Чарли, по мнению Виллара, много времени терял даром, гоняясь за юбками. Тот же считал себя великим соблазнителем; официанток, горничных и всех околотеатральных девиц он оценивал по единственному критерию: сможет ли он им "засадить" (его собственное выражение) или нет. Не думаю, что он пользовался особым успехом, но он работал над собой, и, вероятно, определенные достижения у него были. "Ты обратил внимание на эту крошку у "Танцующих ирландцев"? - спрашивал он, бывало, у Виллара. Ей только подмигни - она тут же ложится. Я это всегда чую. Спорим, я ей засажу еще до отъезда отсюда". У Виллара никогда не возникало желания спорить по такому поводу. Он предпочитал спорить в беспроигрышных ситуациях.
Простофили, желавшие попытать счастья с Абдуллой в театрах, отличались от тех, которых мы надували в балагане. Городок, сколь угодно мелкий, - это вам не деревня с ярмаркой, и в каждом хоть несколько картежников да найдется. Они исправно посещали вечернее представление, и обнаружить их не составляло труда. Картежник вообще-то ничем не отличается от обычного зрителя. Но это до поры до времени. Он обнаруживает себя, как только у него в руках оказываются карты или игральные кости. Когда его обыгрывает какой-то там автомат, он чувствует себя оскорбленным и жаждет реванша. Чарли выявлял картежников среди зрителей и предлагал им сыграть по-дружески после закрытия театра.
Игра по-дружески непременно начиналась с попытки еще раз отыграться у Абдуллы, иногда на это даже заключалось пари. После достаточного числа поражений - а трех обычно хватало - Виллар говорил: "Нет, с моим Стариком вам ничего не светит, мне даже не интересно брать у вас деньги. Вот разве партейку-другую в красную собаку?" Начинал он всегда с красной собаки, но в конце концов они переходили на ту игру, которую называли простаки. Они сидели обычно в уголке сцены за столиком, если удавалось найти столик, а то и просто за каким-нибудь ящиком и раньше трех-четырех часов ночи не расходились; Виллар и Чарли всегда оставались на коне.
Карточным шулером Виллар был весьма искушенным. Он никогда не использовал приемы, популярные у других мошенников, - запасные колоды или потайные карманы в рукавах, - считая, что это вещи топорные и их легко обнаружить, как это нередко и происходит. Он всегда играл, сняв с себя пиджак и закатав рукава, чтобы все выглядело по-честному. Полагался он на свое умение тасовать и сдавать карты и, конечно, пользовался краплеными. Иногда простаки приносили свою собственную колоду, но Виллар не позволял пользоваться ею с Абдуллой, объясняя, что тому нужны карты повышенной яркости, сам, однако, играть этой колодой соглашался. Он сразу же обнаруживал, если колода крапленая, и после двух-трех партий тихим, но решительным голосом говорил, что колоду пора бы заменить, и доставал новую, еще не распечатанную, давая таким образом понять, что эти карты не крапленые и быть таковыми не могут.
Однако некраплеными они оставались очень недолго. Ногтем большого пальца левой руки Виллар оставлял едва видимые метки на вершинах и с боков, а этого ему вполне хватало. Первый час или около того Простофилям позволялось выигрывать, а затем удача от них отворачивалась, и иногда в конце игры у Виллара оказывались неплохие деньги. Другого такого умельца (кроме меня самого) крапить карты я не встречал. Некоторые шулера так метят карты, что их метки видны с другого конца комнаты. Но у Виллара были чувствительные пальцы, и он ставил свои значки так искусно, что их и через увеличительное стекло не всегда можно было углядеть. И сдавал карты он без всякой показухи. Это он оставлял Простофилям, которые хотели покрасоваться. Сдавал он очень медленно, но я ни разу не видел, как он передергивает карту снизу, хотя он и делал это в каждой игре. Иногда, уезжая из очередного городка, они с Чарли увозили пять или шесть сотен долларов на двоих. Чарли получал свою долю как наводчик, поставщик Простофиль, а Виллар - как специалист по игре в карты. Чарли иногда оказывался одним из проигравших, но никогда на крупную сумму - чтобы не возникло никаких подозрений. А Простофили пребывали в простофильской убежденности, что актеры и всякий разъезжий люд, вероятно, поднаторели в карточной игре побольше, чем их, Простофиль, обычные соперники.
