Комедианты - Крашевский Юзеф Игнаций 5 стр.


Прежде, однако ж, чем познакомиться с графиней Цецилией, должны мы, кажется мне, по старшинству, представиться ее матушке и узнать ее покороче. Итак: графиня, графиня!.. Вы знаете, конечно, на Божьем свете очень много хитрых женщин, потому что их, как и хитрых мужчин, очень много; сомневаюсь, однако, ж, чтобы вы когда-нибудь встречали такой тип хитрости, каким была графиня. Тип этот был замечательнейшим экземпляром своего рода потому особенно, что никто не заподозревал ее ни в скрытности, ни во лжи, ни в притворстве. По наружности (за исключением посвященных в таинства) это был образец общественных добродетелей, это была женщина, кроткая как ангел, привязанная к своим детям до беспамятства, сострадательная до увлечения, вся — чувства, вся в сердце; а на самом-то деле в груди ее была пустота. Билось там что-то — тихо, слабо, изредка горячей, но ни для кого особенно.

Все в ней было заучено, рассчитано, все было — ложь, от вздоха до слез, от радости до конвульсий; с одинаковым совершенством умела она при надобности заплакать и рассмеяться, почувствовать спазмы и заболеть, смотреть и не видеть, не слушая услышать; она так владела собой, что не раз обманывала даже врачей, притворяясь больной. Холодная как лед, равнодушная ко всему, что бы ей ни встретилось, она умела окружить себя блеском многих добродетелей. На сорокалетнем возрасте сама создала себе красоту, еще довольно привлекательную и необыкновенную, меланхолическую, оригинальную; сберегла свои глаза; стан, улыбка, рот и волосы ее совершенно сохранились; казалось, в ней осталась еще прелесть молодости, даже до детского болтанья, даже до отлично разыгрываемой наивности; порой она драпировалась в привлекательную грусть, утопала в слезной атмосфере задумчивости и, казалось, говорила: пожалейте меня!

Как искусная кокетка, она умела, будто сама не зная, как-то просто и ловко водить за собой сразу пятерых и всех, не возбуждая в них ревности, успокоить различным образом, не давая заметить постороннему глазу ни одного слова, обращенного к кому-нибудь исключительно. В обществе она разыгрывала отлично роль проникнутой чувством необыкновеннейшей любви к матери, к которой на самом-то деле была менее чем равнодушна, безумною любовью к детям, нежностью к мужу, горячим сочувствием к друзьям, необыкновенною любезностью ко всем. Никого зато не возвеличивали так некоторые, никого не жалели так многие как ее; многие находили, что с графом, человеком холодным и надменным, занятым только собой и спекуляциями, такая необыкновенно чувствительная женщина не может быть счастлива. Она между тем при людях выказывала заботливую привязанность к мужу, который платил ей такою же монетой.

В присутствии посторонних что это была за дочь! Какая мать! Она беспрестанно целовала свою Цесю; кутала ее предупредительно от холода, бегала за нею, следила ее каждый шаг, нежно выговаривала ей за все, что могло хоть немного повредить здоровью; зато, когда они оставались с глазу на глаз, не говорила с ней ни слова или холодно останавливала ее и, что еще хуже, делала весьма горькие выговоры. К сыну, которого она действительно любила больше, она казалась равнодушной; ей не хотелось обнаружить своего чувства, чтобы не изменить принятому правилу; она постоянно скрывала свою мысль, не желая отдать ее в руки людям; ее можно было бы назвать ученицей Талейрана.

Графиня Евгения, несмотря на свои сорок лет с хвостиком, что могло быть известно только ближайшим ее знакомым, выряженная, живая, меланхолически веселая, еще танцующая, поющая музыкантша, философка, везде возбуждала удивление и была ценима высоко. Толпа поклонников всегда окружала ее. Большая опытность, знание света, кое-какие на лету схваченные поверхностные знания, которыми умела она блеснуть, наконец, разговорчивость делали ее приятною во всяком обществе. Необыкновенно ловкая и находчивая в разговоре, никогда никого не обвиняя, всех оправдывая, она прослыла женщиной с тактом, хоть весь этот такт заключался в умении владеть собой, в знании, что и при ком сказать, в старании постоянно скрыть, что делается внутри нее.

При такой холодно ловкой матушке, при надменном и равнодушном отце какою могла вырасти Цеся? Бог не дал ей ни нежного сердца, ни особенной чувствительности: воспитание погасило все, что могло бы проявиться при ином развитии. Она угасла прежде, чем разгорелась молодостью. Это была старая дева на семнадцатом: году, владела уже собой, владела глазами и языком, делала уже, как мать, все с расчетом и ценила выше всего то, к чему привыкла: роскошь, богатство, праздность, блестящее значение в свете и независимость состояния.

