Комедианты - Крашевский Юзеф Игнаций 9 стр.


Франю оскорбило это, она не могла понять, с какой стати делать тайну из случайной встречи и минутной болтовни.

Вскоре, приближаясь мало-помалу, тележка показалась наконец с откормленной Хоронжанкой в оглоблях и с ротмистром, который, по обыкновению, сам правил. Увидев дочь, старик остановился, подвинулся немножко, поправил сено и указал ей место подле себя.

— Чай, набегалась довольно, должно быть, устала, — сказал он ласково, — садись, я отвезу тебя домой.

— Я бы пешком пошла, милый папа!

— Ну, садись, садись, не церемонься. Хоронжанка стащит еще нас обоих.

И Франя легко вскочила в тележку подле отца. После расспросов о приходском священнике, о дороге, о доме и работниках, которых Франка видела, пришлось сказать кое-что и о графе; именно потому, что он из своего бегства делал какую-то тайну, она не могла умолчать об этом.

— А знаешь ли, папа, кого я уже второй раз встречаю в березняке?

— О! Кого же? Волка или зайца?

— А отгадайте.

— Собаку или волка, а? — сказал, смеясь, старик.

— Да нет, — смеялась Франя, — совершенно другое, отгадывайте непременно.

— Ну, кого-нибудь из соседей… из соседок… но не из близких. Старого или молодого? — спросил Курдеш.

Франя невольно покраснела.

— Молодой! — отвечала она едва слышно.

— Вот тут и точка с запятой, не отгадаю; говори лучше прямо, я не берусь пересчитывать всех, которые вертятся перед тобой.

— Я встретила… графа Сильвана.

— Как? Из Дендерова?

Старик закусил губы, задумался, а оживленные глаза его уставились на дочь. Потом он, поцеловав Франю в лоб, сказал:

— Да вознаградит тебя Бог за то, что ты откровенна со мной; надо тебе заметить, мое сердце, что тут не без штук. Барчонку тут некуда ездить, и он является нарочно.

— Как это? Для чего же?

— Для твоих хорошеньких глаз, моя Франка! Но осторожней с баричами этого калибра! Осторожней! Франт рассчитал так, чтобы не встретиться со мной… а говорил ведь с тобой?

— Как же и довольно долго.

— И когда я подъезжал…

— Он свернул по тропинке в лес. Курдеш покачал головой и улыбнулся.

— Умен он, — произнес старик потихоньку, — ну, да и я не дурак. Ого, сердце мое, недаром, вижу я, приглянулась ты ему; но так как жениться молодому человеку не хочется, так и свататься не счел. он нужным. Хотелось бы ему полюбить тебя исподтишка и потом бросить, они на это мастера. Но увидим, что из этого выйдет!

— Как, папа? — спросила наивно Франя. — Разве он мог бы так подло, так низко…

— Послушай, дитятко! — сказал старик с выражением глубокого чувства. — Ты столько знаешь, сударь ты мой, свет, сколько я — то, что делается на луне. Почти все паны таковы; для них мы, мелкая шляхта, на услуги, на потеху, больше ничего; они думают, что нам за все заплатить можно. Если б намерения его были честны, разве не приехал бы он, сударь ты мой, как следует, к нам на дом, с поклоном отцу? А то ищет и прячется в лесу, словно вор: ничего из этого не выйдет…

Франя опять покраснела; она поняла справедливость отцовских доводов и вознегодовала на молодого человека.

— Не так ли? — спросил конфедерат.

— Не знаю, — шепнула Франка.

— Итак, чур, больше не ходить в этот лес! Если ты нравишься барчонку, ну, так найдет, сударь мой, тебя и в хате; если только боится своего отца, и тогда найдется средство: est modus in rebus; если же думает над нами шутки шутить, увидим, кто кого подденет. Да вознаградит тебя Бог, сударь ты мой, Франя, что ты так благородно предостерегла меня. Кто знает, может быть, страшное несчастие грозило бы нам через этого мальчугана.

