Николай Гарин-Михайловский: Рассказы - Гарин-Михайловский Николай Георгиевич 8 стр.


Какие дни! Безоблачные, тихие, ясные. О такой ясности только знают те, кто знает южную осень. Небо, нежное, синее, охватило своими объятиями яркую, нарядную, всю в солнце, но с печатью какой-то неподвижной грусти, землю, и точно спит в его объятих земля, и с нею спят и море, и корабли, и их белые паруса в синем море, и та высокая колокольня монастыря. Спят или в неподвижном очаровании слушают какую-то нежную скорбь, тихую жалобу, ту жалобу, что шепчет красавица-земля своему возлюбленному солнцу, собирающемуся далеко-далеко уйти от своей милой. Все молит его тихо, покорно: «Останься!» И стоит в раздумье солнце и льет и льет свои последние яркие лучи, и нежнее замирает земля.

Я спускаюсь к реке, в долину, на большую дорогу, на которой вижу библейские картинки.

Вот идет красавица-болгарка: строгие правильные черты лица, большие черные глаза, живописный костюм, полуприкрытое лицо, мул, на нем мальчик, и рядом с мулом и болгаркой низкорослый, кривоногий, исподлобья смотрящий болгарин.

А дальше я обгоняю арбу, запряженную парой уродливых, голых, черных, как черти, буйволов. Увидели буйволы сверкнувшую реку и понесли и арбу и уснувшего болгарина; лягут там, забравшись по горло в реку, и уж никакими силами не выгнать их оттуда, только их черные морды, как головы гиппопотамов, будут торчать из воды.

А вот и то, что я ищу — камыши.

Еще проехал, — и маленькая дорожка свернула к виднеющейся вдали деревушке у самой речки.

Я въехал на холмик, и оттуда видна мне и залитая солнцем деревушка, и яркая зеленая мурава осеннего луга, н вся осенняя даль, привольная, тихая и задумчивая в ясном дне. Глаз не хочет оторваться от уютной картинки; глаз ласкают и даль, и речка, и мирная деревушка, а в голове, как волны музыки, как звуки какого-то нежного, знакомого мотива, просыпаются какие-то, точно забытые, мысли о чем-то. Точно видел уже эту деревушку где-то, в какой-то панораме, видел эти горы, что вырастают там за ней, уходя вдаль, все выше и выше, в голубое небо. Кто-то рассказывает или ветерок- шепчет какие-то сказки…

Неохотно съезжаю с пригорка и, охваченный этой негой покоя и тишины, еду по мягкому лугу. Но Румынке, очевидно, хочется поскорее добраться до деревни и узнать, что там за уголок, где тоже живут люди, живут, радуются, страдают…

Вот речка и мост, вот уже близки потемневшие домики, и узорчатые окна, и чистые улицы, и поворот, и картинка, навсегда запечатлевшаяся в памяти.

Девушек двадцать болгарок — все красавицы, как на подбор, все высокие, стройные, все гордые, с большими черными глазами, красивыми белыми лицами, — взявшись за руки, с венками на головах, что-то поют и кружатся в хороводе.

Это хоровод русалок, это выставка красавиц.

Вокруг старухи, дети.

Я стою очарованный, прирос, к седлу, не могу оторвать глаз от волшебного виденья, — и вдруг крик, и все исчезает быстро, как видение, закрываются окна, и через мгновение я один в глухой, пустой улице, и никого больше, и так пусто, точно вымерли все или выселилась де-. ревня.

Я долго стучусь, пока наконец удается вызвать мне какого-то старика, немного понимающего русский язык, и я объясняю ему цель своего приезда. И много еще времени проходит, пока наконец собирается небольшой кружок болгар, и я слышу свое имя.

— Кептен Саблин.

На меня смотрят уже не так угрюмо и кивают головами.

Начинается разговор относительно камыша. Два франка за сотню снопов: кажется, недорого. Я даю задаток. Доверие порождает доверие, и на вопрос, далеко ли турецкое селение, первый старик, нехотя, опустив глаза, говорит, что чужеземцу не надо ездить по чужим селам, а тем более к туркам.