Я наблюдал за всем этим из чрева Абдуллы, потому что игре за столом предшествовали попытки отыграться у автомата, и выбраться оттуда я никак не мог. Мне строго-настрого было наказано не спать, чтобы во сне я не издал какой-нибудь звук, который мог бы выдать секрет нашего номера. И потому я с красными глазами, но в полном сознании, наблюдал за происходившим, видел жадность в глазах Простофиль, видел, с каким хладнокровием Виллар улаживал возникавшие изредка ссоры. И конечно же, я видел, сколько денег переходило из одних рук в другие.
На что тратились все эти деньги? Чарли, насколько мне было известно, получал за свой никудышный конферанс семьдесят пять долларов в неделю, что можно было бы считать неплохими деньгами, если бы не расходы, которых требовала бродячая жизнь. По контракту с Джерри все Таланты сами оплачивали дорогу, проживание в гостинице и питание. Нередко переезды из одного городка в другой были довольно длительными и требовали больших затрат. И конечно же, немало Чарли тратил на контрабандное виски и девочек.
Виллар получал целую сотню, так как был звездой первой величины, а еще потому, что нес немалые расходы на транспортировку Абдуллы и покупку билета для меня, за полцены. Но лишних денег у Виллара никогда не водилось, и два или три года я никак не мог понять, куда он их девает. Но потом до меня дошло, что у Виллара есть одна дорогостоящая привычка - морфий. Это было, конечно, еще в те времена, когда в моду не вошел героин.
Деля с ним постель в гостинице, я не мог не заметить, что как минимум раз в день он делает себе какие-то уколы. Мне он говорил, что это лекарство, которое позволяет ему поддерживать форму, необходимую для столь нелегкой работы. В те дни наркоманы скрывали свое пристрастие гораздо тщательнее, чем теперь, а я понятия не имел о наркотиках и не придавал тому, что видел, особого значения. Но я замечал, что после укола Виллар становится куда как добродушнее, чем обычно. Именно в такие минуты он иногда и давал мне короткий урок ловкости рук.
Иногда он позволял себе увеличить дозу и тогда, бывало, предавался на сон грядущий размышлениям о будущем. "Все зависит от Олби, - говорил он. Ему придется принять решение. А что до меня, то я ему, конечно, скажу: хочешь, чтобы я у тебя работал в "Паласе"? Ну, ты, Э. Ф., мою цифру знаешь. Только не говори, что я должен все согласовать с Мартиком Беком. Сам говори с Беком. Ты этой француженке, Бернарихе своей, платил в "Паласе" семь тысяч в неделю? И я тоже больше не прошу. Меня такая сумма устроит. Так что в любое время, когда я тебе понадоблюсь, дай мне знать, и я тебе обещаю, все дела ради тебя брошу..." Даже мне, при моем невежестве, все это казалось маловероятным. Как-то я спросил у него, возьмет ли он в "Палас" Абдуллу, а он в ответ рассмеялся (что случалось с ним крайне редко) своим фыркающим смехом: "Когда меня позовут в "Палас", я поеду туда один, - сказал он. - В тот день, когда я получу весточку от Олби, ты будешь сам себе голова". Но ни Олби, ни какой-либо другой импресарио, кроме Джерри Уонлесса, не давали о себе знать.