Шляхтич, как бы стряхнув с себя страшную мысль, поднял голову, качнул ею и погнал лошадь, разговаривая свободнее с Франей, к которой уже возвратилась прежняя веселость; она смеялась и чувствовала себя безопасно под отцовскою защитою. Так подъехали они к крыльцу; Курдеш, потрепавши, как обыкновенно, Хоронжанку, пустил ее в конюшню.

Известие о татарских набегах Сильвана так заняло старика, что он не поздоровался даже с Разбоем, не посидел на лавочке, а позвал Франю и Бжозовскую и прямо вошел в комнату. Бжозовская, удивленная таким необычайным зовом, влетела, словно буря, и остановилась, поглядывая то на отца, то на дочь.

Курдеш, выглянув за двери, погладил усы, поправил пояс и обратился к Бжозовской, сгоравшей уже непобедимым любопытством:

— Милейшая моя панна Марианна!

При таком необыкновенном воззвании Бжозовская рот разинула, ожидая какого-то необычайного дива, и глаза вытаращила, и обе руки подняла, и так стояла, словно Лотова жена, обращенная в соляной столб.

— Милейшая моя панна Марианна, — повторил старик, — хоть бы единый раз в жизни, из дружбы к нам, смогла бы ты удержать язык за зубами?

— Как вам не стыдно, пан ротмистр, — возразила Бжозовская, обидевшись, — что же это такое? Разве я пустила какую-нибудь сплетню? Что это такое?

— Сплетня не сплетня; знаю твое золотое сердце; довольно сказать, уважаю тебя, как мою покойницу, но, как перед Богом, язык у тебя часто чешется!

— Но в чем дело, черт возьми! — разгорячаясь, подхватила Бжозовская. — Что же это сегодня, Бог весть, за что и откуда выговоры?

— Да это не выговоры, это только дружеские предостережения.

— Что ж это такое? Что такое? С какой стати? К чему эти предостережения?

— Что это, сударь ты мой? Это очень важное дело; и в нем in primis…

— Какой черт инпримишь? Я никакого не знаю. Никакого инпримиша не было тут и нет.

Курдеш рассмеялся от всей души; за ним рассмеялась и Франя.

— In primis значит то же самое, что «прежде всего».

— Так что же прежде всего, ротмистр?

— Прежде всего, нужно молчать как рыба…

— Но как же молчать, когда неизвестно что и как?

— Выслушай же, сударь мой.

— Да уж слушаю, слушаю, уши даже вянут.

— По некоторым соображениям, кажется, графу, который здесь был, нравится Франя.

— А что? А что? А что? Не говорила я! — воскликнула Бжозовская, подскакивая поочередно к Фране и к ротмистру. — А что? Не на моем стало?

— В чем же дело?

— В том, что я сейчас же сказала, что она должна ему понравиться.

— Кому?

— Она ему, он ей, ей-Богу!

Курдеш пожал плечами.

— Ну, так изволили болтать напрасно и не вовремя!

— Не учите меня, это уж так суждено.

— Суждено, не суждено; этому барчонку домик наш не по вкусу, он не хочет свататься честно, ему хочется только поймать девушку на какие-нибудь секретные штуки, а потом поклон, да и был таков.

— Сохрани Боже! Сохрани Боже! — подхватила Бжозовская. — Как это, с какой стати?

— Откуда же ты знаешь, панна Марианна?

— Откуда знаю, оттуда и знаю; но верно то, что мне шесть раз на картах вышло…

— Э, оставила бы ты эти глупости!

— У него и гаданье — глупости! — воскликнула Бжозовская с комическим ужасом, ломая руки.

— Слушайте же меня, сударыня: вот сегодня уже во второй раз барчонок встречается в лесу с Франей, очевидно, ищет ее, заводит с ней разговор; счастье еще, что Франя умна и сейчас же мне сказала об этом.

