Миссис Джаго подлила масла в огонь:
— Даже одна минута могла быть решающей, если это как раз та минута, когда ее убили. Решающей — для нее самой хотя бы. Не пойму, как это вы можете говорить, что они не имеют значения?
Рикардс счел, что настало время вмешаться:
— Я согласен, мистер Джаго, что пять минут могут иметь большое значение, но вряд ли именно эти пять минут. Может быть, ваша жена расскажет нам поточнее, что она делала и что видела?
— Ну, я взяла велосипед… Джордж всегда предлагает меня на машине свозить, но ему и так приходится много пассажиров возить на неделе, я не хочу, чтоб он еще и для меня машину выводил. В воскресенье — ни за что. Да еще после ростбифа и пудинга с изюмом.
— Но мне же не трудно, Дорис. Я тебе говорил. Мне же совсем не трудно.
— Я знаю, Джордж. Я разве не сказала? Ты всегда это охотно предлагаешь. Я люблю размяться и всегда возвращаюсь дотемна. — Она повернулась к Рикардсу и объяснила: — Джордж терпеть не может, когда меня вечером, как стемнеет, дома нет. Всегда так было. А как Свистун появился — особенно.
— Значит, вы вышли из дома между тремя десятью и тремя пятнадцатью и на велосипеде поехали на мыс? — спросил Олифант.
— С церковными журналами в корзине, как и всегда. Сперва поехала к жилому фургону. Я всегда сперва еду к фургону. Только с Нийлом Паско не так все просто, скажу я вам.
— Как это — не так просто, миссис Джаго?
— Ну, он ведь много раз нас просил, чтоб мы его журнальчик «Ядерный бюллетень» тут в баре вешали — может, кто купит или так почитает. Только мы с Джорджем изо всех сил против были. Ну, я хочу сказать, к нам ведь с Ларксокенской АЭС многие заходят, и как-то нехорошо, правда ведь, чтоб они носом в журнал утыкались, в котором говорится: то, что ты, мол, делаешь, жестоко и надо этому положить конец. И в Лидсетте не все соглашаются с тем, что он делает. Никто не станет отрицать, что, как АЭС открыли, в деревне с бизнесом лучше стало и рабочие места появились. И потом надо же верить людям, правда? Я что хочу сказать, если доктор Мэар говорит, что ядерная энергия безопасная, может, оно и в самом деле так? Ну все-таки думать-то не перестанешь, так оно или не так, верно?
— Ну а Нийл Паско купил журнал или нет? — спросил Рикардс, не теряя терпения.
— Ну, это ведь всего десять пенсов, а я думаю, он хочет знать, что в приходе делается. Когда он только приехал на мыс — теперь уж два года, как он тут живет, — я заехала к нему и спросила, не захочет ли он получать приходский журнал. Он вроде удивился, но сказал «да» и десять пенсов заплатил. Так с тех пор и получает. Если ему не надо, стоит только сказать.
— Ну и что же произошло там, в фургоне? — спросил Рикардс.
— Так я же сказала: я там увидела Хилари Робартс. Я дала Нийлу журнал, получила деньги и немножко поболтала с ним там же, в фургоне. Тут она как раз и подъехала в своем красном «гольфе». Эми в фургоне не было, она была снаружи с ребенком и как раз сняла белье с веревки, которую они там натянули. Когда Нийл увидел машину, он вышел из фургона и подошел к Эми. Мисс Робартс вылезла из машины, а они так и стояли, смотрели на нее, ни слова не говорили, только стояли вот так, бок о бок, и смотрели. Не очень-то эти двое были похожи на приветственную комиссию, ну а чего бы вы ждали? Ну вот. Мисс Робартс подошла, и, когда была метрах в пяти от них, Тимми подковылял к ней и схватился за ее брючины. Ребенок ведь, что с него взять. Он такой приветливый малышок и ничего плохого не хотел сделать. Да только он ведь в глине у крана возился, где у них лужа всегда, и всю эту грязь ей по брюкам и растер. Ну она его и оттолкнула, не очень-то нежно, скажу я вам. Малыш шлепнулся прямо на попку и заревел. Тут-то и началось, в аду, наверное, тише бывает.
