Комедианты - Крашевский Юзеф Игнаций 6 стр.


— Что? В коммунизме?

— Я не вдаюсь в предположения о форме, какую выберет будущность: это, быть может, еще несовершенные попытки и планы, доказывающие сильное желание человечества.

— И ты хочешь убедить меня, что вам удастся все и всех сравнять!

— Совершенно; исчезнут касты, существование которых и то уж подкопано разумом.

— Стой, стой! Это уж до меня не касается, я останусь, чем был. Назови меня, как хочешь, упрямо верю в неравенство людей, в преимущество избранных классов. Я не отрекусь, ради каких-нибудь мечтаний, от традиций веков, от собственного состояния, дорогих памятников моего рода и происхождения и от всего, что получил я в наследство от предков.

Сильван только пожал плечами, и комедия таким же манером тянулась далее; отец противоречием поощрял сына, возвышал и ставил в выгодном свете; сын не щадил отца, и в одно и то же время оба были довольны, потому что люди говорили: «Однако ж молодой граф недаром ездил за границу; славная голова!..» А другие: «Старик — барин в полном смысле слова!»

Надо заметить, что у нас славной головой считается тот, кто смело врет, а барином — кто орет о своем происхождении.

Наконец, оставив сына посреди собрания любопытных слушателей, Сигизмунд-Август отправился к гостям и между ними очень скоро встретил знакомого нам Яцека Курдеша; никого не зная, сконфуженный и растерявшийся, блуждал он в этой толпе со своей выбритой головой, с конфедераткой на сабле, в развевающемся кунтуше, в атласном жупане и золотом поясе, со своими белыми, как молоко, усами.

— А, любезнейший ротмистр!

— Ножки целую ясновельможного графа, — ответил шляхтич, униженно сгибаясь, — ножки целую. Позвольте мне принести искреннейшее поздравление с торжественным днем и поблагодарить за ту честь, какую оказал моему бедному домику сын ясновельможного графа, посетив меня в моей хатке.

Дендера необыкновенно нежно обнял ротмистра, который целовал его все в плечо и не раз хватал за колени; потом, отведя его немножко в сторону, спросил:

— А что? Не нужно ли тебе твоего капиталика?

— До срока ведь еще далеко, ясновельможный граф, — отвечал шляхтич уклончиво.

— Но я желал бы знать это заранее; сумма порядочная!

— Об этом после, — почтительно отвечал ротмистр, — не будем к сегодняшнему торжеству примешивать разговоров о делах. Ясновельможный граф позволит оставить это до другого случая?

— Как угодно! — отвечал граф, несколько смущенный; он ожидал совсем иного ответа и просьбы оставить у себя деньги на самый продолжительный срок и ошибся; лицо его еще более омрачилось.

— Как же там идет хозяйство? — спросил граф, желая расшевелить своего собеседника.

— Кое-как тащится, прихрамывая.

— Хлеба уже собраны?

— Ох, нет еще; а календарь предсказывает дождливую погоду.

— У меня уже собрано несколько тысяч коп; но еще в поле.

— И я немножко успел стащить в гумно.

— Ну, а дома как? Здорова ли дочка?

— Благодарю вас; слава Богу.

— Прекрасная, говорят, хозяйка. Сильван расхваливал ужин…

Старик провел рукою по лысине и улыбнулся. Граф продолжал:

— Говорят, прехорошенькая девушка?

— Так, ясновельможный пан, ничего; разумеется, деревенская…

— Желаю вам много радостей!

Граф обнял счастливого ротмистра и вышел. Шляхтич подошел к кружку разговаривающих, состоявшему из отборных хозяев, присел на кончике дивана и, cum debita reverentia к такому славному обществу, скучал, зевал и старался сохранять на всякий случай приветливую улыбку.

Между тем начались танцы и окончательно разделили общество. Сильван, страстный любитель пляски, распоряжался как дома; мать, также страстная танцорка, не уступала сыну, а ротмистр Повала неотступно преследовал ее, так что даже многие обратили внимание, и старуха графиня шепнула дочери, нельзя ли разрознить эту парочку.

В программе этого вечера значилось, что во время отдыха после танцев графиня Цецилия будет петь каватину Беллини, а аккомпанировать ей будет Вацлав. Граф, гордый музыкальным талантом своего воспитанника, настаивал, чтобы и он явился перед публикой с каким-нибудь соло на фортепиано; музыкант после неудачного сопротивления должен был исполнить желание графа.

