Словно под наркозом, он крепко спал, надув губы; тоненькие, с нежными прожилками сосудов веки были плотно сжаты. Тереза ясно представила под ними незрячие во сне глаза.
Вернувшись к своей кровати, она засунула под одеяло две подушки, придав им форму собственного тела. Вряд ли отец заглянет в спальню, но если и случится неожиданное, он по крайней мере не обнаружит при лунном свете пустую кровать. Тереза нащупала под кроватью маленькую холщовую сумку — такие носят на плече. В нее девочка заранее сложила все, что ей могло понадобиться: коробок спичек, простую белую восковую свечу, острый перочинный нож, карманный электрический фонарик. Потом снова взобралась на кровать и распахнула окно.
Весь мыс омывал серебряный лунный свет, который они с матерью так любили. Все вокруг волшебно изменилось: скалистые выступы плыли над притихшей, неподвижной травой, словно острова из смятой серебристой фольги, а неровная, неухоженная зеленая изгородь в конце сада превратилась в густые таинственные заросли, в которых запутались тонкие лучи света. А поодаль за ними блестящей шелковой шалью широко раскинулось спокойное море.
Тереза на миг приостановилась, завороженная, часто дыша, собралась с силами и выбралась на плоскую, крытую дранкой крышу пристройки. Девочка двигалась крадучись с величайшей осторожностью, чувствуя сквозь тонкую резину подошв залетевшие на крышу мелкие камушки. Пристройка была невысокой, всего около двух метров, и она легко спустилась по водосточной трубе. Низко наклонившись, пробежала через сад к полусгнившему чулану за мастерской отца, где хранились два велосипеда — ее и отцовский. В льющемся сквозь раскрытую дверь лунном свете Тереза взяла свой, провела его по травяной лужайке и, приподняв, протащила сквозь дыру в изгороди, чтобы не надо было выходить через калитку перед домом. Только когда девочка благополучно добралась до глубокой прогалины, где когда-то проходила ветка прибрежной железной дороги, она решилась сесть на велосипед и, подпрыгивая на заросших травой кочках, отправилась к сосновому бору и дальше — к развалинам аббатства.
Старая железнодорожная ветка проходила и за сосновым бором, обрамлявшим берег, но здесь она была уже не так заглублена — осталась лишь совсем неглубокая впадина на поверхности мыса. Скоро и от этой впадины не останется и следа, как и от сгнивших шпал там, где когда-то бежали поезда, неся сюда викторианских мам и пап с детьми, с их лопатками и ведерками, с нянями и огромными кофрами,[35] — сюда, на берег моря, на курорт. Всего минут через десять Тереза выехала на открытое пространство мыса. Она выключила фонарь, постояла, осматриваясь, не видно ли кого, и снова колеса велосипеда запрыгали вперед по жесткому дерну в сторону моря.
Вот и все пять разрушенных арок старого аббатства встали перед ней, мерцая в лунных лучах. Тереза постояла немного, вглядываясь, вслушиваясь в тишину. Руины казались творением нереальным, воздушным, сотканным из света, готовым исчезнуть, раствориться в лунной мгле при первом прикосновении. Порой, когда вот так, как сейчас, она смотрела на них при свете луны или звезд, это ощущение становилось таким непреодолимым, что нужно было протянуть руку и коснуться шершавой поверхности камня, чтобы вновь пережить потрясение, почувствовав под ладонью его грубую, тяжкую твердость.
Прислонив велосипед к низкой, сложенной из дикого камня стене, она прошла туда, где когда-то, по-видимому, была огромная дверь, и вошла внутрь аббатства. В такие вот тихие, полные лунного света ночи она приходила сюда вместе с матерью. Начинались эти маленькие экспедиции с того, что мать говорила: «Давай-ка пойдем побеседуем с монахами». Они брали велосипеды, приезжали сюда и бродили молча — слова им были не нужны — под разрушенными сводами или стояли, рука в руке, там, где когда-то был алтарь, прислушиваясь к тем звукам, что в давние времена слышали, хоть и на большем отдалении, монахи аббатства: к немолчному, глухому и печальному биению моря. Вот тут, в этом месте, — Тереза хорошо это знала — маме было легче всего молиться; тут, на этой изрытой морщинами времени земле, она чувствовала себя гораздо лучше, чем в уродливом здании из красного кирпича, куда отец Макки приезжал каждое воскресенье служить мессу.