— Что там говорилось? — спросил Олифант.
— Ну, этого я точно не припомню. Много было таких слов сказано, что не ждешь услышать в воскресенье. Одни на «е» начинаются, другие — на «п». Пусть вам собственное воображение подскажет.
Рикардс спросил:
— А угрозы были?
— Зависит, что угрозами считать. Много было шума да крика. Только про Нийла этого не скажешь. Он просто стоял, и все. Такой белый, я думала, вот-вот в обморок упадет. Шумела-то больше всего Эми. Любой бы подумал: мисс Робартс на малыша с ножом напала. Я и половины всего не упомню. Спросите у Нийла Паско. Мисс Робартс вроде и не заметила, что я там была. У Нийла спросите и у Эми. Они вам расскажут.
— Вы тоже нам расскажите, — сказал Рикардс. — Очень помогает, когда от разных людей слышишь их мнение о том, что произошло. Более точная картина получается.
Вмешался Джаго:
— Более точная? Может, другая? Была бы более точная, если б все правду говорили.
На секунду Рикардс испугался, что миссис Джаго собирается опровергнуть это утверждение новой демонстрацией познаний в области семантики. Он поспешно произнес:
— Я уверен, миссис Джаго, что вы говорите правду. Поэтому-то мы и начинаем с вас. Вы можете вспомнить, что на самом деле было сказано?
— Кажется, мисс Робартс сказала, что, мол, заехала сообщить, что собиралась бросить это дело с иском, но теперь она ни за каким чертом его не бросит и добьется, чтоб их обоих до нитки разорили. «И вас, и вашу потаскуху». Прелесть, верно?
— Она произнесла именно эти слова?
— И еще много-много других, которые я точно не припомню.
— Я вот что хочу спросить, миссис Джаго: это мисс Робартс им угрожала или они ей?
Миссис Джаго впервые почувствовала себя не в своей тарелке. Немного погодя она сказала:
— Ну, угрожала-то ведь всегда она, кто же еще? В суд-то ведь она подала, не Нийл Паско.
— А потом что произошло?
— А ничего. Мисс Робартс села в машину и уехала. Эми оттащила малыша в фургон и дверью хлопнула. А Нийл был такой несчастный, я думала, он вот-вот разревется, и я решила: надо что-нибудь такое ему сказать, чтоб его подбодрить.
— И что же вы ему сказали, миссис Джаго?
— Сказала, что душа у нее черная, а сама она — злобная стерва и что кто-нибудь когда-нибудь ее за это прикончит.
— Не очень-то хорошо с твоей стороны, Дорис, — упрекнул жену мистер Джаго. — Да еще в воскресенье.
Дорис Джаго отреагировала безапелляционно, вполне довольная собой:
— Не очень-то хорошо, и не только в воскресенье. А только ведь я оказалась не так уж и не права.
— А дальше что было? — спросил Рикардс.
— Ну я поехала дальше доставлять журналы, а как же? Сначала поехала в старый пасторский дом. Обычно я туда не захожу — старики Копли и миссис Деннисон всегда присутствуют на утренней службе и сами забирают свои экземпляры. Но вчера их в церкви не было, и я малость беспокоилась, может, случилось что. Но ничего такого — они просто вещи собирали к отъезду и не успели на службу. Старики-то к дочери ехали, в Уилтшир. Я еще подумала: вот и хорошо, и для них хорошо, и для миссис Деннисон — она немножко отдохнет. Она мне чаю предложила, только я сказала, не могу ждать, потому что видела: она занята, готовит им к чаю еду поплотнее. Но все-таки я посидела на кухне минут пять, поболтала с ней самую малость. Она мне рассказала, что сотрудники на Ларксокене собрали очень даже хорошие детские одежки для благотворительной распродажи, они двойняшкам Блэйни как раз могут подойти, и сказала, хорошо бы Райан Блэйни захотел их купить. Она бы их оценила, и он мог бы выбрать, что надо, еще до того, как их увезут в Лидсетт на распродажу. Мы уже разок так делали, только подходить к этому приходится ужасно тактично. Ведь если он подумает, что это из милости, ни за что не возьмет одежки. Но ведь это не из милости, верно? Это же все идет на пополнение церковного фонда. Ну а я же вижу Райана, когда он в паб приходит, и миссис Деннисон подумала, лучше, чтоб это я ему предложила.
