественная литература и еще разная мелочь.
Мы выбираемся наверх и с ритуальной обреченностью смотрим на застекленную букву «Д», растянутую вширь, с двумя пристройками в качестве ножек – больницу. Нет, на букву она не похожа – слишком длинная. Скорее, на безголового пятиэтажного тролля из серого кирпича и стекла, который присел отдохнуть. Это я сейчас из кожи вон лезу, стараясь подобрать впечатляющее художественное сравнение. В действительности ежеутреннее созерцание этого здания не возбуждает никаких чувств, кроме приевшейся, не слишком острой тоски. И потому отчасти театральны наши вздохи – по причине непротивления судьбе.
– Я давно подозреваю здешние болота, – делится со мной Аспирян. – Неспроста все это. От них какие-то испарения исходят, что ли… Люди поживут, поживут и начинают меняться.
Помню, он утверждал, что научился отличать сестрорецкого бомжа от, скажем, зеленогорского. Я чувствую, что и во мне постепенно просыпается такое чутье. Городок в самом деле особенный, в нем присутствует что-то отвязанное, отмороженное, но в то же время – мирное, свободно плавающее, засыпающее на ходу.
В качестве иллюстрации – недавний случай из жизни. Лежал в реанимации человек, больной и буйный, а потому – голый и накрепко привязанный к койке за все четыре конечности. И катетер стоял у него с целью активного выведения мочи, ибо дело шло о серьезном отравлении чем-то крепким. Бригада не догадывалась, что ей достался опытный клиент, весьма искушенный в преодолении всякого рода препятствий и затруднений. Совершенно неожиданно для всех больной вскочил, разорвав ненавистные путы, и бросился прямо в окно. Этаж был первый. Избавляться от катетера беглец не стал. Разбив стекло, изрезанный, окровавленный тарзан пустился наутек, в прогретые солнцем леса. Доктор Кафельников стоял, задумчиво притоптывая ногой, обутой в тапочек, и повторял вполголоса гамлетовский вопрос: «бежать или не бежать? „Наконец, все решили бежать. И бежали действительно все, человек двенадцать – по больничному двору, через шоссе, в курортную зону. А по пути осведомлялись у прохожих: в какую, дескать, сторону побежал голый человек с торчащей из члена трубкой? Никто не удивился. Никто. Не было ни наморщенных лбов, ни вздернутых бровей, ни прочих признаков замешательства и недопонимания. Местные жители, как один, с готовностью, отвечали: «Вон туда!“ и возвращались к прерванным делам…
…Девять пятнадцать.
– Когда у нас было заседание по поносам… – Аспирян хочет поведать о чем-то еще, но мы уже пришли, и он обещает досказать после.
– Три чая, два кофе, – прошу я у лоточницы в холле. Та вручает мне пять пакетиков, я прячу их в сумку. Кофе сейчас, чтобы проснуться, кофе на следующее утро, чай – на день, три пакетика можно дважды залить кипятком. Итого – шесть чаепитий, плюс халява. Лифтер мне кивает, следом за мной запускает в грузовую кабину трех-четырех мозговиков. Те заходят медленно, подволакивая ногу и прижимая к груди скрюченную руку. С ними работать – одно удовольствие: тихие, смирные кабачки, однажды и навсегда узнавшие себе цену. А вот травматики большей частью невыносимы, и я сочувствую олимпийски спокойному Аспиряну, который их пользует. С другой стороны, Аспирян сочувствует мне.
Как всегда, я опаздываю на пятиминутку. Это откровенный, неприкрытый саботаж, за который мне ничего не будет. Тем более, сегодня: заведующей почему-то до сих пор нет, и старшая сестра, по-лошадиному встряхивая головой, тихонько интересуется: «Где? …» Так и только так, ибо конкретизация грозит перейти границы панибратства, существующего у меня со среднемедицинской саранчой. Уточнение неизбежно должно выражаться в дополнениях типа «конь с яйцами», или «их величество», или «бабуля». Всем все понятно, но вслух – нехорошо. Во всяком случае, со старшей сестрой, поскольку она, как-никак, в компании с той же бабулей и сестрой-хозяйкой, составляет административную тройку отделения. В известной, значит, степени причислена к лику.
