«Керенский. А вы знаете, полковник, мне удалось провести закон об отмене смертной казни, из-за которого мы столько воевали с вашим правительством. Это было очень нелегко, но это было нужно хотя бы из-за вас только…
Царь (удивленно). То есть как из-за меня?
Керенский (несколько смутившись). Ну… Вы же знаете, что не всегда революции заканчиваются для монархов благополучно.
Царь. Если вы это сделали только из-за меня, то это все же большая ошибка. Отмена смертной казни теперь окончательно уничтожит дисциплину в армии. Я скорее готов отдать свою жизнь в жертву, чем знать, что из-за меня будет нанесен непоправимый ущерб России».
Еще одна сценка. Встреча Керенского с одним из членов верховной следственной комиссии для расследования преступлений старого правительства, молодым реально мыслящим юристом:
«– Дела наши принимают довольно неожиданный поворот, Александр Федорович… – сказал тот, закуривая. – В главных чертах наша комиссия, можно сказать, свое дело закончила, но… – замялся он немного, – но результаты получились довольно неожиданные: никаких преступлений, о которых столько кричали в печати и Дума, не оказывается… Был, если хотите, недалекий и странный монарх, истеричная и чрезвычайно суеверная императрица, были глупость, невежество, легкомыслие их окружения – все, что вам угодно, но никакого германофильства, никакой измены, ни тайных радио – ничего не было. Мало того: не было никаких оргий, никакого разврата, о которых кричит улица и сейчас. Более всего обвиняли в этом Вырубову – вот, не угодно ли, медицинский акт, медицинский акт, подписанный целым рядом почтенных имен, из которого видно, что она – девственница…
– Но, позвольте… – поднял брови Александр Федорович. – Она же замужняя женщина…
– И тем не менее вот акт…
– И, кроме того, вы говорите о главных героях Думы. А окружение? – заметил Александр Федорович.
– То же самое: много глупости, много невежества, много нечистоплотности, карьеризма, но состава преступления нет. И даже в жизни самого Распутина против многого можно возразить с точки зрения этической, но с точки зрения криминальной он не уязвим… Таких широких, разгульных натур очень много… В конце концов мы мучали и мучаем совершенно невинных людей.
– Революция – не сладкий пирожок. Вы напрасно так волнуетесь. Впрочем, положение наше, говоря деликатно, довольно дурацкое, – соглашается Керенский.
– И даже очень… Единственный выход, который остается правительству и верховной комиссии, это делать вид, что следствие продолжается, и – молчать… Вы скажете, а арестованные? Надо как-нибудь выкручиваться… Отпустим их на поруки, что ли, а когда все эти впечатления сгладятся, скажем правду…
– Революция – не сладкий пирожок, – повторил Керенский.
– Мы утешались этим положением слишком часто и вот плоды…
Керенский – он был очень вымотан – удержал зевок.
– Ну, завтра мы обсудим все это вместе…
Вошел в огромную спальню свою – это была спальня Александра III».
Иван Наживин не упускает случая уколоть Керенского по бытовой линии. Писатель вправе допустить художественный вымысел, но при этом не должен уходить от фактического характера и поступков героя. Было известно, что Керенский не имел никакого отношения к убийству Распутина, поспешил в Царское Село, чтобы спасти Вырубову от гнева народа, видевшего в ней царскую прислужницу. Пока находился у власти, спасал царя и его семью от расправы с ними. А, увидев разложение армии, вернул на фронте закон о смертной казни. Намного интереснее и точнее мысли писателя о Керенском, как о представителе русской интеллигенции: «Керенский удивительно сочетал в себе все достоинства и все недостатки русской интеллигенции. Основной чертой и его, и ее характера, самым крупным их плюсом было то, что ни он, ни она не могли жить спокойно, зная, что где-то рядом страдают живые люди, что кому-то плохо, что где-то нарушена справедливость. Это было надо во что бы то ни стало устранить, потому что, не устранив неправды, нельзя жить. И они боролись, кипели, рисковали головами, превращали всю свою жизнь в сплошное мучение и иначе не могли, полные до краев сознания, что человек только тогда человек, когда он человечен. Она (интеллигенция) знала все, что в наше время может знать образованный человек, не знала только одного – человека. И не только не знала, но и не желала знать, и, когда жизнь показывала ей вместо придуманного человека настоящего, она отворачивалась и говорила, что это все не то, что исключение, что это недоразумение, что „человек – это звучит гордо“. Вся интеллигенция».
