Мир чудес (Дептфордская трилогия - 3) - Робертсон Дэвис 13 стр.


Иерархия и приоритеты существуют повсюду, и здесь - на самой нижней ступеньке эстрады - Виллар был звездой первой величины. У него в программе было почетное место - он появлялся перед Дзовени, который выходил, чтобы очистить помещение. "Профессор" за пианино начинал барабанить восточную тему из "Чу Чин Чоу", занавес поднимался, открывая зрителям Абдуллу, купающегося в лучах того, что в этом театрике считалось леденящим светом. За Абдуллой могла быть декорация, изображающая что угодно - комнату во дворце, полянку или один из этих невероятных итальянских садиков, изрезанных перильцами в форме луковиц и забитых гигантскими вазами, которых вживую никто никогда не видел - разве что художник-декоратор.

Виллар появлялся в вечернем костюме и накидке, которую манерно снимал, затем замирал на мгновение, растянув ее в руках справа от себя; когда он складывал накидку, за нею оказывался маленький траченный временем столик с картами и другим реквизитом. Аплодисменты? Упаси боже! Публика, для которой мы играли, редко аплодировала - они считали, что уж если ты фокусник, то будь добр, показывай фокусы. Если они не спали, или не были пьяны, или не лапали женщину на соседнем месте, то воспринимали все трюки Виллара с картами и монетами и глазом не моргнув.

Им больше нравилось, когда он давал маленький сеанс гипноза, приглашая несколько человек из публики на сцену для создания "комиссии", которая будет с близкого расстояния следить за его действиями, чтобы все было без дураков. Он делал обычные гипнотизерские трюки, и люди видели деревья, которых здесь не было, рыбок в несуществующих ручьях, потели в лучах солнца, которые никогда не попадали в этот убогий зал. Наконец он заставлял двоих из зрителей затеять драку, которую сам и прекращал. Вот драка - та всегда вызывала аплодисменты. А когда члены "комиссии" возвращались на свои места, наступало время гвоздя программы - Абдуллы, чудо-автомата века. Все шло по заведенному: трое человек из публики выбирали карты, а Абдулла каждый раз выбирал старшую. Аплодисменты. На сей раз настоящие аплодисменты. Потом главный занавес (тот, на котором была намалевана реклама) опускался, и со своим злополучным номером выходил Дзовени.

Кроме Виллара, ангажемент на работу в тех местах, где работали мы, был еще у двух Талантов из "Мира чудес" - у Чарли, который выступал со своим конферансом, и Андро.

Для Виллара и Чарли Андро становился хуже бельма на глазу. Он демонстрировал настоящий талант, а послушать, что о нем говорила эта парочка, так можно было подумать, будто он предал все прекрасное и чистое в мире шоу-бизнеса. Но мне Андро был интересен, и я смотрел его репетиции. Со мной он никогда не говорил и, возможно, считал меня шпионом компании. Такие шпионы были - они докладывали Джерри в Чикаго, кто из Талантов жалуется на малое жалованье, или работает спустя рукава, или ругает руководство. Но из всех известных мне к тому времени Андро был ближе других к настоящему Таланту, и я смотрел на него с восхищением. Он был серьезный, неутомимый труженик и перфекционист.

В ночных клубах на протяжении многих лет часто встречались его подражатели, и хотя я не думаю, что он сам придумал этот номер, но, несомненно, исполнял его лучше всех: выхваченный из мрака сцены тонким лучом прожектора, Андро вальсировал сам с собой. Его женскую часть облекало красное вечернее платье с очень низким вырезом сзади и выставляющее напоказ почти всю его женскую ногу в красном чулке; на мужской его части была половинка черных атласных бриджей до колен, черный чулок и мужская бальная туфля с пряжкой, на которой сверкал фальшивый бриллиант. Когда он обвивал себя руками, мы видели красивую женщину в страстных объятиях полуобнаженного мускулистого мужчины, который кружил ее по сцене в ритме вальса. Он оттачивал самого разного рода детали: целовал собственную руку, искусно создавал видимость, будто одно тело теснее прижимается к другому, и наконец вихрем уносился со сцены - несомненно для того, чтобы продолжить любовную игру. Он был новинкой, и даже наша аудитория при виде него пробуждалась от спячки. И с каждой неделей он рос.