Я, естественно, пожимаю плечами. Откуда мне знать? Представляется картина: бабуля в школьной форме, рядом – я, несущий ее портфель от самого дома. И после работы – до дома же провожающий. До чего же богатое у меня воображение! И извращенное. Я содрогаюсь: представленное, даже будучи неосуществимым, откровенно чудовищно. Иду в ординаторскую, на ходу нащупывая в сумкином кармане кофейный пакетик. Надеваю чистый халат с заплатками на локтях, навешиваю к сердцу табличку со сведениями о себе: боюсь забыть.
В дверь заглядывает Элиза – она из людей, таких здесь немного. Шепчет: пришла. В коридоре – какая-то возня, возмущенное бульканье, слабый визг. Что-то начинается. Включаю чайник, застегиваюсь, выхожу. В пяти шагах от меня стоит бабуля и гневно рассказывает, как обошлись с ней железнодорожные контролеры. Старшая сестра терпеливо кивает и слушает, поджав губы – как неизлечимо больного ребенка.
– Пенсионное! – бухает бабуля. – И говорит еще: пройдемте! Я и говорю ему: я заведующая неврологическим отделением, врач высшей категории!
Старшая согласно наклоняет голову и сдержанно побуждает к продолжению:
– Ну?
– Ну и все! А он мне: посмотрите на себя в зеркало – какая вы заведующая!
Осторожно пячусь назад, притворяю дверь. Засада, сейчас я погибну. Животный (потому что в животе) хохот угрожает цепной реакцией, смешинки вот-вот сольются в критическую массу. Только бы сдержаться!
Выждав, сколько нужно, с шумом выдыхаю и отправляюсь в кабинет с серьезнейшим видом. Там уже бабуля: склонилась над журналом сдачи дежурств, сидит. Ей много лет, а сколько – никто не знает. Сама она признается, что в годы войны, будучи девяти лет от роду, прибавила себе семь, чтобы идти работать на завод. Похвально, но недостоверно. Получается, в девять она выглядела на шестнадцать? Очень, между прочим, может быть. Если она врет, то вряд ли делает это умышленно – скорее всего, кое-что подзабыла.
Нет, все, все возможно. Коллеги, знавшие ее еще сорок лет назад, утверждают, что она абсолютно не изменилась. Она всегда была одной и той же. У нее – хлебобулочное лицо с красным алкоголическим носом. Бабуля в рот не берет спиртного, это не пьянство, а «ринофима», особенное состояние носа, когда он становится именно такой, как у бабули. Короткие волосы выкрашены рыжей мастикой. Голова мелко трясется. Письмо дается с нескрываемым трудом. Пришла на работу в длинном шерстяном платье и шуршащих спортивных штанах.
Нет, все, все возможно. Коллеги, знавшие ее еще сорок лет назад, утверждают, что она абсолютно не изменилась. Она всегда была одной и той же. У нее – хлебобулочное лицо с красным алкоголическим носом. Бабуля в рот не берет спиртного, это не пьянство, а «ринофима», особенное состояние носа, когда он становится именно такой, как у бабули. Короткие волосы выкрашены рыжей мастикой. Голова мелко трясется. Письмо дается с нескрываемым трудом. Пришла на работу в длинном шерстяном платье и шуршащих спортивных штанах.
Бабуля карябает в журнале. Кто сдал, кто принял, сколько человек, у кого температура, кто нарушил режим. Эти записи бесполезны, она их никогда не перечитывает и сразу забывает, что написала. Она путает фамилии, пишет не то, ибо не так и слышит, и церемония сдачи смены превращается в таинственный ритуал, сравнимый с древнеэллинскими культами, которые продолжали в свое время отправлять, не задумываясь о давно утраченном, веками поглощенном содержании.
Собираются сестры, монотонно докладывают. Событий немного. Ну, вот, например, одно: Енцев из двадцать четвертой палаты вернулся поздно, к полуночи, с запахом перегара.
Слух у бабули хреновый, и вдобавок сложно додумать винительный падеж. Следует приказ:
– Выписать Ебцев!