А вот Джерри стал напоминать о себе частенько. Стукачи доносили Уонлессу, что Виллар порой выходит на сцену словно пьяный, нечисто выполняет фокусы и - о ужас! - роняет реквизит, а это даже в кругу импресарио пошиба Джерри считалось непозволительным. Я думал, что эти неприятности от плохого питания, и уговаривал Виллара есть поплотнее, но еда его мало интересовала, и с годами он ел все меньше и меньше. Я думал, что из-за этого он так редко и ходит в донникер и сердится, когда меня нужда заставляет отправляться туда. Лишь годы спустя я узнал, что запоры - один из симптомов недуга, которым страдал Виллар. Обычно со здоровьем и работой у него было получше в летний сезон, потому что, когда мы работали в балагане, он находился на свежем воздухе, хотя и в шатре; зимой же он бывал таким - по выражению Чарли - сонливым, что Чарли начинал беспокоиться.
У Чарли были причины для беспокойства. Потому что именно Чарли и поставлял Виллару морфий. Чарли чудеса творил, отыскивая в каждом из городков доктора, которого можно припугнуть. Удавалось ему это потому, что он всегда держал ухо востро, когда речь заходила о подпольных акушерах. Не то чтобы ему так уж часто требовалось устраивать подпольные аборты, просто он принадлежал к разряду людей, которые считают, что знания такого рода первейшая отличительная черта Ловких ребят. К тому же подпольный акушер мог предоставить то, что нужно было Виллару; конечно, за плату. А если нет, то наверняка знал, у кого это можно приобрести. Так, не будучи, на мой взгляд, закоренелым или сколь-нибудь серьезным наркодилером, Чарли обеспечивал Виллара наркотиками, и большая часть ночных карточных выигрышей последнего перекочевывала в карманы Чарли для покрытия расходов и в качестве компенсации за риск, которому он себя подвергал. Когда Виллар начал становиться "сонливым", Чарли понял, что его доходы под угрозой, и попытался ввести пристрастие Виллара в разумные рамки. Но Виллар не слушал аргументов Чарли и со временем совсем отощал, даже по сравнению с днем нашей первой встречи, а если не получал своей дозы, то становился дерганый. Дерганый фокусник никому не нужен. Руки у него трясутся, говорит он невнятно, на лице - кислая мина. Существовал единственный способ поддерживать Виллара в рабочем состоянии и как исполнителя, и как шулера: вовремя давать ему нужную дозу; но если его потребности возрастали, то, по словам Чарли, это уж было его личное дело.
Если Виллар чувствовал себя обиженным, то вымещал свое дурное настроение и злобу на мне. Для меня в этом постепенном падении Виллара был один плюс: по мере того как морфий - вытеснял из его жизни все остальное, его сексуальные претензии ко мне сходили на нет. Спать с ним в одной кровати, когда он становился беспокоен, было делом хлопотным, и я обычно предпочитал, стащив одно из одеял, укладываться на полу. Если у него начинался зуд, он чесался и царапал себя до крови; это продолжалось до тех пор, пока он не погружался - дойдя до полного изнеможения - не в сон, а в какой-то ступор. Иногда он обильно потел, а для человека, который и без того уже похож на скелет, это было мучительно. Не раз приходилось мне посреди ночи поднимать Чарли и говорить ему, что Виллару нужно его лекарство, иначе он сойдет с ума. Я всегда называл это "его лекарство", и Чарли в разговорах со мной предпочитал тот же термин. Всеобъемлющий цинизм этой парочки распространялся, безусловно, и на меня. Они считали меня дурачком, и это была не единственная из их серьезных ошибок.
