Комедианты - Крашевский Юзеф Игнаций 10 стр.


— Сыграйте мне что-нибудь! — произнесла она наконец, вставая. — Только прошу вас что-нибудь веселое.

— Что прикажете?

— Что-нибудь из Штрауса.

Послушный, как раб, Вацлав ударил по клавишам; вальс Штрауса под его руками принял такой бешеный характер, что под него могли бы танцевать дьяволы в адском пламени. Он не изменил в нем ни одной ноты, но придал ему выражение до того страшное, бурное и страстное, что Цеся почувствовала вдруг что-то вроде испуга и беспокойной задумчивости.

— Да разве это веселое, помилуйте?

— Это вальс Штрауса.

— Сыграйте другой!

Другой был опять печальный, как плач, рыдания, стон и боль; безотрадный, как отчаяние, вызывал слезы, лился меланхолической песнью, черной лептой: то был, казалось, крик раненого до глубины сердца. И между тем это был только вальс Штрауса, но сквозь него, как и сквозь первый, проглядывала бедная, израненная душа.

Цеся нахмурилась, задумалась; очевидно, она начинала серьезно сердиться.

— Как вы сегодня играете несносно, — произнесла она с неудовольствием. — Один вальс страшный, другой слезливый; будто не знаете вы ничего веселого. Сыграйте польку, не польку-мазурку, но веселую польку.

— Не понимаю, зачем вы хотите сегодня возбуждать в себе веселость, когда ее в вас неисчерпаемые богатства?

— В самом деле? Вы так думаете?

— Да.

— Но веселость наружная разве иногда не скрывает чего-нибудь!

— Скрывает иногда равнодушие и холод, это, кажется, чаще всего.

— Не думаю, чтобы вы имели право судить об этом и могли произносить приговоры.

— Извините, кого спрашивают, тот говорит, что думает.

— Самый дурный обычай, пан Вацлав, никогда не должно высказывать, что думаешь, но… извините, я забыла, что вы не женщина.

— Совет этот годится и для мужчины. Что прикажете мне играть?

— Ради Бога, что-нибудь веселое.

— Это так трудно.

— Трудно, трудно! Да ведь это сумеет каждая шарманка.

— Именно потому-то мне и трудно, что я не имею удовольст^ вия быть шарманкой.

— Сделайтесь ею на минуту; увидим, много ли у вас силы воли?

— Вы этого хотите?

— Положим.

— В таком случае играю…

И снова отозвались клавиши, и из-под пальцев Вацлава вырвалась полька, такая свежая, такая стройная, такая искусственно-пустая, такая певучая и поющая, что глазам Цеси предстали освещенные залы, и танцоры в белых перчатках, и шепот толпы поклонников… и целый мир ее мечтаний, пустых, безумных, пятнадцатилетних. Вацлав играл с таким выражением, с такою живостью, будто сам он танцует на давно желанной свадьбе.

— Браво, браво!

— Что же вы скажете теперь о моей силе над собой?

— Велика, но непродолжительна, как полька. Теперь играйте уже, что хотите.

— Слава Богу!

И он начал из сонаты Шопена известный похоронный марш, с которым сравнится разве только другой марш Бетховена. Прелесть меланхолии в обоих равна. Дело только в том, что Бетховен писал свой, кажется, уже в старости, отделал его, искусно выработал, отшлифовал, как бриллиант; Шопен вылил, что имел, из сердца, наивно, просто, безыскусственно, как творил Гомер, сам не сознавая, что творил превосходнейшее произведение и по мысли, и по форме.

Цеся смотрела на Вацлава, и казалось ей, что она видит зажженные факелы, длинный ряд духовенства в черном одеянии, бедный гроб на простых носилках и плачущих родных… Плач их тихий, более грустный, чем отчаянный, христианское страдание, которому предстоит утешение в небе…

— Ах, довольно этой элегии! — воскликнула Цеся. — Это ваш несносный Шопен; терпеть не могу его даже в мазурках! Мазурки его философские, трансцендентальные; Бог знает, что такое; и везде грусть, и везде такая безотрадная грусть, будто песнь изгнанника….