А Терезе недоставало этих воскресных встреч с отцом Макки. Она скучала без его шуток, без молитв, без его забавного ирландского акцента. Но после смерти мамы он редко заходил в их дом, да его и не очень-то привечали. Она помнила, как в последний приезд он пробыл у них совсем недолго и, когда отец проводил его до двери, сказал на прощание:
— Ее дорогая матушка, да упокоит ее Господь, хотела бы, чтобы Тереза регулярно ходила к мессе и исповедовалась. Миссис Стоддард-Кларк с удовольствием заехала бы за ней в следующее воскресенье на машине, а потом Тереза еще заехала бы в Грейндж к ленчу. Право, это было бы вовсе не плохо для девочки, как вы полагаете?
И голос отца в ответ:
— Ее матери больше нет. Ваш Господь нашел нужным лишить ее матери. Тесс теперь человек самостоятельный. Когда ей захочется пойти к мессе, она пойдет. И исповедаться придет, когда ей будет в чем исповедаться.
Трава здесь поднялась высоко, тут и там торчали сорняки, виднелись головки засохших цветов, земля горбилась под ногами, так что идти нужно было очень осторожно. Тереза прошла под самую высокую арку — арку восточного окна, где когда-то сверкал во всей теперь лишь воображаемой красе многоцветный витраж. Теперь окно превратилось в пустую глазницу, сквозь которую видно было мерцающее в лучах море и плывущая над ним луна. Тереза зажгла фонарик и совсем бесшумно, молча принялась за дело. Она прошла к стене, держа в руке раскрытый нож, и попыталась отыскать большой плоский камень с гладкой поверхностью, который мог бы служить основанием для ее алтаря. Поиски были недолгими, и она высвободила камень из стены с помощью ножа. Но в углублении за камнем что-то лежало. Тоненький кусок картона был засунут глубоко в щель. Она вытащила его и развернула. Это была половинка почтовой открытки с изображением западного фасада Вестминстерского аббатства. Правая сторона открытки была оторвана, но все равно невозможно было не узнать знакомые двойные башни аббатства. Перевернув открытку, девочка увидела надпись — несколько строчек, расшифровать которые при лунном свете было невозможно, впрочем, она и не испытывала особого любопытства. Открытка казалась совсем новенькой, но почтовый штамп не разобрать, и нельзя было отгадать, сколько она здесь пролежала. Может, кто-то спрятал ее здесь летом, играя с сестрами и братьями. Открытка не внушала беспокойства; более того, Тереза была так занята своими собственными мыслями, что записка ее вовсе не заинтересовала. Такие записочки ее школьные подруги оставляли друг другу в школе, пряча их в пристройке для велосипедов или незаметно засовывая подруге в карман жакета. Она хотела было разорвать открытку, но передумала, тщательно разгладила и положила обратно. Пробираясь вдоль стены, она отыскала другой подходящий камень и еще несколько помельче, чтобы укрепить на алтаре свечу. Вскоре алтарь был готов. Тереза зажгла свечу: шипение загоревшейся спички показалось ей неестественно громким, а свет — слишком сильно бьющим в глаза. Уронив несколько капель расплавленного воска на камень, она прилепила к нему свечу и укрепила, обложив камнями помельче. Потом уселась перед алтарем, скрестив ноги и устремив глаза на ровное пламя свечи. Она знала: мама придет, она будет невидима, но даст знать о своем присутствии; она будет молча, но совершенно разборчиво говорить с ней. Нужно только терпеливо ждать и смотреть не отрываясь в немигающий огонь свечи.
Она попыталась выбросить из головы абсолютно все, кроме тех вопросов, которые она пришла задать маме. Но мама умерла так недавно и память о ее смерти причиняла такую боль, что выбросить это из головы оказалось невозможно.
Мама не хотела умирать в больнице, и папа обещал ей, что этого не будет. Она расслышала, как он шепотом уверял маму в этом. Она знала, что доктор Энтвистл и районная медсестра были против. Она слышала и обрывки разговоров, не предназначенных для ее ушей, но в темноте лестницы, за дубовой дверью гостиной, где она замирала молча, слова звучали громко и ясно, словно девочка стояла прямо у постели больной.
— Вам понадобится круглосуточный уход, миссис Блэйни, я не смогу вам его обеспечить. И в больнице вам будет гораздо удобнее.
— Мне удобно. У меня есть Райан и Тереза. У меня есть вы. Вы все так добры ко мне. Мне больше никто не нужен.
— Я делаю все, что могу. Но два визита в день — этого недостаточно. Вы слишком многого ждете от мистера Блэйни и Терезы. Конечно, как вы говорите, она у вас есть, но ведь ей всего пятнадцать.
— Я хочу быть с ними. Мы хотим быть вместе.
Мама не хотела умирать в больнице, и папа обещал ей, что этого не будет. Она расслышала, как он шепотом уверял маму в этом. Она знала, что доктор Энтвистл и районная медсестра были против. Она слышала и обрывки разговоров, не предназначенных для ее ушей, но в темноте лестницы, за дубовой дверью гостиной, где она замирала молча, слова звучали громко и ясно, словно девочка стояла прямо у постели больной.