— А из пасторского дома вы куда отправились?
— Поехала в «Обитель мученицы». Мисс Мэар каждые полгода счет за журнал оплачивает, так что я с нее десять пенсов не должна получать. Иногда она занята бывает, а иногда ее дома нет, так что я просто опускаю журнал ей в почтовый ящик.
— А вы не заметили, была она дома в воскресенье или нет?
— Не заметила. Ни тени, ни запаха, как говорится. Потом поехала к последнему дому — к коттеджу, где Хилари Робартс жила. Ну, она к тому времени уж успела вернуться, а как же. Я видела: красный «гольф» перед гаражом стоит. А только я ей в дверь тоже никогда не стучу: не тот она человек, чтоб пригласить в дом хоть пять минут поболтать да чайку напиться.
— Так вы ее не видели? — спросил Олифант.
— Так я ж ее уже повидала, нет? А если вы спрашиваете, видела я ее еще раз или нет, так я вам отвечаю: нет, не видела. Но слышала.
Тут миссис Джаго замолчала — для пущего эффекта, Рикардс спросил:
— Как это — вы ее слышали, миссис Джаго?
— Я ее слышала через почтовую щель в парадном, вот как. Когда опускала туда журнал, разве не понятно? Ну и здорово же она с кем-то ругалась, доложу я вам. Просто настоящий скандал, иначе не назовешь. Второй за день. А может, и третий.
— Что вы этим хотите сказать, миссис Джаго? — спросил Олифант.
— Ну, просто я так подумала, и все тут. Мне показалось, когда она к фургону-то подъехала, что ее кто-то уже здорово накрутил. Щеки горят. Дерганая какая-то. Ну вы понимаете.
— И вы это смогли разглядеть из двери фургона?
— А как же. Хотите — считайте, что это особый дар.
— А вы могли бы сказать, с кем она разговаривала — с женщиной или с мужчиной? — спросил Рикардс.
— А это кто угодно мог быть. Я-то слышала только один голос, ее собственный. Но там точно кто-то еще был, если только она сама на себя не орала.
— В котором же часу это могло быть, миссис Джаго?
— Около четырех, я считаю, или чуть попозже. Ну, скажем, я к фургону подъехала в двадцать пять четвертого, а уехала без двадцати пяти. Прибавим четверть часа в пасторском доме, это у меня получится без пяти четыре, потом еще езда через мыс. Должно так и получиться — чуть позже четырех.
— А потом вы домой поехали?
— Точно. И я была здесь чуть позже полпятого, правда, Джордж?
— Может, и была, дорогая, — отозвался муж. — А может, и нет. Я же спал.
Через десять минут Рикардс и Олифант покинули паб. Джордж и Дорис смотрели вслед полицейской машине, пока та не скрылась за углом. Потом Дорис сказала:
— Что-то мне этот сержант не больно по душе пришелся.
— Ну, знаешь, мне они оба не очень-то по душе пришлись.
— Ты ведь не считаешь, что я неправильно сделала, что про ту ссору им рассказала, а, Джордж?