Он вскидывает на меня глаза, опять их опускает и кончает так спокойно, что мне делается немного не по себе:

— Иногда режут по большим дорогам…

Толпа стоит, точно слушает мой приговор, и смотрит мне в глаза: «Ты слышал?»

— Пусть режут, — отвечаю я, — совесть моя чиста, и я никому не хочу дурного.

— Не надо деньги возить… не надо ездить…

Я хочу спросить о хороводе, посмотреть костюмы девушек, но толпа точно угадывает мои мысли, и никто не хочет смотреть на меня, и так чужды все мне, точно спрашивают: зачем же я еще стою, когда все сделано, и ко всему я не только жив, но и получил их добрый совет?

— Спасибо, — вздыхаю я и протягиваю руку старику.

— Поезжай, поезжай, — говорит облегченно старик.

И я еду, но предо мной все еще хоровод красавиц девушек, и я, отъезжая, даю себе обещание возвратиться опять, чтоб врасплох увидеть прекрасных болгарок.

И я ездил, и не раз, но напрасный труд, — болгары уже были настороже — и так и не удалось мне больше увидеть, что нечаянно, как из-за занавески, увидел раз и то мельком.

Я возвращаюсь домой, думая о болгарках, думая о своих делах, довольный найденным камышом и смущаемый мыслью, что стоит моя работа с мостом на Мандре. Нет понтонов, а 16-я дивизия скоро-скоро уже тронется, и без моста не переправишь артиллерию. И вдруг я вспоминаю: там. в углу старой пристани, у Бургаса, стоит несколько старых барж, очевидно оставленных за негодностью; но, негодные для плавания, они могут вполне годиться для понтонов. А если они годятся, то у меня через неделю будет готов мост на Мандре!

И я, весь потонув в деталях своего проекта, совсем не заметил обратной дороги.

VI

Был какой-то праздник, и так как в праздники мы не работали, то я скучал.

Я лежал на бурке на своей террасе, прислушивался к сонному плеску моря, вдыхал в себя свежий аромат его, следил за золотой пылью заката, смотрел на Бургас, монастырь, вдаль и скучал.

— Никита?

У Никиты дощатый балаган там, на пригорке: в одной половине лошадь, в другой он со своим хозяйством, а перед балаганом — кухня.

Его не так легко дозваться.

— Ась? — отзывается наконец он и идет тяжелыми шагами ко мне.

— Ты что там делаешь?

— Что? Записую расходы…

Никита все время или считает деньги, или записывает какие-то расходы.

— Ты откуда родом?

— Откуда? Из Харьковской губернии.

— Жена есть?

Никита задумывается, точно вспоминает.

— Нет.

И, помолчав, уже подозрительно спрашивает:

— А вам на што знать, ваше благородие?

— Так, — отвечаю я.

— Ваше благородие, а масла завтра потребуется?

— А что, нету?

— На утро еще будет… и говядины надо купить.

— Да ведь недавно же покупали?

Никита начинает с увлечением: конечно, недавно, и он был уверен, что по крайней мере ее хватит на четыре дня. Но приехал Бортов — коклетки нет, вчера я ужинать потребовал — опять нет…

Никита чувствует, что этого мало, и лениво прибавляет:

— Так, шматки остались…

Но затем новая мысль приходит ему в голову, и он опять оживляется:

— А, конечно, дорого, бо все воловье мясо. Буйво-лячье чуть ли не. в два раза дешевле.

Но я уж лезу в карман, чтобы только избавиться от буйволячьего мяса.

— Ваше благородие, — доверчиво, тихо говорит Никита, — а вина тоже нет.

— Вина не надо, — огорченно говорю я, предпочитая отказаться от рюмки вина в свою пользу и стакана в пользу Никиты.