За польским, кадрилями, вальсами и мазуркой наступила пауза. Бедный Вацлав, найденный где-то в темном углу, принужден был аккомпанировать Цецилии. Он повторял эту несчастную каватину несметное число раз, но, скомпрометированный в присутствии молодой графини, опечаленный, он вывел певицу из терпения торопливостью, которая вполне гармонировала с движением крови в его жилах. Суровый взгляд, а потом острое слово, заглушённое рукоплесканиями и шумными поздравлениями (могло ли быть иначе?) окончательно сбили с толку бедного юношу, готового теперь разразиться потоками слез.

Между тем нужно было играть. Граф важным тоном провозгласил соло своего воспитанника.

Что ж оставалось делать? Нужно было играть.

Но что играть перед этой рассеянной толпой? Одни нетерпеливо ждали прерванных танцев, другие, если не думали о кадрили, то и ни о чем не думали. Молодому музыканту следовало бы, подобно всем виртуозам, поставленным в его положение, начать какое-нибудь шумное аллегро, которое могло бы удивить, оглушить. Но с такой музыкой Вацлав не был знаком и как неопытный артист выбрал первый концерт Шопена. Он играл его прекрасно. Но кто же понял, кто его слушал?

Когда он кончил, в зале раздалось несколько нерешительных рукоплесканий, вызванных сожалением к игравшему, а может быть, и радостью, что кончил, и посыпались поздравления графу: это была награда Вацлаву, который, выбежав из залы, с трудом переводил дыхание, сидя на скамье в саду и глядя в ярко освещенные окна.

В зале началась новая кадриль. Цецилия, проводив глазами Вацлава, бегущего с арены, пожала плечами и подала руку кавалеру, который отвел ее на место. Пан Силъван опять принялся за выполнение своей приятной обязанности. Между тем кому-то из гостей вздумалось похвалить Вацлава.

— Да, — холодно отвечал Сильван, — из этого что-нибудь, может быть, и выйдет; хотя для того, кто, как я, слушал Тальберга, Листа и Гензельта, три таких громадных таланта, для того в такой посредственности немного цены. Для вас, конечно, и то хорошо!

Эти слова, брошенные мимоходом, но довольно громко, убили Вацлава в мнении известного рода обезьян, которые чтят, как оракула, человека, возвратившегося из-за границы, и не смеют поставить рядом с заграничным мнением своего собственного, основанного на собственном размышлении и чувстве.

Граф между тем ходит по залам, улыбается, говорит, скучает, рассыпает вежливости. Вдруг графиня Черемова поднимается со своего места, делает выразительный знак графу и важным шагом направляется к кабинету, поглядывая свысока на толпу гостей, которые почтительно расступаются и провожают ее низкими поклонами. Хозяин последовал за нею.

Они вошли в кабинет, освещенный только одной лампой, тем более удобный для интимной беседы, что в соседней комнате, соединенной с ним единственною дверью, танцевали, и потому с этой стороны нельзя было ожидать нашествия. Несколька минут графиня важно молчала, ходя взад и вперед по комнате и понюхивая табачок; она, казалось, обдумывала предмет разговора. Наконец она слегка обратилась к графу, который от нетерпения начинал кусать губы, и медленно проговорила:

— Извините, граф, что именно сегодня я хочу начать с вами серьезный разговор; завтра мне необходимо ехать, вы, вероятно, будете заняты, а теперь мы можем поговорить; это не отнимет у вас много времени…

— К вашим услугам, графиня, — сухо отвечал граф.

— А потому мы можем, хотя мне это не весьма приятно, мы можем и должны объясниться; может быть, вам это будет неприятно…

— Что прикажете? — еще суше перебил граф, гордо выпрямляясь.

— Граф, — сказала еще медленнее Черемова, пристально глядя на своего собеседника, — всем известно, что ваши дела весьма плохи; поговорим об этом прямо, откровенно.

— Я! Мои дела плохи! — воскликнул граф с сильным неудовольствием. — Кто же об этом донес вашему сиятельству?

— Кто? Об этом говорят все, это общее мнение.

— Где?

— Везде; все об этом знают и говорят.

— Кажется, я прежде всех мог бы знать об этом, — отвечал граф тоном менее почтительным, но более насмешливым.

— Именно от вас-то я и хотела узнать истину.

— Не вижу надобности отдавать вам отчет; притом здесь не место и не время. Но позвольте мне, в свою очередь, спросить, на каком основании вы требуете от меня отчета о моем имении? О моем!.. — прибавил граф с ударением.

Голос и тон, с какими произнесены были эти слова, задели за живое старуху. Неуважение, к которому она не привыкла, глубоко оскорбило ее; она раскраснелась и, подняв голову, гордо сказала:

— Милостивый государь, это имение принадлежит столько же вам, сколько и моей дочери.