— А у тебя выбора не было никакого, вот что я тебе скажу. Это же убийство, Дорис, а ты — одна из тех, кто ее последним видел, верно? И все равно они все это или хотя бы часть узнают от Нийла Паско. Нет смысла скрывать то, что полиция в конце концов все равно узнает. И это ведь все правда, что ты им говорила.
— Ну я бы так не сказала, Джордж. Я бы сказала — это не вся правда. Я могла бы чуток сбавить тон, смягчить это все. Но вранья в том, что я им говорила, во всяком случае, не было.
Некоторое время они оба в полном молчании размышляли над этими тонкими различиями. Потом Дорис сказала:
— Эта грязь, которую Томми растер по брюкам мисс Робартс… Это из той лужи, что у них под уличным краном. Уже много недель стоит. А правда, забавно было бы, если б оказалось, что мисс Робартс убили из-за того, что Нийл Паско новую прокладку не удосужился поставить?
— Вовсе не забавно, Дорис. Я бы не сказал, что это так уж забавно, — откликнулся Джордж.
Глава 8
Родители Джонатана Ривза переехали из своего стандартного домишки в южной части Лондона в квартиру с видом на море в современном многоэтажном доме на окраине Кромера. Джонатан получил работу на станции в то же время, когда вышел на пенсию отец и было решено вернуться в те места, которые они так любили, где раньше с таким удовольствием проводили отпуск. И кроме того, как выразилась мама, «смысл в том, чтобы у сына был домашний очаг, пока не встретится подходящая девушка». Отец пятьдесят лет проработал в отделе ковров и ковровых покрытий большого универмага в Клапаме. Придя туда пятнадцатилетним мальчишкой, прямо со школьной скамьи, он постепенно поднялся до должности заведующего отделом. Фирма разрешала ему покупать ковры дешевле, чем по себестоимости, а обрезки — иногда такие, что хватало на небольшую комнату, — он получал вообще бесплатно. Так что Джонатан с детства не видел в доме ни одной комнаты, где пол не был бы устлан ковром от стены до стены.
Иногда ему казалось, что их густой ворс, из чистой шерсти или из нейлона, поглощает и приглушает не только звук шагов. Обычной реакцией матери на любые события было либо спокойное «очень мило», одинаково подходившее и к удачному обеду, и к обручениям или родинам в британском королевском доме, и к великолепному зрелищу солнечного восхода; либо — «Это ужасно, ужасно, не правда ли? Порой просто задумаешься: к чему же в результате придет наш мир?». Последнее могло относиться к событиям самым различным — к убийству Кеннеди, к какому-нибудь особенно отвратительному преступлению, к жестокому обращению с детьми или насилию над ними, к взрыву бомбы ИРА. Но на самом деле она не задумывалась над тем, к чему же в результате придет наш мир. Эмоции такого рода давно уже были приглушены эксминстерскими коврами,[55] коврами из мохера, их ворсом, их тканевым основанием. Он порой думал, что его семья живет в мире и дружбе лишь оттого, что все эмоции здесь почти совсем атрофировались — их недостаточно использовали, их нечем было питать; скандал был бы чем-то слишком здоровым и мощным: захиревшие эмоции никак не могли бы его выдержать. При первых признаках назревающей ссоры мать говорила: «Не надо повышать голос, дорогой, я терпеть не могу скандалов». Разногласия, никогда не бывавшие слишком резкими, находили выражение в брюзгливом недовольстве, которое само собой угасало — не хватало энергии долго ему предаваться.
Отношения с сестрой Дженифер, восемью годами старше его, у Джонатана сложились вполне хорошие. Теперь она была замужем за служащим Ипсвичского муниципалитета и жила отдельно. Когда-то, глядя, как она склоняется над гладильной доской с приставшей к лицу, словно маска, миной возмущенной сосредоточенности, он чуть было не поддался соблазну, чуть было не сказал ей: «Поговори со мной. Скажи мне, что ты думаешь, что для тебя смерть, что — зло? Что мы делаем здесь, в этой жизни?» Но ее ответ был бы вполне предсказуем: «Я-то знаю, что я делаю здесь, в этой жизни: глажу папочкины рубашки».