Бжозовская, хотя плечами и пожала, но умолкла.

— Барчонку хотелось бы видаться с ней без отца, без благородного объяснения, ему хотелось бы новомодный роман затеять.

— Но в чем же дело, пан ротмистр?

— Вот в чем, сударь ты мой, панна Марианна: Франю, сударыня, с этих пор не извольте отпускать ни на шаг ни от себя, ни без себя, а прогулкам по лесу — конец. Гуляйте в саду или где-нибудь в другой стороне, так, чтоб он вас не встретил. Если он любит искренно, пусть и объяснится как следует.

— О, наверно! Увидите, ротмистр, что приедет, клянусь Богом! Что суждено, того не миновать!

— Ох, не всегда, — заметил старик, — да и не нам к графам тянуться: они только между собою братаются и женятся.

Бжозовская почесала в затылке.

— А как ему надоест, и он бросит? — спросила она боязливо.

— Ну, тогда прах его побери! — воскликнул ротмистр. — Что же, дочь моя должна кланяться и вымаливать себе мужа? Нешто, сударь ты мой, мы не такая же шляхта, как другие? Нешто я не дам за Франей Вулек и порядочной копейки под подушку? Или хрома она, горбата, изуродована оспой, и нам нужно навязываться, как торговке на мосту?

— Что до этого, это правда, любезный ротмистр!

— И так motus.

— Какой мотус? — спросила любопытная Бжозовская.

— Молчок!

— А, понимаю: мотус — узел, узлом рот завязать — ладно! Но уж как себе там хотите, ротмистр, а графчик наш, как наш, вот как на этом месте стою; никогда еще у меня на картах шесть Раз сряду не выходило даром; подумайте только, шесть раз!

Это было во вторник. В среду, четверг и следующие дни самонадеянный Сильван беспрестанно ездил в березняк; его видели из Вулек, и ротмистр посмеивался под усами; в пятницу он даже выслал дворового спросить графа, не заблудился ли он. Граф воспользовался этим; дал посланцу два злота и допытывался, не болен ли кто на господском дворе, но работник уверил его, что все здоровы, как рыбы. Сильван с кислой миной поехал домой.

В воскресенье Франя с Бжозовской в крытой бричке с работником в новой свитке на козлах поехали в церковь. Курдеш остался дома, догадываясь, что в церкви встретится с ними Сильван. Предсказывала то же самое и Бжозовская, и Франя, входя, не без любопытства окинула взором всю церковь. Граф стоял за лавками, он незаметно поклонился ей, и больше его уже не видели до выхода из церкви. Он встретился в дверях. Бжозовская волновалась сильно; она закидывала графа вопросами и улыбками и что только было силы, подталкивала локтем Франю.

Франя с девственным спокойствием ответила на несколько вопросов, свободно, весело, смело поглядывая и улыбаясь, ответила так ловко и в то же время так простодушно, что приготовленные фразы замерли на языке барича. Особенно привело его в отчаяние то, что Франя громко сказала ему:

— Отец мой очень жалел, что во вторник не встретился с вами, граф, он хотел пригласить вас на полдник.

«Что за черт, — подумал граф, — или это притворство, или необычайная дочерняя покорность. Стало быть, она сейчас же сказала обо мне отцу!»

Известие это нагнало на него несколько дурное расположение духа и при ближайшем рассмотрении несказанно огорчило. К этому еще в присутствии всей соседней аристократии Сильван, по милости Бжозовской, которая безо всякой церемонии задержала его, должен был очень долго простоять в церковных сенях в обществе двух шляхтянок, разряженных весьма несовременно, из которых одна решительно походила на бочку, прикрытую различными нарядами. Затем среди перешептываний, улыбок и указаний пальцами молодежи и женщин, Сильван принужден был подсаживать в столетнюю бричку и Бжозовскую, и Франю; Бжозовская, которой льстило это в глазах целого прихода, усаживалась в бричку медленно, стараясь продолжить минуты своего триумфа.