— Внукам, вы хотели сказать?

— Однако ж, Самодолы вы взяли за Евгенией.

— Так, — произнес насмешливо граф, — четыреста душ и четыреста тысяч долгу, тогда как душа там и пятидесяти червонцев не стоит!

Графиня так была раздражена, что не могла отвечать; она махнула рукой, хотела было перейти в зал, но возвратилась.

— Ложь! Ложь! — вскрикнула старуха прерывающимся голосом. — На Самодолах, предназначенных для дочери, был только банковый билет покойного мужа.

— Но мы платим вам проценты.

— Уже два года я ничего не получала.

Сигизмунд-Август замолчал.

— Заплачу, — произнес он после паузы, — но вы, надеюсь, не будете требовать от меня отчетов.

— Так вам угодно говорить с матерью вашей жены? — спросила графиня с возрастающим негодованием.

— Я говорю теперь не с матерью моей жены, но с кредитором, который требует от меня отчета, не имея на то никакого права.

— Милостивый государь!

— Так, ваше сиятельство.

— В сторону это, в сторону, — заговорила графиня дрожащим от гнева голосом, — теперь пришло время потребовать от вас другого рода отчета… Моя дочь несчастна с вами!

— Кто же об этом донес вам?

— Достаточно взглянуть, чтобы убедиться в этом!

— Я бы советовал вам спросить о том графиню и не заключать по догадкам; не мешало бы и меня спросить, счастлив ли я.

— С этим ангелом!.. — воскликнула мать и заломила руки, но спохватившись, что ее могут увидеть, начала махать платком, приняв спокойную наружность.

— Об ангеле и его крылышках, которые иногда так далеко его заносят, советую расспросить у меня, — сказал граф с насмешкой.

— Вы клеветник! Вы недостойны, чтоб вас земля носила! — вскрикнула графиня, не в состоянии будучи удерживать гнев.

— Графиня, на нас начинают смотреть, — отвечал холодно зять по-французски, — не перейти ли нам в залу.

Говоря это, он подал ей руку и с выражением полной сыновней покорности, с улыбками и комплиментами ввел ее в зал. Старуха, казалось, была совершенно довольна зятем. Через четверть часа под предлогом головной боли графиня ушла в свои покои, сопровождаемая тем же внимательным зятем. Сколько драм покрывает эта головная боль, сколько тайн и грехов! Славная болезнь, которую можно принять и снять с себя по собственному желанию.

Едва только граф возвратился в зал, лакей шепнул ему на ухо, что в задней комнате ожидает его Смолинский с весьма важным делом.

Немного добра обещают эти господа, являющиеся с бумагой в руке: редко бумага эта приносит счастье, всего чаще — горе, убытки, заботы, а иногда — неизлечимые удары. Увидев Смолинского с бумагой в руках, граф гневно сказал:

— Я полагаю, что можно было бы и завтра придти с этим делом, можно было обождать.

— Ни минуты, — отвечал Смолинский.

— Что там?

— Что ж может быть? Разумеется, несчастье.

Граф задрожал и совершенно растерялся. Еще не зная, что ждет его, он схватился за голову и упал в кресла.

— Говори же!

— Абрамсон…

— Абрамсон обанкротился, и мой залог пропал?

— Так точно.

— Не может быть!

— Форменное объявление и секвестр на Сломницкое поместье. Дендера не сказал ни слова, поглядел бессмысленно на черные

окна и опустил глаза в землю; губы сжались, лоб наморщился, граф постарел в одно мгновение.

— Что же мне делать? — спросил Смолинский.

— Что хочешь.

— Позвольте вам напомнить, хотя уж теперь и поздно, что я был всегда против этих залогов, я всегда говорил…

Граф ничего не слышал; он перебирал в голове разные отрывочные мысли.

Смолинский со свойственной ему наглостью уверял графа во лжи; Абрамсон был ему обязан, что получил залог, за который графу платил по червонцу с души, а Смолинскому по три злота. Теперь, когда Абрамсон объявлен банкротом, он боялся, чтобы граф не вспомнил, как часто он говорил в пользу еврея и залогов, и потому, предупреждая упреки, отказывался от прошлого. Триста душ пропало за шесть тысяч злотых, заплаченных графу, и тысячу, отданную комиссионеру. Еврей между тем, обокрав казну на несколько десятков тысяч, бежал в Броды.

— Что же мне делать? — повторил Смолинский, косо поглядывая на графа.

— Ступай, повесься на первой осине, — проговорил граф, мгновенно встав с места и, не сказав более ни слова, возвратился в зал уже веселый и спокойный. Если бы кто-нибудь увидел его, когда он входил в ярко освещенные покои, никто бы не подумал, что он несет с собой тайну, от которой зависит судьба целой семьи. Улыбаясь, граф остановился в двери, увидев пана Яцека Курдеша, и отвел его в сторону.