Для Чарли с Вилларом это было невыносимо. Чарли писал письма Джерри, и я знал, что в них было, поскольку Чарли нравилась собственная писанина и он вслух зачитывал ее Виллару. Чарли возмущался "неподобающим эротизмом" этого номера. Мол, если Джерри и дальше будет подписывать ангажемент с Андро, то подмочит свою предпринимательскую репутацию в театрах, которые проповедуют семейные ценности. Джерри в ответ советовал Чарли помалкивать и предоставить ему, Джерри, беспокоиться об ангажементах. А Чарли, мол, неплохо бы еще поработать над собственным номером, о котором поступают плохие отзывы. Явно какой-то стукач имел зуб на Чарли.

Будучи кем-то вроде конферансье, из всех качеств, необходимых для этой профессии, Чарли имел разве что нахальство. Такие ребята появлялись раньше перед публикой в кричащей одежде, напуская на себя вид богатого дядюшки, преуспевшего в большом городе и вернувшегося домой поразвлечь родню. "Друзья, перед самым представлением я зашел в один из ваших местных ресторанчиков и начал искать в меню что-нибудь вкусненькое. Поискал-поискал и спрашиваю официанта - нет ли у него лягушачьих лапок. А он говорит, нет, мол, сэр, я так хожу, потому что у меня мозоли. Знаете, я думаю, что сухой закон - наша общая беда. Согласны? Конечно, согласны, другого я и не ожидал. Но давеча вот я столкнулся с одной мертвецки пьяной свиньей, и вовсе не в тысяче миль отсюда. Или вот. Захожу я в магазин, говорю, дайте мне пару кошельков. Беру один и иду к выходу, а мне продавец кричит, что я, мол, не заплатил, а я говорю, я ж вам второй оставил, вот пусть он и раскошеливается. А потом я отправился на свидание с хорошенькой учителкой. Она из тех учителок, которые мне больше всего нравятся: первый класс, еще до причастия. Теперь я с учителками лучше лажу, чем когда мальчишкой был. Образование мое рано закончилось. Однажды на уроке я поднял руку, а учителка спрашивает: В чем дело? А я говорю: Можно выйти? А она отвечает: Нет. Оставайся здесь и наполни чернильницы. Ну, я, конечно, наполнил, а она как завопит, ну вот меня и выгнали". И все в таком духе минут десять-двенадцать, после чего он говорил: "А если серьезно, дорогие друзья..." - и начинал трескучую болтовню о своей матери-ирландке и всякие панегирики во славу материнства. После этого он стремительно уносился со сцены, смеясь на ходу, словно в таком восторге от собственного остроумия, что дальше просто невозможно сдерживаться. Иногда его провожали жидкими аплодисментами, иногда - гробовым молчанием и вздохами. Я больше нигде не слышал таких громких вздохов, какие издавала публика, посещавшая эстрадные театры в тех местах. Куда уж там узникам Бастилии.

В монологах, произносимых типами вроде Чарли, всегда были бесчисленные шутки о национальных меньшинствах: евреях, немцах, скандинавах, неграх, ирландцах - обо всех. Никогда не слышал, чтобы кто-нибудь негодовал по этому поводу. Самые остроумные шутки о евреях и неграх мы слышали от еврейских и негритянских комиков. Теперь я понимаю, что комик не может себе позволить шутить ни о ком, кроме себя, а если он злоупотребляет этими шутками, то на него еще навесят ярлык мазохиста, который напрашивается на сочувствие, поскольку сам к себе относится отвратительно. Эстрадные шутки в прежние времена были жестокими, но при этом оставались довольно смешными и служили чем-то вроде громоотводов для агрессивных инстинктов нашей публики, у которой агрессивности было хоть отбавляй. Мы играли для людей, чья жизнь была далеко не сахар, и, наверно, отражали их настроения.

Зимние сезоны с восемнадцатого года по двадцать восьмой я провел в эстрадных театриках наихудшего пошиба. Сидя в Абдулле и поглядывая сквозь дырочку в его груди, я научился любить эти жуткие стены. Несмотря на всю их убогость, они находили мощный отклик в моей душе. И лишь годы спустя я понял, чем покорял меня их зов, даже если и был неблагозвучен. Не буду скрывать: именно Лизл открыла мне, что все театры этого типа (театры с просцениумом, которые не в чести у современных архитекторов) заимствовали форму и стиль у бальных залов больших дворцов, где в семнадцатом восемнадцатом веках устраивались театральные представления. Вся эта позолота, лепка, эти изгибы флейт и тамбуринов, маски Комедии, обивка из темно-красного плюша являли собой демократическую разновидность дворцовой роскоши. Это были дворцы для народа. Если только зрители не были католиками и сколько-то минут в неделю не проводили в аляповатой церкви, ничего лучше таких театров они не видели. В общем, несмотря на редкую безвкусицу, запущенность и дурной запах этих театриков, происхождения они были самого благородного. И уж конечно, престижные театры и кинотеатры, где Чарли и Виллар появлялись разве что в качестве публики, были настоящими народными дворцами, построенными, как считали их владельцы и посетители, на манер королевских.