В Цесе не было зародыша пылких страстей, но был в ней, хоть и подавленный, инстинкт животный; будь она воспитана в иной атмосфере, она и развилась бы иначе. Могла ли она вырасти живой и наивной девушкой посреди шнуровок, которыми стесняли ее домашние обычаи и характеры окружающих?

Печальна была жизнь ее; не с кем поговорить, не с кем сблизиться; ровесницы ее, молодые, как она, барышни, изредка являлись в Дендерово, и то ненадолго; мать, оставаясь с глазу на глаз, решительно не говорила с ней, отец целовал ее только при гостях, и то когда их было много. Ей запрещены были сближения со сколько-нибудь низшими, приязнь, так необходимая молодости, и даже невинные сношения с ровесницами; только затянутая англичанка, прежде гувернантка, а потом компаньонка, которая оставалась здесь только, чтобы, накопив тысячи полторы дукатов, возвратиться с ними в Англию и открыть магазинчик в Сити, не слишком привязанная к ученице, как и ученица к ней, равнодушная ко, всему, что делалось вокруг нее, была ближе всех к Цесе и неприятнее всех.

Вацлав со времени пребывания своего в Дендерове был учителем музыки молодой графини; но из гордости, из сознания, чем. он обязан благодетелю, никогда не осмелился бы поднять и глаз на свою ученицу. Она первая, может быть, от скуки, может быть, по какому-нибудь чувству, может быть, из любопытства, остановила пытливый взор на полных слезами глазах Вацлава. Это была искра, зажигающая жизнь, которой не было в самой девушке. Цеся пробовала, как молодой охотник, меткость своих выстрелов. Вацлав ничего не обнаружил, но в нем закипела буря. Буря эта разыгрывалась только на дне его сердца. Цесю сердила бесчувственность молодого человека; она удвоила взгляды, намеки, длила часы занятий, но все напрасно.

При людях Цеся обходилась с ним, как графиня со слугой; даже не взглядывала на него, не говорила ему порядочного слова, не улыбалась ему никогда, колола его часто и перед отцом и матерью, отзывалась о нем с насмешкой. Таким образом, никто и ни о чем не догадывался.

Но что делалось в душе Вацлава, знал один только Бог, да сам он.

К вечеру шумно стали съезжаться гости. Гостей попроще встречал Вацлав, более важных — Сильван, старших и самых значительных — граф; хозяева вводили гостей, размещали их, знакомили, если было нужно, и сближали с обществом.

Мы уже говорили, как разнообразно бывало по званию, по летам и по общественному положению собрание гостей в этот торжественный день в Дендерове. В этом году день св. Августа был блистательнее, чем когда-либо. Графские и княжеские гербы, дворянские лысины и усы съехались в огромном количестве; не было недостатка ни в танцорах, ни в танцорках, ни в игроках, ни в болтунах, ни в предводителях всех провинциальных забав и развлечений.

Не знаю, замечали ли вы когда-нибудь, как у нас резко разделяется всякое общество помногочисленнее; не звание и не достоинства, но особенность наклонностей руководит этим избирательным средством. Через час шумной тесноты, где в одну беспорядочную массу перемешано было все, начинают оседать слоями люди, родные по страсти. Прежде всего образуется небольшая кучка политиков, болтунов-хозяев из людей, которые не хотят или не могут заняться чем-нибудь и языком платят за гостеприимство. Это — слой самый тяжелый и прежде других оседающий в обществе. Потом сбираются в кучу молодые люди, смеривши наперед друг друга глазами, и вскоре, за вступлением о лошадях, о девочках, игре и попойках, делятся на новые группы: за зеленые столы, за кресла женщин, в комнаты для курения, в конюшни, к рюмке. И тут смотришь, кто не говорил о женщинах, наверно останется около них; кто не вспоминал о картах, к ним потянется; кто, казалось, и не думал о рюмке и начинает с «не пью», тот от рюмки не отстанет дольше всех.

Прежде чем грянет музыка, уж преферансисты, не теряя золотого времени, садятся к столам, с рвением, достойным лучшего дела, и с необыкновенною горячностью. Их примеру следуют и игроки в направо-налево, из которых каждый привез в боковом кармане фрака какую-нибудь тысчонку рублей на потеху сатане, тысчонку рублей, которую не дал бы он умирающему с голоду.

Но вот заиграли полонез; начинается танец, горделивый, как военный марш, как шествие, и веселый, как былое время. Молодежь выделяется из разных кучек с тем, чтобы остаться в танцевальной зале. Старики, желавшие казаться молодыми, становятся тут, прежде других, и тем более выделывают штук, чем сильнее У них ревматизм в ногах; и ни один молокосос, недавно выпущенный из школы, не сравнится прыжками с поседевшими танцорами. Попозже, наконец, охотники до рюмочки прячутся в уголок с тем, чтобы в память былого напиться приличным образом, то есть так, чтобы собственными средствами дотащиться до брички или коляски и не испортить ни дивана, ни паркета, что удается не всегда, ибо весьма легко хватить через меру.