Я тоже стал циником, со всей искренней и бескомпромиссной целеустремленностью юности. А разве могло быть иначе? Разве я не был изолирован от человечества, разве образ жизни, который я вел, и люди, которые мной манипулировали, не лишили меня какой-либо возможности узнать, что не одними вилларами и чарли жив род человеческий? Конечно, видел я и других людей, но видел их далеко не в лучшем свете. Сидя в чреве Абдуллы, я мог оставаться незамеченным и наблюдать за тем, как они глазеют на диковинки "Мира чудес". На большинстве этих лиц читались презрение и снисходительность по отношению к заезжим гастролерам, которые наживаются на своих уродствах или на всяких фокусах со змеями или огнем. Мы были им нужны, мы были им необходимы, чтобы в их беспросветной жизни загорелась хоть малая звездочка. Но они нас не любили. Мы были чужаками, легкомысленными, ненадежными людишками, а те деньги, что они тратили на нас, были дурными деньгами. Но глаза выдавали их с головой, когда они пялились на нас. Эти фарисеи изумлялись при виде нас, но в глубине души, казалось мне, исполнялись зависти и злобы. День за днем, год за годом приходили они, лелея надежду так или иначе обойти Абдуллу, и жадность, глупость и лукавство заставляли их пробовать снова и снова. День за днем, год за годом я одерживал над ними победы и презирал их, потому что они не могли понять простой истины: если бы Абдуллу можно было победить, то Абдулла прекратил бы существование. Тех, кто сам испытывал удачу, я презирал меньше, чем тех, кто держался в сторонке, предоставляя рисковать другим. Перемена их симпатий была легко предсказуема: они всегда оставались на стороне очередного искателя счастья, пока тот не терпел поражения. И тогда они смеялись над ним и принимали сторону идола.
В те годы у меня сформировалось довольно презрительное мнение о черни. А больше всего ненавидел я тех, кто отирался около меня, и желал им всем молодым, влюбленным, казавшимся счастливыми и свободными, самого лютого невезения. Под сексом я понимал отвратительные соития с Вилларом и грязные интрижки Чарли. Я не верил ни в счастье, ни в невинность, ни в добрые намерения тех парочек, что приходили на ярмарку приятно провести время. Мои резоны были просты и безыскусны: если я бляденок и мошенник, то разве блуд и мошенничество не есть фундамент, на котором стоит человечество? Если я был в натянутых отношениях с Богом, - а мысли о Боге все время не давали мне покоя, - то неужели кто-то жил в ладу с Ним? А если да, то наверняка они кривили душой. Очень скоро я забыл о том, что узником-то был я: ведь именно я видел ясно и видел истину, потому что смотрел, оставаясь невидимым. Абдулла был лицом, которое я день за днем являл миру, и я понимал, что стою уж никак не меньше Абдуллы. Абдуллы непобедимого.
А что если бы Абдулла ошибся? А что если бы дядюшка Зик или Ловкий Шулер достали десятку бубен, а Абдулла ответил тройкой червей? Что бы сказал Виллар? Как бы он вышел из этого затруднительного положения? Звезд с неба он не хватал, а с годами я стал понимать, что его место в мире еще ненадежнее моего. Я мог уничтожить Виллара.
Конечно, я этого не сделал. Последствия были бы ужасными. Я здорово боялся Виллара, боялся Чарли, боялся Гас, а больше всего боялся мира, в котором со всей определенностью окажусь, если совершу столь дерзкий поступок. Но разве все мы не тешимся чудовищными мыслями, которые никогда не посмеем реализовать? Разве смогли бы мы жить без тайного стремления к бунту, без протеста, без неприятия судьбы, какой бы завидной она ни казалась тем, кому не нужно ее нести? Вот уже двадцать лет, как я признан величайшим фокусником в мире. Я восседал на этом троне с таким изяществом и блеском, что сумел незамысловатое ремесло вознести до высоты искусства. Можете вы себе представить, что в лучшие мои моменты, когда в зале сидела самая избранная публика - "венценосные особы", как любят хвалиться все фокусники, - у меня мелькала мысль извлечь из шляпы наполненный ночной горшок и швырнуть его в королевскую ложу только для того, чтобы показать: это возможно? Но всем нам приходится влачить наши цепи. Свободных людей нет.