— Грусть высоких душ, которые и посреди счастья тоскуют о небе.

— Благодарю за комплимент; я, не тоскующая, не имею чести принадлежать к душам высоким.

— Вы, может быть, печали вашей не хотите только показать по излишней гордости, а, наконец, вы так молоды. Кто ж грустит в ваши годы?

— Вы всегда считаете меня ребенком.

— Нет! О, нет!

— Сыграйте «Котика».

— Все, что угодно… но «Котика»…

— Ну, да!

— Вы шутите или…

— Нет, в самом деле хочу «Котика».

— В самом деле?

— Сколько ж раз мне еще повторять…

Послушный, но грустный и недовольный Вацлав стал на эту тесную тему играть что-то необыкновенно фантастическое, неопределенное, шумное, какой-то танец волшебниц с хохотом сов и шумом бури… Фантазия у него вышла какая-то дикая, он обрывал, схватывал тему, переделывал ее, соединял ее с напевом и забавлялся ею, словно медведь, принужденный играть с цепью, на которой его водят.

Наконец он кончил, и две незамеченные никем слезы покатились по его лицу. Он хотел уйти, но Цесе не угодно было остаться одной.

— Что вы так торопитесь?

— Разве вы не знаете, что я уезжаю.

— Вы уезжаете? Куда же?

— Еду… в свет.

— Что это? Шутки, чтоб разжалобить меня?

Первый раз мысль о разлуке навсегда мелькнула в пустой головке Цеси, и она почувствовала как будто стеснение в сердце, будто грусть, будто сожаление в зародыше, еще не развившемся. Мы привязываемся к жертвам первой нашей страсти.

— Это не шутки, — сказал Вацлав, — вся моя будущность в моем труде; довольно долго я был вам бременем, довольно я вам обязан, чего никогда не забуду; пора наконец самому, собственными силами доставать себе хлеб.

— Только хлеб?

— Только хлеб! Могу ли я мечтать о большем? Можно ли нынче, при таком множестве артистов, добиться славы? А хоть бы хлеб черный в тишине, покое и уединении; но и этот сухой, если не омоченный слезами, кусок нужно будет добывать в борьбе с братьями-горемыками и за него грызться, как за кость. Вот, что предстоит мне.

— Но вы не поедете.

— Нет, должен ехать и поеду.

— Вы дождетесь, пока вернется папа.

— Граф писал, чтобы я ехал, что он ждет меня в Житкове, где намерен дать мне на дорогу.

— Но вы вернетесь же к нам?

— Это известно одному Богу. Кто ж, уезжая, может сказать: вернусь? И потом, к чему и для чего же бы мне возвращаться? Признательность моя к вам сохранится и вдали, а здесь я не нужен. Позовите меня, и я прибегу, как послушная собака к старому хозяину, но что же я такое в вашем доме? Один из тех, которых много у вас за деньги; что-то среднее между слугой и скучным, из милости принимаемым соседом.

— Вы, может быть, слишком дурно думаете о нас…

— Нет. Я только вижу ясно, без самообольщения все, что разделяет нас и будет разделять вечно, что отдаляет меня от вас и что никогда не может быть уничтожено. Если буду вам нужен, я приду всегда, хоть пешком, приду на услуги.

— Помните же, — прервала пустая Цеся, переменяя разговор, чтобы скрыть некоторое волнение, — как только я соскучусь о «Котике», буду звать вас даже из столицы, чтобы вы мне сыграли его.

Сказав это, она соскочила со своего места и ушла, а Вацлав быстро отворил двери в сад и выбежал туда, чтоб в прохладе я тени деревьев, в картине знакомых с детства мест найти успокоение, силы и решимость.