Здесь легко возразить Наживину – не вся. Иван Алексеевич Бунин, часто живя в деревне, хорошо разглядел этого примитивного человека и писал, что большевики лучше знают своего клиента, чем господа из Временного правительства. Может быть. Во всяком случае Керенский знал, много разъезжая по стране с адвокатской миссией, бывая в российской глубинке. Он надеялся достучаться, добраться до сердечных струн людей, разбудить в них самосознание. И тут прав Наживин: «Керенский непоколебимо верил в силу слова: стоит только сказать на митинге речь покрасноречивее и посердечнее, что стоит отпечатать несколько миллионов популярных брошюр, и дело будет в шляпе… Словом, еще несколько усилий, и серенький человек повседневности станет светлым и гордым гражданином вселенной». С этим выводом Наживина нельзя не согласиться, но не с утверждением, что «был Керенский, как и вся интеллигенция, бесхарактерен», он мог еще говорить о «крови и железе», но в жизни крови боялся, а с железом не знал, что делать». Не боялся он крови, а не хотел ее, не терпел насилия и отказывался применять его. Александр Федорович ужаснулся, когда в центре Москвы многотысячная толпа, будучи не в силах задержать его затканного красными розами автомобиля, восторженно шарахнулась перед ним на колени. «Рабы, несчастные рабы, как глубоко сидит в людях навязанное им в течение веков рабство», – побледнел Керенский. Писатель Наживин по поводу этого случая заметил: «Шарахнуться на колени гражданам свободнейшей в мире республики, видимо стоило недорого, ну а умирать за свободнейшую в мире республику, не успев даже насладиться ее благами, – дело совсем другое».
Это происходило на четвертый год бескомпромиссной жестокой войны. И Керенский призывал измученный войною народ к защите республики. Действовал не силой, не принуждением, а словом. Иначе не хотел и не мог.
Глава тринадцатая Жаркое лето
Лето недолго длится в России, особенно в ее северной части, но в 1917 году в Петрограде оно было необычным. Недостающие градусы, казалось, добавляла накаленная обстановка. Большевики устроили июньскую демонстрацию, затем июльскую, закончившуюся их полным поражением. С 3 июля они предприняли первую попытку захватить власть, и на редкость неудачно. Резко упало членство в партии, ушедшей в подполье. В нескольких провинциях большевистские организации самораспустились и исчезли вовсе. До 6 августа их пропаганда прекратилась.
Казалось, что страна получила возможность оправиться от потрясений последних месяцев. Люди могут расслабиться и насладиться отдыхом на лоне природы, на берегах рек и озер, под пышными кронами деревьев, забыться в ожидании благостных перемен, которые сулила новая жизнь, новая власть. Александр Федорович с начала мая все реже и реже появлялся дома, и вскоре на дверях его квартиры можно было вывесить объявление: «Ушел в революцию». Так и было на самом деле.
Семья не притягивала его. Он интересовался – здоровы ли дети, не более. Знал, что Ольга обеспечена всем необходимым, и о благополучии семьи не беспокоился. Ольга поняла, что его не вернуть, и при редких встречах обменивалась с ним ничего не значащими фразами. Она еще любила его и однажды, глядя на его усталое лицо, тени под глазами, сочувственно произнесла:
– Устаешь, Саша. Я вижу. Может, тебе надо помочь?