Сидя в чреве Абдуллы, я частенько думал об Ионе в чреве кита. Мне казалось, что Иона легко отделался. "Из чрева преисподней я возопил, - и Ты услышал голос мой". Когда я вопил из чрева преисподней, меня никто не слышал. Вдобавок в чреве преисподней становилось все хуже и хуже, потому что запах карлика был вытеснен запахом Касса Флетчера; тот же в чистюлях отнюдь не числился, да и питался из рук вон плохо. Все мы относимся к собственным запахам довольно терпимо, и есть несколько старых грубоватых пословиц, подтверждающих эту истину, но прошло несколько лет, и Абдулла даже для меня превратился в невыносимо вонючую калошу. Иона провел в чреве кита всего три дня. Прошло три года, а я только начал формулировать свою мысль. "Когда изнемогла во мне душа моя, я вспомнил о Господе". Так и я. В мою голову так глубоко засели истины, внушенные отцом, что я никогда не относился цинически к Господу; вот к Его творению - да. Иногда я думал, что Господь ненавидит меня; иногда я думал, что Он наказывает меня за... за все, что случилось со мной, начиная с моего рождения; иногда я думал, что Он забыл обо мне, но эта мысль была богохульной, и потому я сразу же гнал ее прочь. Странный я был парнишка, можете не сомневаться.
Странный, но - и это воистину примечательно - несчастным я себя не чувствовал. Если твое горе признано, если тебя выслушивают и гладят по головке, то быть таким несчастным - в некотором роде духовная роскошь. Конечно же, в те времена мне эта роскошь была недоступна. Нищета духа, окружавшая меня, вполне отвечала моему образу жизни, и, признай я весь ужас этого существования, мне пришел бы конец. В глубине души я понимал это. Каким-то образом я должен был не дать себе сорваться в пропасть отчаяния. А потому я тянулся к малейшему проблеску среди туч, потому дорожил любым проявлением доброты, любой шуткой, которая хоть ненадолго рассеивала мрачную атмосферу нашего балагана. К миру я относился цинически, но мне не хватало духу быть циником по отношению к себе. А кому хватает? Уж конечно, не Виллару или Чарли. Если становишься циником по отношению к себе, то следующим шагом будет самоубийство - естественный логический этап этого вида саморазрушения.
Такую вот жизнь я и вел целых десять лет с того злосчастного тридцатого августа 1918 года. Много чего происходило, но главное оставалось неизменным: с середины мая до середины октября - "Мир чудес", а в остальное время самые захудалые из захудалых эстрадных театриков. Я объездил всю Центральную Канаду и почти все городки в центральной части Штатов к западу от Чикаго. Когда я говорю, что много чего происходило, я не имею в виду события всемирной важности. В балагане и театрах мы были изолированы от мира, и это являло собой часть парадокса нашей жизни. Мы вроде бы привносили какую-то свежую струю в атмосферу сельских ярмарок и третьеразрядных театров, но изменяющийся мир почти не влиял на нас. Автомобиль связывал деревеньки с городками, а городки - с городами, а мы даже не замечали этого. Выступая в театрах, мы не могли обходиться без знаний о Лиге Наций и об очередном президенте, обосновавшемся в Белом доме, потому что эти события давали людям вроде Чарли пищу для шуток. Величие материнства стало терять свой блеск, на нас надвигалось нечто, называвшееся Эпохой джаза. А потому Чарли оставил в покое матерей, заменив их стишком, представлявшим собой пародию на "Гунгу Дина", которую конферансье постарше все еще исполняли.
Пусть подвергал я наказаньям
Тебя, Фордово созданье,
Все же лучше ты, чем
Паккард, Хунка тин!
завершал он, и публика нередко смеялась. Мотаясь по срединной части Великой Республики, мы почти не замечали, что кинофильмы становятся все длиннее и длиннее, а Голливуд затеял предприятие, которое всех нас лишит работы. Кто был Простофилями? Я думаю, Простофилями были мы.