Но вот заиграли полонез; начинается танец, горделивый, как военный марш, как шествие, и веселый, как былое время. Молодежь выделяется из разных кучек с тем, чтобы остаться в танцевальной зале. Старики, желавшие казаться молодыми, становятся тут, прежде других, и тем более выделывают штук, чем сильнее У них ревматизм в ногах; и ни один молокосос, недавно выпущенный из школы, не сравнится прыжками с поседевшими танцорами. Попозже, наконец, охотники до рюмочки прячутся в уголок с тем, чтобы в память былого напиться приличным образом, то есть так, чтобы собственными средствами дотащиться до брички или коляски и не испортить ни дивана, ни паркета, что удается не всегда, ибо весьма легко хватить через меру.

Где же посреди этой толкотни порядочные люди? Не знаю. Ищу их повсюду, минуя, разумеется, карточные столы; ищу и оглядываюсь напрасно. Разговор обнаруживает удивительнейшую пустоту ума, страшную, печальную; это или вранье политическое, доказывающее, что господа эти учатся дипломатии у своих арендаторов; или вранье политико-экономическое, доказывающее, что хозяйство у нас — бессмысленная рутина на авось; или вранье общественное, обнаруживающее часто отсутствие сердца и, еще чаще, совершенное отсутствие головы. А что за толки о прошлом, какая современность понятий, какие взгляды на будущность! Боже, будь милостив к вам! Двое, трое шепчут, чего не смеют сказать в присутствии толпы, потому что на них восстали бы, и этот шепот, не слышный, не слушаемый, составляет единственный голос, заслуживающий внимания.

Такое-то именно, о каком здесь речь, было общество в Дендерове; большие залы сияли освещенные a giorno, цветы, благоухание, музыка, наряды, говор, бесконечные объятия, скучные учтивости, бездна любезности, поцелуи, вздохи, от которых свечи тухнут, и посреди всего этого в темной комнатке, на пустом диване, в уголке, со сложенными накрест руками, с опущенной на грудь головой один, уединенный, бедняк. Комнатка эта проходная и пустая; в ней Вацлав ожидает приказаний графа.

Цеся проходит в розовом креповом платье с букетом в руке и сквозь очаровательный полумрак улыбкой приветствует свое личико в зеркале. Вацлав увидел ее, пошевелился, Цеся испугалась.

— А, — крикнула она, — это вы!

Она отвернулась, слишком, может быть, была нарядна, чтобы взглянуть на него, и пошла дальше; но будто задумывая что-то на половине дороги, укоротила шаги и кинула на Вацлава долгий, долгий взгляд, который порицал его. Потом вынула ветку резеды и кинула ее, будто потеряла нечаянно на дороге.

Цеся ушла; в комнате не было никого. Вацлав думал, что она уже далеко от двери, кинулся и поднял эту ветку резеды, как вор, как убийца, хватая свою добычу… Но как испугался он, как побледнел, когда, подняв голову, увидел графиню, подсматривающую у дверей и наблюдающую последствия своего поступка. Едва схватил он эту несчастную ветку, как Цеся, обрадованная, торжествующая, уже не взглянув даже на него, убежала в залу, веселая и довольная… Это было ее первое торжество; она знала теперь, что ее любили, что она может влюбить в себя.

Вацлав остался полуубитый, недовольный собой за то, что не догадался о хитрости, в отчаянии, что выдал себя, ломая голову, как вывернуться.

— А, — произнес он с бьющимся сердцем, — станем врать, если врать нужно, если мы живем в мире лжи и обмана! Скажу ей, если спросит, будто я думал, что она потеряла что-то из наряда, колечко, браслетку; а коли спросит о резеде, не признаюсь, о! не признаюсь, что я ношу ее на сердце… Никогда, никогда не узнает она, что я чувствую!..

Увы, честно, но неверно было это предположение. Цеся, как женщина хитрая, головой и предчувствием старше, чем опытом, поняла, что видела; Вацлав, кидающийся на колени, чтоб поднять потерянную ветку, высказался довольно чистосердечно и не мор скрыть от нее остального.

В освещенных залах мелькали очаровательные женские фигуры, как царица бала, важно сидела в кресле когда-то прекрасная, нынче только великолепная, графиня Черемова, в бархатном с кружевом платье, в токе с пером, с золотой цепью на зашнурованной груди, с лорнеткой в руке и с презрительным видом, насмешливым вместе и надменным.