Хотя впоследствии оказалось, что он не пил, а просто отливал и подавал мне опять уже оплоченное раз вино. Один офицер, некто Копытов, утверждал, что Никита увез от меня за время пребывания, кроме жалованья, по крайней мере рублей двести. Может быть, но я люблю Никиту, и Никита меня любит, а Копытов и сам ненавидит своего денщика, и тот платит ему тем же.

Эту маленькую сплетню передал мне сам Никита.

— Ваше благородие, а что вы в город не поехали? — заканчивает Никита нашу беседу, получив деньги.

— Ничего я там не забыл, — отвечаю я голосом, не допускающим дальнейших разговоров.

— Як монах сидите… От теперь и вина уж не будете пить, — гости приедут, чем поштувать станете? Чи той водой?

Никита показывает на море.

— А какая краля вдруг приедет? Я ж на свои и то купил…

Никита надоел.

— Ну вот, Никита, плачу в последний раз: бутылку на неделю — и конец.

— Да хоть две пусть стоит, як пить не станете. И я даю Никите еще денег.

Но что это? Мы оба с Никитой оглядываемся и видим на пригорке… Клотильду, Бортова и Альмова, инженера путей сообщения.

Альмов милый господин, но шут гороховый. Он не может пройти мимо какой-нибудь блестящей поверхности, чтобы не посмотреть в ней свой язык. Начинает всегда фразой:

— Послушайте, знаете, что я вам скажу…

Но возьмет нож, или в крайнем случае возьмет зеркальце, посмотрит свой язык, рассмеется, добродушно, ласково и глупо, — и никогда так и не скажет ничего…

Но так, в общем, Альмов — милейший господин, а в этот момент я даже люблю его.

— Э!.. — крикнул он весело, — помогите же даме… Мы с Никитой так и стояли с открытыми ртами. Клотильда на своем золотистом Карабахе, как воздушное видение, была там, на пригорке.

— Послушайте, знаете, что я вам скажу…

Но возьмет нож, или в крайнем случае возьмет зеркальце, посмотрит свой язык, рассмеется, добродушно, ласково и глупо, — и никогда так и не скажет ничего…

Но так, в общем, Альмов — милейший господин, а в этот момент я даже люблю его.

— Э!.. — крикнул он весело, — помогите же даме… Мы с Никитой так и стояли с открытыми ртами. Клотильда на своем золотистом Карабахе, как воздушное видение, была там, на пригорке.

Карабах сделал прыжок и так и остался на мгновение с всадницей на воздухе. Казалось, вот они оба исчезнут, как появились.

Я наконец опомнился и бросился к ней. Клотильда, наклонившись, внимательно и беспокойно смотрела мне в глаза.

Ее глаза просили и, вероятно, получили, чего желали, потому что, держась за мою руку, она весело и легко соскочила на землю.

— Гоп-ла! — сказала она, слегка сжав мою руку, а затем не совсем уверенно спросила: — Принимают?

Переведя глаза на берег, мою палатку, море и весь вид, она радостно спросила:

— О, как здесь хорошо! Monsieur[6] Бортов, вы знаете, что это мне напоминает? Это напоминает мне, когда я росла около Марселя… А-а… Вот такой же берег и море, а внизу город… только там выше… и больше море…

Она протянула руку и быстрым жестом показала необъятность ее моря.

В это мгновение глаза ее сверкнули радостно, и она с душой, открытой ко мне, остановив глаза на мне, проговорила:

— Оставим мою молодость и будем жить настоящим. О, я очень рада, что monsieur Бортов взял наконец меня с собой. Он меня пугал, что вы рассердитесь.

Я решительно не мог ничего отвечать.

Бортов и Альмов ушли по работам, а мы с Клотильдой остались у палатки.

Как шел к ней костюм амазонки: стройная, оживленная, как ребенок.