Должно было покинуть эти места, а мы, жалкие рабы, так прирастаем к земле. Мы в этом отношении растения, которые, сунутые в землю, хватаются и держатся за нее, чтобы жить. И мы, особенна в молодости, хватаемся за каждый уголок, в котором минула хоть минута нашей жизни, цепляемся за него, чтобы страдать потом, когда судьба перенесет нас на новое место. Вацлав прощался поочередно с каждым уголком, хотя ни в одном из них не улыбнулось ему чувство дружбы, хоть везде страдал он от гордости, равнодушия, презрения и грубости окружающих; но места страданий равно дороги нам, как и освещенные счастьем. Кто ж не оплакивал долгого заключения и не вспоминал о нем на свободе? Вацлав шел по саду и упивался видом мест, чтобы заучить их на память, они были ему дороги, увидеть их еще раз он не надеялся. Несколько мечтаний любви, тех мечтаний, которые, как мелкие зерна маку, разрастаются высоко и расцветают пышно, красовались еще и своею прелестью озаряли каждый уголок. Это были словно сны, словно неопределенные видения в минуты дремоты, несбывшиеся надежды; их фантастическая величина и туманные очертания составляли красоту.

Он любил Цесю, и от двухлетней любви осталось ему при расставании ветка резеды, поднятая с паркета, которую должно было скрыть, несколько двусмысленных слов и множество горьких колкостей злой девочки.

Садом прошел он к пруду, долго блуждал по берегу и скучнее, чем был, воротился к себе в комнатку, наполненную уже уложенными вещами, пустую, печальную и душную. Воротился, полный отчаяния в будущности, пускаясь в свет с разочарованием, без обыкновенных надежд молодости, без мечты о славе; предчувствуя, что его ожидают борьба, недостаток и унижение. Все это предвидел он, всего этого уже попробовал. Равнодушный, с единственной надеждой, что искусство, которое он любит, будет ему утешением, шел он, покорный участи, с завязанными глазами, говоря себе:

Он любил Цесю, и от двухлетней любви осталось ему при расставании ветка резеды, поднятая с паркета, которую должно было скрыть, несколько двусмысленных слов и множество горьких колкостей злой девочки.

Садом прошел он к пруду, долго блуждал по берегу и скучнее, чем был, воротился к себе в комнатку, наполненную уже уложенными вещами, пустую, печальную и душную. Воротился, полный отчаяния в будущности, пускаясь в свет с разочарованием, без обыкновенных надежд молодости, без мечты о славе; предчувствуя, что его ожидают борьба, недостаток и унижение. Все это предвидел он, всего этого уже попробовал. Равнодушный, с единственной надеждой, что искусство, которое он любит, будет ему утешением, шел он, покорный участи, с завязанными глазами, говоря себе:

— Готов на все, что пошлет мне судьба.

Цеся старалась увидеться с Вацлавом при отъезде, потому что с последнего вечера закралась к ней до сих пор незнакомая грусть и какое-то чувство, которое называла она состраданием. Утром она встретила его у матери; вышла потом в сад, но Вацлав, простясь со всеми и не желая длить тяжелых минут расставанья, уже летел в тумане пыли к неизвестной и страшной, как пропасть, будущности.

Цеся задумалась на минуту, сидя на скамье в саду, пошла в залу к фортепьяно и не могла играть; клавиши жгли ее. Еще не остыл след последнего присутствия Вацлава, непонятное беспокойство пробудилось в ней, ее давили слезы, повиснувшие на ресницах. Она силилась овладеть собой и не могла. На другой день печаль уменьшилась, потом осталась только грусть, потом… Но не станем ловить рыбу прежде невода; будет наш невод и у этой тони.