— Вам понадобится круглосуточный уход, миссис Блэйни, я не смогу вам его обеспечить. И в больнице вам будет гораздо удобнее.
— Мне удобно. У меня есть Райан и Тереза. У меня есть вы. Вы все так добры ко мне. Мне больше никто не нужен.
— Я делаю все, что могу. Но два визита в день — этого недостаточно. Вы слишком многого ждете от мистера Блэйни и Терезы. Конечно, как вы говорите, она у вас есть, но ведь ей всего пятнадцать.
— Я хочу быть с ними. Мы хотим быть вместе.
— А если они испугаются?.. Детям это тяжело.
И тогда этот мягкий, неуступчивый голос, тоненький, словно стебелек тростника, но не сломленный, произнес с эгоистичным упрямством, так свойственным умирающим:
— Они не испугаются. Неужели мы допустим, чтобы они испугались? Нет ничего страшного ни в рождении, ни в смерти, если все правильно объяснить.
— Есть вещи, миссис Блэйни, которые невозможно объяснить детям, они постигаются только на собственном опыте.
И она, Тереза, делала все, что в ее силах, чтобы доказать, что у них все в порядке, что они могут справиться сами. Приходилось прибегать к некоторым уловкам. К приходу доктора и медсестры Поллард она мыла двойняшек, одевала их в чистые платьица, меняла пеленку Энтони. Было очень важно, чтобы все выглядело как следует, чтобы доктор Энтвистл и медсестра не могли сказать, что папа не справляется. Как-то в субботу она испекла булочки и предложила их всем присутствующим, уложив на блюдо — самое красивое блюдо в доме, мамино любимое, с изящным рисунком — розами и отверстиями по краям, чтобы можно было продеть ленточку. Она помнила смущенный взгляд доктора и его отказ:
— Нет, спасибо, Тереза, немного погодя.
— Пожалуйста, попробуйте. Это папа спек.
А когда доктор уходил, он сказал отцу:
— Может, вам и по силам все это выдержать, Блэйни. А мне… Боюсь, что нет.
Кажется, один только отец Макки оценил ее старания. Отец Макки, который говорил точно как ирландец в передачах по телику, так что Тереза думала: это он нарочно, это он так шутит — и всегда старалась вознаградить его улыбкой или смехом.
— Ух ты, ну и здорово у вас дом отчищен — все так и блестит. Сама пресвятая Дева Мария согласилась бы есть прямо с полу, смотри-ка. Папа твой спек, говоришь? Вот это да! Да еще такие пышные. Вот гляди, я даже одну в карман кладу, после съем. А теперь будь умницей, пойди приготовь нам чайку покрепче, а я тут с твоей мамой пока поболтаю.
Она старалась не думать о той ночи, когда маму увезли: она проснулась от страшных стонов и даже подумала, что вокруг дома, воя и рыча от боли, мечется какой-то зверь; потом поняла, что эти звуки доносятся вовсе не снаружи; потом ее вдруг охватил непреодолимый страх. Потом в дверях вырисовалась фигура отца: он приказал ей оставаться в комнате, никуда не выходить и чтоб дети не шумели; потом она смотрела из маленькой спальни, из окна рядом с парадным, как подъехала санитарная машина, а двойняшки на кровати испуганно таращили глаза; потом двое с носилками прошли в дом; потом по садовой дорожке понесли на носилках обернутую в одеяло, теперь уже умолкшую мать. И тут она бросилась вниз по лестнице и забилась в руках пытавшегося удержать ее отца.
— Нет, нет, лучше не надо. Уведите ее в дом.
Она не могла бы сказать, кто произнес эти слова. Потом она вырвалась на волю и бросилась вслед машине, уже выворачивавшей из проулка на шоссе, и, догнав, била сжатыми кулаками в закрытые дверцы. Она помнила, как отец поднял ее и понес в дом. Помнила его сильные руки, его запах, шершавость его рубашки и как бессильно болтались ее собственные руки, пока он ее нес. Она больше никогда не видела мать. Вот так Бог ответил на ее молитвы. На молитвы ее матери, которая и просила-то о малости — всего только, чтобы остаться дома. И никакие слова отца Макки не могли теперь заставить ее простить Бога.
Холод сентябрьской ночи пробирался сквозь джемпер и джинсы, застыла и начала болеть поясница. Она ощутила первый укол сомнения. И тут чуть дрогнул язычок свечи: мама была рядом. Все шло как надо.