Наконец, освободившись от барщины, которую, Бог весть для чего, принял на себя и за которую сам бесился на себя, Сильван вырвался из толпы, словно из кипятка, уселся при насмешливых взглядах на нейтычанку (маленькая тележка) и исчез озлобленный, будто проигравшийся до гроша.

Целую дорогу ругал он себя самым позорным образом, раздумывал, метался, злился и, приехав домой, кинулся с головной болью на кровать.

— На сегодняшнем баста! — произнес он с жаром. — Пусть ловит этого глупого гусенка кто хочет, я от этого посмешища умываю руки. Прекрасно, прекрасно! Скомпрометировал себя из-за этой деревенщины, отдал себя на посмеяние, на тыканье пальцами. Что скажут люди! Что люди скажут! Все соседство меня видело! Как молния, облетит эта новость все дома… могу себя поздравить…

И в самом деле, в этот день ни о чем другом не говорили в соседстве, и ротмистр Повала спешил в Дендерово к обеду с пламенным желанием привезти матери историю ее сына. Графиня стоически приняла это известие, улыбнулась двусмысленно; но нахмуренные брови и стиснутые губы доказывали, что ей досталось это не легко. После обеда ротмистр отправился к Сильвану покурить трубку, болтал о лошадях, о картах, но о Курдешанке не вспоминал и уехал. Вечером Сильван был весьма удивлен, когда его позвали к матери; это не было в обыкновении.

— Только не вздумала бы она занять у меня денег, — подумал он, надевая короткий сюртучок, — нелегкая дернула меня вчера похвастать выигрышем.

Решительно не понимая, зачем зовут его, Сильван отправился к графине. Он нашел ее в великолепном наряде, прохаживающеюся большими шагами по спальне, полной благоуханий, блеска, цветов и дорогих безделушек.

— А, наконец! Доброе утро и добрый вечер.

Сильван поздоровался с матерью по-английски; по его мнению, все были равны, и в приветствии выразилась приязнь, а не уважение.

— Голова у меня болит страшно! — сказал он, падая на козетку.

— И не удивительно! — заметила мать с принужденным смехом. — Ты делаешь глупости.

— Я? Что ж это такое?

— Все соседство за бока держится, смеясь над тобой.

— Надо мной? Что такое?

— Удивительно! А ты ничего и не подозреваешь?

Сильван догадывался очень хорошо, но притворялся, что решительно ничего не знает.

— Как же, помилуй, ты выделываешь разные нелепости для какой-то шляхтяночки, которую я, может быть, не захотела бы взять к себе в старшие горничные…

— Кто вам сказал? Это какие-то сплетни…

— Mais, mon Dieu note 10! Да ведь Велюньская же была у обедни (графиня дала слово не выдавать ротмистра и сложить все на прислугу). Все за бока хватались, как ты разговаривал с этими барынями и сажал их в экипаж…

— Велюньская это сказала?

— Говорю тебе, все помирали со смеху.

— С какой стати? — заметил Сильван с гневом. — Никто не смеялся надо мной и никто не может смеяться, потому что я разделался бы с ним.

Мать пожала плечами.

— Рассуди прежде, что ты делаешь: в присутствии тысячи глаз скомпрометироваться самым странным образом для какой-то дряни. Забываешь, кто ты! Я ничего не говорю тебе о других сумасбродствах, я могу не видеть их и не знать, и мне решительно все равно, но это уже слишком…

Сильван нахмурился.

— Матушка, — сказал он, — я понимаю, что ты говоришь это от доброго сердца, но совершенно напрасно: я не малолетний.

Графиня засмеялась.

— Я лучше тебя знаю твои года. Мне хотелось только предостеречь тебя, во избежание скандала, которого гнушаюсь. Вспомни, что говорят арабы: «Согреши перед Богом сто раз, Бог простит тебя; но не греши ни разу перед людьми, ибо люди тебя не простят».