Говоря о своем муже в присутствии знакомых и тех, кто считался ее друзьями, мать Джонатана называла его не иначе, как «мистер Ривз»: «Мистер Уэйнрайт очень высоко ценит мистера Ривза»; «Разумеется, вполне можно было бы сказать, что отдел ковров и ковровых покрытий у Хоббса и Уэйнрайта — это и есть мистер Ривз».
Универмаг был воплощением всех тех стремлений, традиций и убеждений, которые для других воплощались в профессии, школе, армии или религии. Мистер Уэйнрайт-старший был для Ривзов директором школы, полковником, верховным жрецом; то, что они время от времени посещали местный храм объединенной реформированной церкви,[56] было лишь знаком уважения к менее значимому божеству. Да и посещения эти никогда не были регулярными. Джонатан подозревал, что это не случайно. Ведь там могли завязаться новые знакомства, их стали бы приглашать участвовать в родительских собраниях, в регулярных встречах для игры в вист, в поездках за город с учениками воскресной школы; новые знакомые могли даже пожелать прийти в гости! В пятницу, на первой же неделе пребывания Джонатана в средней школе, классный задира во всеуслышание заявил: «А у Ривза отец — дежурный администратор у Хоббса и Уэйнрайта! Он на прошлой неделе моей матери ковер продал. — И он засеменил по классу, подобострастно сложив руки у груди. — Я уверен, мадам убедится, что это сочетание шерсти и синтетики необычайно выносливо. Этот стиль сейчас очень популярен».
Раздавшийся в ответ угодливый смех был неловким и не очень дружным. Насмешки за отсутствием поддержки масс быстро прекратились: у большинства отцов работа была еще менее престижной.
Порой ему думалось: «Не может быть, чтобы мы все на самом деле были такими заурядными, такими скучными, как кажемся. Может, это во мне самом какой-то дефект, и это я так их воспринимаю из-за собственного пессимизма, низводя их до уровня моей собственной неадекватности?» Иногда он доставал из секретера семейный альбом — документ, казалось, подтверждающий семейную заурядность: родители в застывших позах у балюстрады променада в Кромере и — точно так же — в Уипснейдовском зоопарке; он сам — до чего смешон! — в шапочке и мантии на церемонии получения диплома. Только одна фотография была ему по-настоящему интересна: коричневатый кабинетный портрет его деда во времена Первой мировой войны. Дед сидел боком на краю искусственной ограды рядом с огромной аспидистрой в индийской вазе. Джонатан часто подолгу вглядывался сквозь разделявшие их семьдесят четыре года в этого юношу с таким нежным, беззащитным лицом, который в своей скверно сидящей форме, в до смешного огромной фуражке был гораздо больше похож на сироту из работного дома, чем на солдата. Когда его призвали, ему скорее всего не было и двадцати. Он пережил Пашендель, Ипрский выступ[57] и был демобилизован — израненный и наглотавшийся газа — в начале 1918 года; у него еще достало сил жениться и дать жизнь сыну, но ни на что другое его уже не хватило.
Вот эта жизнь, говорил себе Джонатан, не могла быть заурядной. Его дед пережил четыре года ужаса мужественно и терпеливо, стоически принимая то, что по воле Бога или судьбы выпало ему на долю. Но даже и не будучи заурядной, эта жизнь казалась теперь не имевшей никакого значения. Ни для кого. Эта жизнь лишь продлила существование рода, вот и все. А какое это имело значение? Но сейчас ему вдруг пришло в голову, что и жизнь его отца требовала почти такого же стоицизма. Конечно, нельзя и сравнивать пятьдесят лет у Хоббса и Уэйнрайта с четырьмя годами во Франции, но и те и другие одинаково требовали достойного и стоического восприятия.