На все про все минут десять – пятнадцать. Наконец, можно удалиться. Я надеюсь, что бабуля не скоро появится в ординаторской, и у меня будет возможность скоротать время в одиночестве. Работы никакой, нет ни выписки, ни поступлений. Она придет, усядется и примется за длинный рассказ о медицинском героизме пещерных времен. Например, о том, как она овладела гипнозом и на какой-то плавучей базе заколдовала матроса, у которого начиналась белая горячка: обручальным кольцом на ниточке. «Смотри! Смотри на меня! «Я надеюсь, что нет, что все обойдется. Заведующая останется в кабинете и займется любимым делом: будет читать инструкцию по гражданской обороне.
В общем, надо пить кофе, пока я один. Это не запрещено, однако бабуля, случись ей застать меня за этим занятием, может проявить заботу и угостить бутербродами с колбасой. Ведь она совсем одинока, ей некого побаловать. С колбасных кружочков грубо, с мясом, содрана кожура; я сразу представляю бабулины ногти, а то и зубы, которыми она впивается в пищу. Рот наполняется слюной – признак не голода, но подступающей рвоты. Залпом опустошаю чашку и выбегаю на перекур.
Когда возвращаюсь, обнаруживаю худшее: бабуля тут как тут. Я придвигаю к себе стопку с историями болезни и с остервенением начинаю делать записи следующего содержания: «состояние удовлетворительное, новых жалоб нет, неврологически – без ухудшения». Это – дневники; по количеству клиентов мне придется повторить волшебную фразу сорок раз. Так в старину наказывали нерадивых школяров: напиши сто раз то-то и то-то… иначе останешься без обеда. Один к одному.
Бормочет радио, бабуля прислушивается и что-то улавливает.
– Врать не буду, не знаю, – заявляет она. – Что слышала, то и говорю. Его зовут не Ельцин, а Борух Эльцин.
– М-м? – я недоверчиво мычу. – Ох, совсем забыл…
И снова вылетаю прочь – якобы по спешному делу. Карету не прошу – не те, государи мои, времена. В коридоре меня атакуют. Сразу три тамагочи в колясках, подобно лихой кавалерии, берут меня в клещи.
Какие-то пустячные вопросы, решаю на ходу, успокаиваю, обещаю, клянусь. Вниз, вниз! – к Аспиряну.
…Аспирян сидит за столом, что-то пишет. С удовольствием откладывает ручку, наливает кофе, возвращается к рассказу.
– Так вот – заседание по поносам. Там сидела парочка: Татьяна Ильинична, а с нею рядом – Порожняк, из СЭС. Еще, кстати, неизвестно, кто хуже.
Ильинична – начмед, исчадие ада, из откровенных вампиров. Как же возможно нечто более страшное? Спрашивать боюсь.
– Сижу и смотрю, – жалуется мне Ампирян, – как Порожнячка жует жвачку. Смотрит прямо перед собой и жует – не как-нибудь, а с чувством, не закрывая рта. Чавкает, чмокает. А Ильинична – та смотрит так же прямо, и только челку поминутно сдувает со лба. Смотрю и думаю: черт подери – пэтэушницы! Старые бабы, за пятьдесят обеим… Чудеса!
– Цветы жизни, – вздыхаю я лицемерно.
…Сижу, не спешу уходить. У Аспиряна много дел, но он человек деликатнейший, меня не гонит. Понимает все – и про бабулю, и про колбасу, и про наше отделение в целом. Наши клиенты не то чтоб такие тяжелые, большинство из них сломало себе хребты много лет назад, и все уже устаканилось – и к трубкам в мочеиспускательном канале привыкли, и к вяло заживающим пролежням, и к коляскам, и к обвисшим членам. Одна беда: всегда одни и те же. Из года в год приезжают они за каким-то дьяволом лечиться, будучи уже вполне безнадежными – они это знают, они давным-давно успокоились и понимают, что не пойдут никогда, но все же едут. Я знаю их по имени-отчеству, у нас зачастую фамильярные, доверительные отношения, которыми мы пытаемся заполнить тягостный вакуум бессмыслицы. Вера в полное выздоровление жива в одной бабуле. Это, кстати сказать, нравится не всем. Некоторых даже раздражает.