– Нет! – нервно ответил он. – Я жив-здоров!
– Я слышала, слишком много выступаешь. Митинги затягиваются. Ты не жалеешь себя.
– Не спорю! – вдруг воскликнул Александр Федорович и оживился. – Это моя жизнь! Понимаешь? Моя жизнь!
– Понимаю, – грустно вымолвила Ольга, – а дети, они взрослеют… Ты с ними не общаешься…
– Да, – посмотрел в глаза жене Александр Федорович, – зато им никогда не будет стыдно за своего отца! Они будут гордиться им! Или я не прав?
– Прав, Саша. Мне завидуют соседи, незнакомые люди, когда узнают, что я твоя жена. Какие-то студенты принесли цветы. Наверное, для тебя. Приходили юнкера, спрашивали, не могут ли что-либо сделать для меня, даже сбегать за покупками.
– Вот видишь! – гневно сверкнул глазами Александр Федорович.
– Вижу, – снова грустно вымолвила Ольга, – но я и дети почти не видим тебя, детям требуется твое внимание, твоя ласка… Не сердись, пожалуйста!
– Вот видишь! – гневно сверкнул глазами Александр Федорович.
– Вижу, – снова грустно вымолвила Ольга, – но я и дети почти не видим тебя, детям требуется твое внимание, твоя ласка… Не сердись, пожалуйста!
– А я не сержусь! – вдруг с вызовом произнес Александр Федорович. – Я согласен с этим! Но ты же знаешь, что я требуюсь стране! Постоянно! Каждую минуту! Я и на фронте, и в Зимнем! И в Москве! И в Ставке – что перечислять, зря тратить время! Я ответственен перед народом! Что может быть важнее?!
Ольга промолчала и ушла в другую комнату, к уснувшим детям, хотя хотела ему сказать: «Красиво говоришь, Саша. Как на митинге. А я – твоя жена. Неужели для меня ты не можешь найти других слов, не столь официальных? Дети спрашивают, где папа. Я говорю – он на работе, очень занят. Делами правительства. Но когда-нибудь они поймут, что ты ушел от меня, от них. Я не смогу, уже не в силах обманывать их, себя. Почему ты не говоришь мне, что разлюбил? Боишься? Перед народом ты искренний, смелый. Наверное, хочешь в его глазах выглядеть идеальным человеком, творцом новой жизни и примерным семьянином? Разве я не права, Саша?»
Ольга прислушалась – муж в соседней комнате что-то искал в шкафу, где висела его одежда. Она думала, что он зайдет попрощаться с ней, но услышала лишь, как вслед за ним безразлично хлопнула входная дверь.
Ольга открыла окно в детской. Свежий ночной воздух принес облегчение. Она подумала, что, возможно, Саша не обманывает ее. Действительно, занят сверх меры. И тяжелый груз взвалил на свои плечи. Выдержит ли он его? На отнюдь не атлетических плечах? Удивительный человек. И славный в общем-то… Энергии в нем как в работающем моторе, но если мотор можно выключить, то остановить Сашу, когда он видит цель и стремится к ней, не в состоянии никакая сила. Большевиков с ружьями и то обуздал. Сашей можно гордиться. Приходится…
Александра Федоровича во дворе поджидали два прапорщика – его обычная охрана. Он хотел отказаться от их услуг, но Терещенко, Коновалов и другие министры заявили, что в случае его отказа даже от такой минимальной охраны они поставят вопрос о ней на заседании правительства. Пуришкевич, злорадствуя, заметил ему: «Разогнали охранку! Кто теперь доставит сведения о планах большевиков? Никто! Без охранки, без шпиков, которых вы ненавидели, вы даже не знаете, что будет завтра, что нового выкинут большевики!» – «А что вы предлагаете?» – поинтересовался Александр Федорович. «Создать специальное фискальное ведомство!» – рявкнул Пуришкевич. – «Никогда!» – от негодования вспыхнул Керенский, услышав в ответ ехидный смешок собеседника, которого считал закоренелым реакционером, но с которым в какой-то мере считался, зная, что у него есть единомышленники и, согласно законам демократии, они могут быть представлены в Учредительном собрании, если их туда выберут.