Сильван сердился только на себя, что, начав так неловко роман с панной Курдешанкой, выставился напоказ, сделался смешным, возбудил сплетни и вызвал выговоры. Скомпрометировавшись, он должен был прервать все сношения, но его собственное самолюбие сильно страдало при этом. Прервать все, ничего не сделать и вдобавок быть посмешищем людей! Этого вынести он не мог; его молодая гордость и высокое понятие о своих достоинствах вооружались. Ему хотелось теперь отмстить гласно; обмануть и бросить; он желал лучше, чтоб его проклинали, чем насмехались над ним. Так у бедняка испорчена была голова и заморожено сердце.

Но напрасно ломал он себе голову, приискивая средства выйти ловко из сети, в которую запутался: ни одного не представлялось ему. Он сердился и злобствовал. В таком настроении нашел его граф Кароль Вольский, возвращаясь откуда-то через Дендерово.

Сильван встретил приятеля с радостью, развеселился при нем, по поручению матери старался сближать его с сестрою и наконец, когда остался с ним с глазу на глаз, открыл, как знающему начало его романа и дальнейший ход, открылся довольно искренно, не затаил ни стыда, ни злобы.

— Вместо совета, — сказал Кароль, — расскажу тебе назидательную историйку, только дай мне слово, что пересказывать ее не станешь.

— Это что еще? Или ты считаешь меня сплетником?

— Ну, так слушай. Я знаю в наших краях одного молодого человека, который, увидев молоденькую шляхтяночку, дочь эконома, сказал себе: «Что за беда понежничать немного, позабавиться, развлечься и потом… Кто ж думает о том, что будет потом? — подумал он. — Неизвестно, что будет». Тогда завязалось легкое знакомство, завязалась легкая между молодыми людьми любовь, с каждым днем устанавливались ближайшие отношения; пан Стшемба, отец девушки…

— Что ты говоришь? Да ведь Стшемба ваш эконом! — живо перебил Сильван.

Кароль покраснел немного, но, собравшись с духом и силами, не хотел больше лгать.

— Слушай же тем внимательнее, что это моя собственная история. Мы не допускаем, чтобы без нашего поверхностного образования были и могли быть сердце, обычаи, мысли и чувства. Мы очень легко ценим людей и на каждом шагу заблуждаемся…

— Ну, а что же сделалось с панной Стшембовной?

— Стшемба ничего не говорил, он принял меня доверчиво и радушно; в его доме встретил я девушку, которая пленила меня своим задумчивым личиком и к которой с первого же раза я почувствовал уважение, потому что она действительно его заслуживала. Она была воспитана не по-нашему, не по-французски, говорила не так, как мы, далеко разумнее наших барышень, все принимала серьезно, всему верила искренно, была набожна, благородна…

— Я позволяю тебе не оканчивать твоей похвальной речи, — перебил Сильван, — видно, она притворялась очень искусно; но ты разве не знаешь женщин?

— О, если б притворялась, — заключил Кароль, — я не задумался бы обмануть ее; но искренность и доверчивость обмануть — преступление!

— Ба, такие преступления…

— Я готов бы за них повеситься.

— Ну, что ж далее?

— Запутался в интрижку, из которой не мог уж выпутаться: думая пошутить, влюбился серьезно.

— Какой же ты теленок! Извини, граф, но влюбиться в панну Стшембовну?!

— Может быть, и теленок; но как было, так я тебе рассказываю.

— Что же далее? Это для меня живая наука.

— Далее? Далее, после двухлетних посещений и близких отношений, когда не было уже сил ни бросить ее, ни пустить себе в лоб пули, граф Кароль Вальский женился тайно на панне Стшембовне.

— Что ты говоришь! — вскрикнул Сильван, срываясь с места. — Как? Ты действительно женат?