Вот и подтверждение последнему: в коридоре меня останавливает мрачный, небритый мужик, из ходячих. Наверное, везунчик. Вскрытая на предмет чепухи спина. Я его не знаю, палата не моя.
– Скажите, пожалуйста, – гудит он, хмуря брови, – какие вы ведете палаты?
– Вот, вот, вот, – я тычу пальцем. – А также – вот, вот, вот и вот.
– А нас – бабуля?
– А вас – бабуля.
– Блядь, – говорит мужик, поворачивается и уходит прочь.
Я весело пожимаю плечами, заворачиваю в клизменную.
Клизменная – это отдельная песня, ноу-хау нашего отделения. Приедут, случается, какие-нибудь гости, и даже иностранные – ходят, воротят носы, смотрят с нескрываемым презрением. Мол, бедновато – вот у нас и холлы, и даже «зимние сады» с бассейнами на сотню человек, а тут – беднотища! И вдруг – клизменная. Челюсти отвисают, глаза воспламеняются, сверкают фотовспышки – да! вот такого у нас нет! это надо взять на вооружение! И ходят кругами, осматривая «трон» со всех сторон – а трона всего-то и есть, что койка с дырой, под которую подведен унитаз.
Клизменная – в некотором смысле отдушина. Это курилка. Когда в ней пусто, лучше места не сыскать во всей больнице. А к запахам настолько привыкаешь, что в быту начинаешь ощущать их нехватку. Иногда я всерьез начинаю мечтать о письменном столе – поставить бы его здесь, возле очка, и часть проблем решилась бы мгновенно. Сидел бы я один, в тишине и покое, и ни одна сволочь не достучится…
За окном – четыре корпуса общежития, а дальше – выцветшие, бурые болота и лес, до которого вовек не дойти. Там же – быстрорастущее кладбище. Святости маленькой, недавно построенной часовни явно недостаточно, чтобы оздоровить местную ауру. Недавно я поймал себя на том, что и с пейзажем я постепенно срастаюсь. Проснулся как-то раз дома, на диване, после двухчасового сна, взглянул на улицу – что-то не то! А где же осенние топи, где гнилой простор? Куда подевалась трясина?
Так оно и бывает – исподволь, украдкой, из количества в качество, по спирали.
…Плетусь обратно – дописывать про удовлетворительное состояние.
И день проходит. Днем я называю четыре часа до обеда. Дальше – уже иное время, со своими сюрпризами, плюсами и минусами. Как ни крути, есть капля правды в рассуждениях насчет временной неоднородности.
К примеру, обед – святое дело, это время «Ч». Дежурный врач – ваш покорный слуга – под видом забора пробы имеет право полноценно напитаться. Что до меня, то я их, гадов кухонных, не проверяю никогда. Кому надо, все равно упрет. Встречались у нас сознательные личности, которые считали своим долгом присутствовать аж при закладке масла в кашу. И что же? Однажды, что-то позабыв, одна такая правильная вернулась, и вот вам картина: необъятная тетка, багровая от волнения, самозабвенно ловила в черпак драгоценное, полурасплавившееся кило…
«…Меня приветствуют: „приятный аппетит!“
Затемнение. Дежурный доктор – фигура высшего порядка. Всех, как ветром, сдувает из-за стола – доели, не доели. Обмахивают грязным полотенцем оцинкованную поверхность, несут куриный бульон. За верхоглядство и демократичность – две котлеты вместо одной. Вежливо хмурюсь: закормите! Разве я съем?
Съедаю.
После обеда – чувство легкого недоумения. Вроде и живот набит, а впечатление, будто в чем-то обманули, провели. Раздраженно гоню от себя прочь сомнения и мрачные мысли. Впереди – халява номер два: логопеды.
Тоже отдушина, хотя они, возможно, оскорбились бы этим «тоже». Если помните, номером первым шла клизменная. Но нет, здесь все иначе, здесь не врачи, и даже не персонал, а педагоги, личности совсем другого склада, пускай оно и не заметно при поверхностном рассмотрении – даром, что в белых халатах.
Чай уже поспел, дамы спорят о достоинствах и недостатках мужских трусов.
– Что вы хотите – просторные! – увлеченно доказывает первая. – Рука свободно пролезает!