У входа в Зимний Керенский отпустил прапорщиков домой, но они остались в вестибюле.
– Ко мне могут прийти… – замялся он.
– Не извольте беспокоиться! – заверили его прапорщики. Они знали, что он встречается с прелестной молодой женщиной. Но Александр Федорович недоумевал, откуда об этом известно поэту Александру Блоку. В одной небольшой компании он проговорился, что у Керенского роман с юной актрисой Тиме. Слава богу, слух не распространился. Пришлось позвонить Блоку. Поэт смутился, немедленно извинился. Александр Федорович не хотел травмировать жену и давать козыри врагам, которые тут же обвинили бы его в аморальности. И первым – Ленин. И вроде пока свои, правые эсеры, глядевшие в сторону большевиков, при необходимости не упустили бы случай дискредитировать лидера.
Тиме была очаровательна и умна. Ее притягательный взгляд, пылающее страстью тело уводило его от тревожных мыслей и бесконечных забот. Пусть на несколько часов, но это было время счастья. Они любили друг друга. Именно с ней Александр Федорович познал всю глубину этого прекрасного чувства. Оно возвращало ему силы, придавало смелость.
Генерал Воейков намекал в своих мемуарах на его роман с Тиме, говоря о том, что Керенский «добрался до „царской опочивальни“.
Даже его старый друг – поэтесса Зинаида Николаевна Гиппиус замечает: «Керенский точно лишился всякого понимания. Поддается всем чуть не по-женски. Развратился и бытовым образом. Завел (живет – в Зимнем дворце) „придворные“ порядки, что отзывается нещадным мещанством, parvenu». Он никогда не был умен, но, кажется, и гениальная интуиция покинула его, когда прошли праздничные, медовые дни прекраснодушия и наступили суровые будни. И опьянел он… не от власти, а от успеха в смысле шаляпинском… Он не видит людей… Он и Савинкова (назначил – помощником по военному ведомству) принял за верного, преданного ему и душой и телом слугу… И заволновался, забоялся, когда приметил, что Савинков не без остроты… Стал подозревать его… в чем?.. А тут еще миленькие «товарищи», эсеры. А Керенский их боится. Когда он составлял последнее министерство, к нему пришла троица из руководства эсеровской партии с ультиматумом: или он сохраняет Чернова или партия эсеров не поддерживает правительство. И Керенский взял Чернова, все зная и ненавидя его. Да, ведь еще 14 марта, когда Керенский был у нас впервые министром юстиции тогда, в нем уже чувствовалась, абсолютно неуловимая, перемена. Что это было? Что-то… И это «что-то» разрослось…»
Сразу несколько обвинений. Действительно, Александр Федорович знал цену министру земледелия Чернову, открыто призывавшего крестьян: «Разоряйте помещичьи гнезда», потворствовавшего земельным беспорядкам, но отказать требованиям своей партии, лишиться ее поддержки считал невозможным. И перемена в его поведении, даже облике, «абсолютно неуловимая», постепенно происходила – не так легко шла революция, как он ожидал, его предавали люди, тот же Чернов, на солидарность которых с его политикой он рассчитывал, и поэтому стал более нервен, в его душе перемешались разочарование в людях и безудержная, как и прежде, вера в них, усилилось желание видеть их умными, добрыми и верными революционному долгу, единомышленниками, «поддавался всем чуть не по-женски», тому же Савинкову. Но гениальная интуиция и в этом случае не подвела Керенского, в девятнадцатом году Борис Викторович Савинков, он же писатель Ропшин (псевдоним придумала ему Гиппиус. – В. С.) был завербован большевиками, выдал им бывших однопартийцев-эсеров, оставшихся после Октября в России, и сам перебрался туда через окно в границе, устроенное ему советской разведкой. Судьба его оказалась трагичной и, как писали эмигрантские газеты, «Савинкова завербовали, а потом надули». Жизнь этого «бомбиста-аристократа» и своеобразного писателя интересна и поучительна, заслуживает подробного рассмотрения, но тем не менее нельзя не поражаться интуиции Керенского, узревшего в казалось бы яром и бескомпромиссном враге большевиков, а точнее в его характере – слабость, страх перед силой, уступив которой, может ей подчиниться, что с ним и случилось.