— Предстоит мне весьма выгодная спекуляция, не хочешь ли в долю со мною?

— Что же это такое, если позволите спросить?

— Отличный, прекрасный случай! Может быть, наверно! Подряд! Сто на сто! Есть у вас двадцать тысяч?

— Откуда у меня возьмется такая наличная сумма? — спокойно отвечал пан Яцек, решившийся, по-видимому, не уступать перед настоятельностью графа и начинавший уже догадываться. — Нам ли прятать такие капиталы?

— Жаль. А можно было бы копейку на копейке выиграть.

— Жаль!

— А не знаете ли кого-нибудь?

— Вам, я полагаю, нетрудно собрать такую ничтожную сумму?

— Но дело не терпит: время бежит, перебьют!

— Пан ротмистр Повала третьего дня получил от брата пятьдесят тысяч наличными…

— Так, так! Возьму у него!

Граф пошел далее. Жена его в это время танцевала с ротмистром, который был теперь в блестящем расположении духа. Ему казалось нетрудным делом победить сердце графини, и он готов был для нее закабалить отца родного, чтоб потом похвалиться перед бывшими товарищами такой прекрасной победой. В антракте между танцами граф дружески ударил его по плечу.

— Одно слово, — прибавил он в объяснение жеста.

— Что прикажете? — воскликнул ротмистр, симпатически улыбаясь.

— Рюмку старого вина.

— Не откажусь.

Взявшись под руки, они ушли. Ротмистр смеялся в душе над доверчивостью мужа, граф, в свою очередь, смеялся над ротмистром, который готов был пожертвовать всем. Войдя в комнату, где стоял длинный стол, покрытый бутылками, граф достал заплесневелую бутылку венгерского, которая уже формой доказывала свою древность.

— Вот, попробуйте-ка, — сказал он, мигнув.

— Старое токайское!..

— Восьмидесятилетнее, увидишь!

— Ваше здоровье.

— Благодарю! — отвечал граф, весело и добродушно улыбаясь. — Не все меня, однако, так поздравляют.

— Иные лучше говорят, но, вероятно, не так чистосердечно.

— Ха, ха! Бывает и то! Меня сегодня очень оригинально поздравляли.

— Что же такое, граф?

— Вообрази себе, ротмистр, неотесанного болвана, который год тому назад на коленях выпросил у меня, чтобы я взял его деньжонки на проценты, теперь выбрал день моих именин и пристал ко мне о возврате.

— Как это глупо!

— Именно! И конечно, поймал меня совершенно врасплох, неприготовленного. Я взбесился, велел сейчас же Смолинскому хотя у жида взять и сию же минуту удовлетворить этого милого гостя; так это меня взволновало.

— Какие же это деньжонки? — спросил ротмистр.

— Пустяки, 30000 дукатов.

— Если хочешь, граф, я пришлю тебе завтра.

— Да разве у тебя могут быть свободные деньги? — спросил граф с притворным удивлением и недоверчивостью.

Ротмистр улыбнулся с некоторою гордостью.

— Завтра пришлю тебе, граф.

— За твое здоровье, ротмистр. Очень благодарен тебе за одолжение… Ты избавишь меня от хлопот… Еще рюмочку…

— Не стоит и говорить об этом.

Заиграли вальс, и пан Повала, рассыпаясь, полетел к графине, а Сигизмунд-Август, следуя за ним потихоньку, бормотал про себя:

— У меня тридцать тысяч, завтра беру почтовых и еду в Житково. Отделаюсь, должен отделаться; главнейшая вещь была достать на это деньги. Бедный ротмистр! Какой молодой! И такие усы!

И он тихонько рассмеялся.

Во время отдыха от танцев завязывались разговоры, и как широка была зала, как разнообразны лица, как не схожи между собою были гости, так удивительно разнообразны были и разговоры. По счастью, они разлетались в разные стороны, не встречаясь, не сталкиваясь между собою.

В том самом кабинете, где за минуту граф и теща обменялись десятком неприятных слов, откуда вышли они такие взволнованные, сидели теперь на диване: Сильван, курящий сигару, и граф Вальский, также воспитанный за границей, богаче Сильвана, такой же спортсмен, такой же молодой, также обыноземившийся, но имеющий над ним то превосходство, что сильно испорченный, не растлел еще до сердца. В нем испорчена была только наружная оболочка от прикосновения к гнилью, в остальном сохранилась еще жизнь.

Назад Дальше