Сильван пожал нетерпеливо плечами, он был очень нетерпелив, и прошелся молча по комнате.

— Дитя мое, — заметила графиня серьезно, — вспомни о себе и о нас. Что же это? Признайся мне откровенно.

— Да просто шалость, из которой люди сплели целую историю. Отец послал меня к этому господину ротмистру пригласить его на именины. Не знаю, зачем нужна была такая любезность; кажется, отец ему что-то там должен. Таким образом, нечаянно я познакомился с его дочерью.

— И что же? Так хороша?

— Хороша! Свежа! Молода!

— И вскружила тебе голову? — спросила графиня. — При других условиях это было бы еще не очень большое зло, но кто так ниже нас и по положению, и по воспитанию… Тут тысяча хлопот, сплетен; у них ведь все привыкли принимать серьезно! Старайся похоронить твою страсть, — прибавила она по-французски, — брось это!

— Да тут и нет страсти.

— Ну, хоть если это даже прихоть!

— Разве прихоть. И что же дурного в том, что я поздоровался с ней в церкви?

— Это только неприлично; надо было притвориться, что не видишь.

— О, на следующий раз я, разумеется, так и сделаю.

Графиня не ответила на это ничего, оперлась на руку и замолчала; какая-то печальная дума овладела ею. Сильван тихонько вышел и возвратился к себе в самом скверном расположении духа.

Пострадали слуги, пострадали его собаки в этот вечер.

В тот же самый вечер, в сумерки, Цеся сидела за фортепиано и бренчала на нем одной рукой, развалившись в кресле и удерживая подле себя, словно на привязи, Вацлава, который мыслью носился где-то далеко.

Молчание длилось уже с четверть часа, прерываемое только песенкой, которую небрежно наигрывала по временам Цеся, беспрестанно поднимая огненные взоры на молодого человека, которому не надо уже было подливать масла в огонь; пламень был очевиден.

Первая любовь всегда, словно огонь после засухи, страшна и губительна; кто не знает позднейшей истории этого чувства и не сумеет в нем овладеть собой? Вначале все в нем таинственно, неожиданно, страшно, болезненно, а рядом со страданием — и чудные, и высокие наслаждения, которые никогда уже потом не повторятся в жизни. Первая и последняя любовь, конечно, сильнейшие: одна является к нам, как неожиданное счастье, открывая перед нами неизмеримые пропасти бесконечных наслаждений; за другую хватаемся мы, как за доску спасения, потому что за ней нет уже для нас ничего: глухая пустыня, тишина, гроб и смерть…

Вацлав был в среде страданий и наслаждений первейшего в жизни чувства, сильного, как извержение вулкана, который, сдавливаемый в недрах земли, потрясает горами и разламывает ее застывшую поверхность. И такое-то сильное, первое чувство, с которым не умел он и совладать, должен был таить в себе, должен был бороться с ним беспрестанно, чтобы не дать ему обнаружиться.

Цеся, у которой это было не первою любовью, но пробой чувства, пророческим сном, играла с возбужденною страстью, как играет хозяин с укрощенным диким зверем. Когда страсть эту таил Вацлав, она ее вызывала; когда обнаруживал — отталкивала со смехом, насмешкой, удивлением, притворным непониманием; требовала слов и не понимала их, а понятыми играла, словно дитя мячиком. Печален был вид этого страдания и этого к нему равнодушия. Так иногда деревенские ребятишки потешаются над бедной изловленной птичкой, у которой вырывают одно за другим перья, которую щиплют со смехом. Цеся была безжалостна, как дитя; жизнь ее еще была светлая, как майское утро, и так полна надежд, что она и не думала останавливаться на заре, а так, от скуки, от минутной пустоты сердца искала себе развлечения.

Назад Дальше