Зинаида Гиппиус соглашалась с Савинковым, когда он говорил, что для Керенского первое и самое важное – революция и лишь второе – Россия, а для Корнилова первое – Россия и второе – революция, и поэтому он, Савинков, хочет их соединить. Зинаида Николаевна, соглашаясь с ним, забыла, что Керенский мотался по стране, в ущерб своему отнюдь не крепкому здоровью, совершенно не заинтересованный материально, плыл на плотах-шитиках по суровой сибирской реке, чтобы добраться до Ленских приисков и помочь униженным, бесправным и нищим рабочим. Для него люди были и остались Россией, ради их свободы и благоденствия ушел он в революцию. Поначалу громадный оглушительный успех сопутствовал его деятельности. Был ли он Шаляпинским, успехом актерским? В какой-то мере безусловно. Любой человек, выходящий на сцену и что-либо творящий на ней, независимо от своего желания приобретает качества актера, становится таковым в глазах зрителей. Но Керенский не обладал ни голосом великого певца, ни голосом и талантом драматических актеров. Его успех обуславливало то, что он говорил на сцене, и в меньшей степени – как говорил, а произносил он речи темпераментно, с большой экспрессией, с неудержимой уверенностью в мысли, которые излагал людям, и, как результат, – имел успех, равный шаляпинскому, но не актерский. Ленин издевательски обзывал Керенского «актеришкой» и по своему, по примитивно-большевистскому мышлению, был прав. Александр Федорович не был большим актером, но человеком светлого и доброго ума, зажигавшим сердца людей, мечтавших о свободной жизни. Он не «ослеп» в лучах славы, как думала Гиппиус, но не учел, что став известным человеком, приковал внимание обывателей, и они теперь следят за каждым его шагом, тем более после того, как он обосновался в царской спальне, где принимает юную и красивую актрису.
В конце пятидесятых Тиме приезжала в Москву с бригадой «Ленконцерта». Ей было уже под шестьдесят, она читала рассказ Бунина «Легкое дыхание». На сцене она преображалась, молодела, расходились морщинки на лбу, блестели глаза. Никому не приходило в голову, что она была любимой Керенского и любила его. Это спасло ее от самого худшего. А Керенский долго не мог забыть свою прелестницу. В Париже, в конце двадцатых, при встрече с князем Шаховским, бывшим министром Временного правительства последнего состава, они вспоминали Россию, своих любимых, оставшихся на родине, и переживали, что ничего не знают об их судьбе. Любимая князя Шаховского вышла замуж за молодого и талантливого артиста эстрады Петра Муравского, а Тиме, судя по тому, что ее фамилия не изменилась, осталась верна незабываемым счастливым дням, проведенным в любви с выдающимся человеком, которым для нее навсегда остался Александр Федорович. Князь Шаховской сказал ему, что подарил любимой бриллианты и если их у нее не реквизировали, то ей не грозит голод. Александр Федорович грустно опустил голову – он ничего не оставил любимой. Бриллиантов у него не было… И времени, возможности, чтобы позаботиться о ее будущем. Она выжила в Ленинградскую блокаду, но он не знал об этом, не знал о ее чувствах к нему, поборовших голод и холод в осажденном городе.