Рядом с ней еще прекрасная графиня Дендерова, меланхолически облокотившаяся на красивую, белую руку, блуждала по зале умышленно отуманенным взором, красуясь перед всеми, рассыпаясь в нежностях и будто не слушая, но слыша, что нашептывал ей пан Повала, бывший ротмистр гвардии, высокий и широкоплечий мужчина, с белеющими усами и черными глазами.

Далее, рядком, сидели прекрасные барышни и во главе их, веселее обыкновенного, Цеся. Строго говоря, она была миленькая девушка, хотя не красавица, с правильными чертами лица, которым недоставало характера и жизни, хотя и было в них какое-то беспокойство; глаза у нее были маленькие, бойкие, подвижные, носик маленький и красивый, стан стройный, фигура вымученно-надменная, которую переняла она от бабушки и отца. Личико ее покрывала, может быть, и интересная, но болезненная бледность.

Сильван в черном фраке, белых перчатках, с лорнеткой в руке, так как издавна был уже близорук и очень хотел носить стеклышко, ораторствовал посреди залы о равенстве званий и вопросах социальных. Слушали его одни с двусмысленной улыбкой, другие разиня рот, иные с удивлением, яко гения. Счастливая сторонушка, где довольно сказать несколько слов чужих, звучных и блестящих, чтобы тебя сочли за человека великого, принимали самым лестным образом и оказывали самое горячее сочувствие! Часто нужно только говорить так, чтобы нас не понимали, пышными фразами, и туман, которого напустишь, принимают все за создание гения. Довольно быть не таким, как все, и сделаешься знаменитым.

Граф с поднятой головой, хотя чело его и омрачала какая-то мысль, обходил по порядку, как хороший хозяин, свое общество и одних трепал по плечу, других по брюху; этих целуя, тех обнимая, иных приветствуя только улыбкой, киванием головы, дружеским пожатием руки, чествовал каждого, сообразно с его званием и вкусом. Сколько мельчайших оттенков было в его словах: пан, государь мой, сердце, любезнейший, сударик, почтеннейший, и уменьшительные имена летели, подобранные соответственно лицам с удивительным искусством и легкостью.

Несмотря на то, что многочисленное сборище должно было тешить Сигизмунда-Августа Дендеру, день этот был ему не легок; доказательством этому могли служить капли пота на его лице, беспокойный взгляд и по временам задумчивость. Посреди путешествия от столика к столику, от кресла к креслу, графа, по-видимому, кольнула какая-то мысль, и он вдруг направился с выражением глубочайшего уважения к своей теще. Она сидела, словно на троне, на кресле, и белыми пальчиками понюхивала табачок из золотой, осыпанной бриллиантами табакерки с портретом покойника мужа (в камергерском мундире австрийского двора). Надо было видеть Сигизмунда-Августа, как он согнулся, как съежился, как усердно улыбался, целуя ручку, протянутую ему довольно небрежно. Он уже при первой встрече заметил дурное расположение тещи и теперь решил убедиться, было ли это следствием досады, усталости, голода, спазм, минутных капризов или опиралось на более значительные поводы. Очевидная пасмурность, продолжающаяся даже в присутствии сотни особ, утвердила его в предположении, что у графини есть что-то в голове. Действительно» на все поклонения, чувствительные любезности почтенной маменьке, патетические заламывания рук графиня Черемова отвечала только холодной и кислой улыбкой. Дендера, разыграв всю эту прекрасную пантомиму перед почтеннейшей публикой и видя, что все его ухаживания не заслужили даже и слова порядочного, отошел, утешая себя тем, что он разыграл свою роль перед партером! превосходно; но в душе недовольный и проклинающий несносную^ бабу.

От матери он кинулся к дочери с любезностью молодого мужа; с предупредительностью влюбленного, с намерением показать свету, как любит своего ангела. Здесь жена поддержала его: ее улыбка, ее признательное пожатие руки и сладкие взгляды могли уверить зрителей, что супругов соединяла самая удивительная гармония, что для них до сих пор длился еще медовый месяц.

От жены граф, путешествуя по зале, очутился подле сына, чтобы повторить с ним обыкновенную сцену о социальных реформах. Надо было слушать, как горячо, как ловко отец помогал сыну в изложении его трансцендентальных понятий об общественной реформе, щеголяя в то же время, для большего контраста, своей аристократическою гордостью и родовым упрямством.

— Свет, — говорил Сильван горячась, — стремится к совершенству и достигает его.

— Но, позволь…

— Прошу меня выслушать; век наш — век прогресса: исчезнет бедность, исчезнет голод, как исчезнут война и моровая язва, человек должен быть счастлив.

— Что? В коммунизме?

— Я не вдаюсь в предположения о форме, какую выберет будущность: это, быть может, еще несовершенные попытки и планы, доказывающие сильное желание человечества.

Назад Дальше