Как много надо было у нее спросить! Про пеленки для Энтони. Одноразовые стоили дорого и нести их из магазина было не так-то легко — очень уж большой пакет. А папа вроде и не понимает, сколько за них приходится платить. Мать ответила, что можно использовать старые махровые полотенца и подстирывать их по мере надобности. Еще двойняшки — им не очень-то по душе миссис Хантер, которая заезжает за ними и отвозит их в дневную группу. — Двойняшкам нужно быть вежливыми с миссис Хантер и не капризничать. Ведь она хочет им добра. Очень важно, чтобы они посещали группу. Пусть постараются ради папы. Тереза должна им все это объяснить. — А еще — отец. Так много надо про него сказать. Он не очень часто ходит в паб, не хочет оставлять их одних. Но в доме всегда есть виски. — Не надо беспокоиться об этом, — ответила мать. Сейчас ему это необходимо, но скоро он снова начнет писать картины, и ему уже не надо будет так много пить. Но если он по-настоящему напьется, а в доме еще останется бутылка, лучше ее вылить. И не надо бояться, что отец рассердится: он никогда не станет на нее сердиться.
Беседа без слов все продолжалась. Тереза сидела застыв, словно в трансе, следя, как истаивает воск свечи. И вот ничего не стало. Мать ушла. Прежде чем загасить свечу, девочка ножом счистила с камня следы воска. Важно, чтобы не оставалось улик. Потом она поставила камни на место. Сейчас в развалинах для нее не осталось ничего интересного — лишь холодная пустота. Пора возвращаться.
Вдруг ею овладела страшная усталость. Не верилось, что ноги донесут ее до велосипеда, и страшно было даже подумать о том, чтобы снова ехать по кочкам через мыс. Она сама не понимала, что заставило ее пройти через огромную арку восточного окна и встать на краю обрыва. Может быть, желание собраться с силами, взглянуть на залитое лунным светом море и снова обрести хотя бы на миг утраченное общение с матерью. Но вместо этого ее мыслями завладело воспоминание совершенно иное, о событии совсем недавнем и таком страшном, что она не решалась говорить о нем ни с кем, даже с матерью. Она снова видела красный автомобиль, мчащийся к Скаддерс-коттеджу, снова уводила детей из сада и оставляла их в спальне наверху, снова плотно закрывала двери гостиной. А потом стояла за дверьми и слушала.
Сначала голос Хилари Робартс:
— Этот дом был совершенно неподходящим местом для женщины, которой отсюда приходилось далеко ездить на сеансы радиотерапии. Вы не могли не знать, что она больна, когда сняли коттедж. Она не могла с этим справиться.
Потом голос ее отца:
— Я думаю, вы полагали, что, когда ее не станет, я тоже не смогу справиться. Сколько месяцев жизни вы ей запланировали? Вы раньше делали вид, что ее состояние вас тревожит, но она-то знала, что вас тревожит на самом деле. Присматривались, как она худеет, теряет вес буквально каждую неделю, как кожа все больше обтягивает кости, руки — словно палочки, цвет лица — раковой больной… «Теперь уж недолго» — так вы думали? Вы хорошо рассчитали, куда вложить свои деньги. Вы вложили их в ее смерть, а последние недели ее жизни вы ей отравляли, как только могли.
— Неправда. Нечего взваливать на меня свою собственную вину. Мне необходимо было приходить сюда, я должна была видеть, что делается в доме. Это пятно сырости в кухне, крыша, протекающая в дождливую погоду. Вы хотели, чтобы я этим занималась, разве нет? Вы же сказали, что у меня, раз я сдаю вам дом, есть определенные обязанности. А если вы не съедете, я обращусь за разрешением поднять арендную плату. То, что вы сейчас платите, — жалкие гроши. Ими даже мелкий ремонт не окупить.
— Попытайтесь. Заявите в суд по арендным делам. Пусть приедут и посмотрят сами. У вас — право владения, но реально-то живу здесь я. И я аккуратно плачу вам арендную плату. Вы не можете меня выселить. Не думайте, что я дурак и этого не знаю.
— Вы платите арендную плату, да надолго ли вас хватит? Вы могли выкрутиться, когда работали учителем на полставки. Но я не представляю, как вы справитесь теперь. Полагаю, вы считаете себя художником, но на самом деле вы всего-навсего дешевый мазила, пробавляющийся безвкусными поделками для неразборчивых туристов, которые думают, что любой оригинал четвертого сорта гораздо лучше, чем первоклассная репродукция. Но ваша мазня перестала продаваться, не правда ли? Четыре акварели, выставленные в окне у Экуорта, так и стоят там вот уже несколько недель. Они уже подвыгорели. Далее туристы в наши дни начинают кое в чем разбираться. Не хотят покупать барахло, хоть оно и дешево стоит.