— А-а, вы знаете, — говорила она серьезно мне, — это дворец, которому позавидовал бы царь… Я буду ездить к вам…

Глаза ее остановились и смотрели на меня ласково, безмятежно…

В общем, мы мало, впрочем, говорили. Что разговор? Мы говорили глазами. Взгляд идет в душу: он отвечает сразу на множество вопросов, и задает их, и получает ответы. И когда люди обмениваются такими взглядами, то уже им нет дороги назад. Зачем и вперед спешить? Если нет и там дороги, разве в этом все не та же непередаваемая радость жизни… Вот берег, усыпанный ракушками; золотистый фазан вылетел из лесу, сверкнул на солнце и исчез; а там тень и мой чертеж на столе, и Никита, взволнованный, спешит с самоваром. А! Это Никита? Мой денщик? О, какой симпатичный. Надо посмотреть его балаган. И мы идем к балагану. Она опять говорит о своей родине. А-а, это и есть моя Румынка? Она ходит с чепчиком? О, какая милая! И она целует ее в шею, а я стою в дверях и смотрю.

Я слышу ее вздох, полный, сильный, и все так бесконечно сильно и ярко, и мы уже идем с ней назад, оба такие удовлетворенные, счастливые, словно позволили нам выбрать лучший жребий и мы уже взяли его.

Навстречу идут Бортов и Альмов.

— А это?

Она показывает на мою палатку.

Я должен показать и палатку, и я показываю, смеюсь, извиняюсь. А Бортов поднимает крышку моего сундука и смеется, показывая Клотильде: там золото и серебро — и Клотильда, недоумевая, говорит: «О!..», и опять выходим на террасу, где и садимся пить чай.

Она сама хозяйничает — и надо видеть удовольствие Никиты. Он торжественно ставит бутылку вина на стол, смотрит на меня и спрашивает глазами: «Что, пригодилось?»

И опять мне говорят о том, как здесь хорошо, а я смотрю на Клотильду и думаю, что хорошо смотреть в ее'глаза, на ее волосы, на всю ее — стройную, молодую, прекрасную, как весна.

Она чувствует, что не осталось во мне ничего, что не задела бы она во мне, и в ее глазах радость.

Я не сказал бы, что и она любила, но она ценила мое чувство… Я большего и не желал. Я и без того, мечтая о невозможном, получил его, потому что видел Клотильду, но без всего, что разрывало мое сердце на части. Может быть, это и иллюзия… Но кто сказал, что я хочу разрушать эту иллюзию? Не хочу. Поцеловать след ее и умереть я согласен сейчас же, но не больше. Словом, мы понимаем теперь хорошо друг друга, без слов понимаем, чего желают святая святых нас обоих…

— Вы хотите, чтоб она осталась с вами? — спросил Бортов, отводя меня в сторону.

— Ни под каким видом, — отвечал я, оскорбленный. Бортов еще постоял и возвратился к палатке.

— Ну, что ж, пора и ехать, — проговорил он громко, — вы проводите нас? — обратился он ко мне.

— Проводите, — попросила Клотильда.

Я не стал заставлять просить себя и велел оседлать себе три дня тому назад еще одну купленную за пять-, десят рублей донскую лошадь — Казака. Это была высокая и неуклюжая, как верблюд, горбатая, красно-гнедая лошадь.

— Зачем вы хотите ехать на Румынке? — спросила Клотильда.

Мне просто было стыдно ехать с дамой на лошади в чепчике.

— А Казак укосной, — возразил Никита, — свалит куда-нибудь в овраг.

— Не свалит, — .ртветил я.

— Что он говорит? — спросила Клотильда. — Он говорит глупости, — сказал я.

— Когда ваш дом будет готов? — спросил меня Бортов.

— Я надеюсь в четверг перебраться.

— Я заеду к вам на новоселье, — сказала Клотильда.

— Я буду счастлив.

Нам подали лошадей, мы сели и поехали.

Я с большой тревогой следил за своим донцом. Раз всего я и пробовал его и, откровенно сказать, не чувствовал себя хорошо, — слишком сильная и порывистая лошадь. Особенно не нравилось мне, когда она вдруг, как заяц, прижимала назад уши и дергала изо всех сил. Ведь у казаков особенная выездка, и не знаешь сам, когда и как начнет лошадь проделывать свои заученные штуки, — понесет без удержу, ляжет вдруг, начнет бить задом или взовьется на дыбы. Где-то тронуть, где-то пощекотать — и готово.