А вот в помещениях для Талантов ничего королевского как-то не просматривалось. Гардеробных было мало, а швабра туда, казалось, даже не заглядывала. Окна, если только таковые наличествовали, располагались под потолком и были грязны, а снаружи защищены проволочной сеткой, которая улавливала клочки бумаги, листья и всякий сор. Насколько мне помнится, стены большинства комнат до высоты фута в четыре были выкрашены в темно-коричневый цвет, а выше - в жуткий зеленый. В этих комнатах стояли умывальные раковины, а вот донникер был один на всех, в дальнем конце коридора и неизменно в плачевном состоянии, с текущим бачком, так что оттуда всегда доносилось утробное журчание. Но на дверях одной из этих занюханных комнатенок неизменно красовалась звезда, в этой-то звездной гардеробной и переодевались Виллар и Чарли (как родственник владельцев), допускался туда и я - в качестве костюмера и ассистента.

Официально я и числился костюмером. Костюмером и ассистентом Виллара. То, что я - важнейшая принадлежность Абдуллы, было тайной за семью печатями, и мы возили с собой специальную ширму, которую устанавливали так, чтобы скрыть от глаз заднюю часть автомата и чтобы никто из местных подсобников не видел, как я забираюсь на свое рабочее место. Конечно, они всё знали, но считалось, что знать не должны, и даже в тех захудалых театриках существовали какие-то чудные дисциплина и корпоративный дух, и я не слышал, чтобы кто-нибудь выболтал нашу тайну. Все работавшие в театре смыкали ряды, объединяясь против публики. И в балагане мы точно так же все объединялись против Простофили.

Я весь день проводил в театре, потому что альтернативой этому был номер в дешевой гостинице, который я делил с Вилларом, а Виллар не хотел, чтобы я там околачивался. Трудно представить себе более неподходящий для подростка образ жизни, чем тот, который вел я. Солнечного света я почти не видел и дышал спертым и пыльным воздухом. Питался я плохо, потому что Виллар на мне экономил, и так как кормить меня тем, что нужно растущему организму, было некому, я ел то, что мне нравилось, - дешевую выпечку, конфеты и запивал все это лимонадом. Я не страдал манией чистоты, но так как делил кровать с Вилларом, он иногда требовал, чтобы я мылся. По всем законам гигиены я должен был умереть от нескольких страшных заболеваний, осложненных истощением, но я выжил. По-своему, хотя и на абсолютно неприемлемый манер, я был счастлив. Мне даже удалось научиться кое-чему, что потом сыграло огромную роль в моей жизни.

Итак, Виллар был фокусником, карманником и шулером - и иными занятиями себя не утруждал. Я уже говорил, что внутри у Абдуллы имелся некий механизм; предполагалось, что после того, как Виллар специальной рукояткой приводит его в действие, автомат начинает творить чудеса с картами, и это, конечно, был чистой воды обман. Но в остальном - механизм как механизм; правда, он постоянно ломался, и если это происходило во время представления, возникали всякие неловкости. В первые свои месяцы с Вилларом я исследовал эти колесики, пружины и шестеренки и очень скоро научился возвращать их к жизни, когда случались поломки. Секрет был очень прост. Виллар никогда не смазывал Абдуллу, а если это делал для него кто-нибудь другой, то Виллар и не думал следить за тем, чтобы масло не густело и не загрязнялось, а когда это происходило - механизм заедало. Очень скоро я взял на себя заботу о железной начинке Абдуллы и, хотя так еще толком в ней и не разобрался, научился поддерживать механизм в рабочем состоянии.