— Как видишь меня; и вдобавок очень счастлив с нею. Но выслушай конец. Женитьба не такая простая и легкая вещь, как кажется многим. Когда родители говорят: выбирай из своего круга, руководясь холодным и скучным рассудком, — это не пустые слова, не пустое следствие гордости и упрямства. Женитьба соединяет нас не с одной женщиной, но с целой новой родней, с целым светом, если жена принадлежит другому свету. Через нее сродня-ешься с людьми, с которыми жить не можешь, которые не понимают тебя, к которым можешь почувствовать отвращение. Так было и со мной: я счастлив с панной Стшембовной, но Стшембы! А! Стшембы! Стшембята! Стшембощята! Родные, кумовья и приятели семейства Стшембов! Род Стшембов отличается неслыханною плодливостью… Тут уж не хватает ни сил, ни терпения!

— Ты толкуешь мне непонятные и неправдоподобные вещи, любезный Кароль! Может ли это быть?

— Все так, как я тебе говорю. Припоминаю тебе только еще раз, что, кроме нас двух, никто об этом не знает; помни, что если проболтаешься, ты смертельно повредишь мне и смертельно оскорбишь меня…

— О, будь покоен, никогда еще в жизни не пробалтывался. Позволь мне, однако ж, подивиться целой истории из «Тысячи и одной ночи». Как? Ты! Ты, кого считал я ментором и мастером, сделал такую великолепную глупость?

— И что же еще хуже, сознаюсь тебе в ней. Именно потому-то, что я ее сделал, никто лучше меня не может тебе советовать.

— Что до меня, я бы никогда ничего подобного не сделал.

— Ты уверен, что ты не полюбишь, или уверен, что можешь хладнокровно сделать подлость?

— Но, помилосердуй! Есть тысяча средств других… Стшемба согласился бы взять тысяч десять в приданое и выдал бы ее замуж.

— Но ведь я ее любил!

— Вот в этом-то именно и состоит огромная, непростительная глупость.

Кароль только пожал презрительно плечами.

— Твоя правда, — сказал он, — у меня глупое сердце, и это-то, как ты говоришь, и сгубило меня. Ты уверен, что у тебя его нет?

— У меня? Нет, решительно нет!

— Если так, признаюсь, ты человек страшный.

— Да, для женщин.

— Мне кажется, что кто не умеет любить женщину, не сумеет любить и приятеля.

— Плут! Тебе хотелось бы видеть меня в одинаковой с тобою шкуре; но нет, нет! Я найду средство…

— Советую тебе, откажись, пока есть еще время.

— Отказаться? Чтобы надо мной смеялись?

— Ты хочешь, чтобы плакали?

— Кажется.

— Боюсь, чтобы ты сам не заплакал.

— Я? Но какой порядочно-образованный человек плачет? Кароль от ног до головы смерил Сильвана и только пожал плечами.

— Друг Сильван, — сказал он, — отучись от бурсацкольвиных понятий о человеке и молодости. Сердце — условие жизни.

— Но какую же связь имеет сердце с подобной интригой!

— Б.ез сердца она будет скверная, скотская страсть.

— Ха, ха! Право, со времени женитьбы ты поглупел, любезный Кароль! Ты нравоучителен, как Мармонтель, и пренесносным образом толкуешь о сердце, словно старый роман восемнадцатого столетия.

— Потому что у меня болит сердце! — ответил Кароль.

— А я еще не чувствую его в себе, и, надеюсь, мне можно насладиться дорогими минутами молодости…

— Наслаждайся! Бог с тобой!

После этого разговора Сильван, которому мать наказывала удержать графа Вальского, убежденная, что он не женат, и, желая сблизить его с Цесей, насмеявшись потихоньку над странным стечением обстоятельств, не упрашивал уже настойчиво графа, и тот сейчас же уехал. Графиня делала за это сыну очень резкие выговоры, но он выслушал их, придержав язык за зубами, и тайны приятеля не выдал. Только смеялся про себя. И посреди болтовни, смеха и развлечений одна только мысль не покидала его ни на минуту: он хотел непременно, непременно отмстить и стыд свой смыть блистательной победой…

Назад Дальше