И потому я только и старался, как бы не тронуть, не пощекотать. А донец, как нарочно, в соседстве с другими лошадьми горячился все сильнее.

Горячился и Карабах Клотильды.

— Поезжайте вперед, — посоветовал мне Бортов. Мы так и сделали.

Мы ехали почти молча, каждый успокаивая свою лошадь.

Так доехали мы до моста на Мандре, того понтонного, который я выстроил из старых барж.

За Мандрой к Бургасу тянулся уже отлогий песчаный берег до самого Бургаса.

Скалы, леса остались позади.

Взошедшая луна своим обманчивым зеленоватым блеском осветила, как стол гладкую, безмолвную равнину. В мертвом серебристом свете неподвижно, как очарованные, торчали поля бурьяна и колючек.

Тут было не страшно, если б даже и задурил мой донец.

Мы подождали Бортова и Альмова и поехали вместе.

Клотильда, так недавно еще такая близкая мне, теперь опять как-то не чувствовалась. Предложение Бортова не выходило из головы.

Мне захотелось вдруг вытянуть плеткой донца между ушами.

Когда оставалось версты три до Бургаса, Бортов скомандовал: «марш-марш», и мы помчались. Карабах быстро и легко обошел всех лошадей. На своем верблюде я был следующий. Что за прыжки он делал!

Впечатление такое, точно я сижу верхом на крыше двухэтажного дома. И дом этот тяжелыми, не эластичными прыжками мчит меня. Но, как ни мчал он, кара-бах с Клотильдой был впереди. В первый раз я решился ударить плеткой донца.

Донец совершенно обезумел, рванулся и догнал карабаха. Поровнявшись с ним, я нагнулся и изо всей силы ударил Карабаха плеткой. Это была бешеная скачка: свистел воздух, пыль слепляла глаза; пригнувшись, мы неслись.

— Надо сдержать немного лошадей, — крикнула Клотильда. — Мы подъезжаем к городу.

Лошадь Клотильды сейчас же отстала от меня, но я ничего уж не мог сделать с донцом: он закусил удила и нес.

— Я не могу остановить лошадь, — закричал я в отчаянии.

Я слышал, как Клотильда хлестала свою, чтоб догнать меня. Я напрягал все силы, но напрасно: донец уж несся по узким улицам Бургаса.

Толстый генерал, по своему обыкновению, сидел посреди улицы и пил кофе на поставленном пред ним столике, с двумя горевшими свечами.

Вероятно, он думал, что я нарочно несусь так, чтобы потом лихо и сразу осадить перед ним свою лошадь.

Я действительно и сделал было последнее отчаянное усилие, которое кончилось тем, что правый повод не выдержал и лопнул, а донец после этого еще прибавил, если это еще возможно было, ходу.

Я успел только сделать отчаянный жест генералу: генерал отскочил, но и стол и все стоявшее на нем — кофейник, свечи, прибор — полетели на мостовую.

Мне, впрочем, некогда тогда было обо всем этом думать. Счастье еще, что вследствие позднего времени улицы были пусты. Но и без того мы с донцом рисковали каждое мгновение разбиться вдребезги. В отчаянии я сполз почти на его шею, ловя оборвавшийся повод. Мне удалось наконец поймать его в то мгновение, когда донец, круто завернув в какие-то отворенные ворота, влетел на двор и остановился сразу. С шеи его вследствие этого я в то же мгновение съехал на землю и сейчас же затем вскочил на ноги, в страхе оглядываясь, не видала ли Клотильда всего случившегося со мной. Но ни Клотильды, ни Бортова с Альмовым и слышно не было. Какой-то солдатик взялся доставить лошадь мою в гостиницу «Франция», а я сам, сконфуженный и печальный, не рискуя больше ехать на донце, пошел, оправляясь, пешком.

Назад Дальше