Мне было лет тринадцать-четырнадцать, когда реквизитор из театра, где мы выступали, увидел, как я чищу и смазываю механизм, и между нами завязался разговор. Его заинтересовал Абдулла, а я нервничал, боясь, что если он начнет дознаваться, как эта штука работает, то обнаружит обман. Но мне можно было не беспокоиться. Он сразу же догадался, что к чему. "Странно, что кому-то пришло в голову поместить такую первоклассную начинку в эту глупую рухлядь, - сказал он. - Ты не знаешь, кто соорудил эту штуковину?" Я не знал. "Готов на что угодно поспорить, это дело рук часового мастера, сказал он. - Я вот тебе растолкую". И он прочел мне лекцию, которая длилась не меньше часа; это были азы часового дела, рассказ об удивительной сложности часового механизма, который в своей основе довольно прост и использует лишь два-три закона механики. Не буду делать вид, что любой смог бы понять его так, как я, но я ведь рассказываю вам все это не для того, чтобы заслужить репутацию скромника. Я слушал со всем энтузиазмом любопытного мальчишки, у которого не было никакой другой пищи для ума. Я надоедал реквизитору, если только у него выдавалась свободная минута, требуя новых объяснений и демонстраций. Мальчишкой он учился на часовщика (кажется, он был датчанином, но я так и не удосужился выяснить его фамилию; знаю только, что звали его Генри) и был милым, дружелюбным парнем. На третий день - наш последний в этом городе - он открыл свои часы, вытащил механизм и показал, как его разобрать на отдельные детальки. Я чувствовал себя так, словно передо мной приоткрылись райские врата. К этому времени я уже в совершенстве владел своими руками (бесконечные тренировки в чреве Абдуллы не прошли даром) и потому решился просить его - пусть разрешит мне разобрать и собрать его часы. Он не позволил - он дорожил своими часами и, хотя я и подавал кой-какие надежды, не был готов к такому риску. Но в тот же вечер по окончании последнего представления он позвал меня и вручил карманные часы огромную старинную луковицу в анодированном корпусе. "Испытай свои способности на них, - сказал он. - А когда снова будешь у нас, посмотрим, что у тебя получилось".

Получилось у меня просто здорово. В течение следующего года я разбирал и собирал эти часы бессчетное число раз. Я их подновлял, чистил и смазывал, я отлаживал регулятор хода, пока они не превратились в хронометр настолько точный, насколько это позволяли их возраст и возможности. Я жаждал умножения знаний и как-то раз, когда представилась такая возможность, украл наручные часы - в те годы они еще были в новинку - и, к своему удивлению, обнаружил, что их начинка мало чем отличается от начинки моей луковицы, разве что наручные внутри были куда грубее. Так я и получил основы знаний по механике. Скоро обманный механизм Абдуллы работал у меня как часы, я даже немного усовершенствовал его и заменил некоторые изношенные детальки. Я убедил Виллара держать колесики и пружинки Абдуллы открытыми в течение всего представления, а не только во время его вступительного слова. Мою собственную внутреннюю рукоятку я переместил на более удобное для меня место и с ее помощью стал изменять скорость вращения колесиков, когда Абдулла собирался проделать свой очередной умный фокус. Виллару это не нравилось. Он не одобрял моих нововведений и не хотел, чтобы у меня возникали всякие мысли о моем положении.

А такие мысли как раз и стали приходить мне в голову. Я начал понимать, что способности у Виллара довольно средние, а его власть надо мной вовсе не так безгранична, как он пытается мне внушить. Но я все еще был слишком мал и не решался спорить с ним о вещах мало-мальски серьезных. Как и все великие революции, моя потребовала длительной подготовки. Я все еще жил под властью сексуального насилия, а не редких мгновений выпадавшего мне счастья, которого не лишены даже самые горемычные рабы.

У Виллара и Чарли я научился циничному отношению к людям; глупо было бы называть его выстраданным, но было оно, безусловно, полным. Человечество разделялось на две группы - на Ловких ребят и на Простофиль, Колпаков, Балбесов. Единственными известными мне Ловкими ребятами были Виллар и Чарли, и по закону природы они должны были ощипывать других.

Они испытывали полное презрение ко всем, но если Чарли бывал добродушен и доволен собой, когда ему удавалось надуть Колпака, то Виллар этого Колпака всего лишь ненавидел. Его мрачный характер проявлялся не в язвительных суждениях или саркастических замечаниях. Чувство юмора у него начисто отсутствовало - даже заимствованных острот (какими украшал свои выступления и речь Чарли) от него было не услышать. Просто Виллар всех, кроме себя, считал дураками, и его презрение к человечеству было абсолютным.

Чарли, по мнению Виллара, много времени терял даром, гоняясь за юбками. Тот же считал себя великим соблазнителем; официанток, горничных и всех околотеатральных девиц он оценивал по единственному критерию: сможет ли он им "засадить" (его собственное выражение) или нет. Не думаю, что он пользовался особым успехом, но он работал над собой, и, вероятно, определенные достижения у него были. "Ты обратил внимание на эту крошку у "Танцующих ирландцев"? - спрашивал он, бывало, у Виллара. Ей только подмигни - она тут же ложится. Я это всегда чую. Спорим, я ей засажу еще до отъезда отсюда". У Виллара никогда не возникало желания спорить по такому поводу. Он предпочитал спорить в беспроигрышных ситуациях.

Назад Дальше