Между двух миров - Эптон Синклер 23 стр.


Ланни и Рику удалось приехать в Мюнхен в день большого митинга в «Bürgerbräukeller»[16] и если они туда попадут, то получат ясное понятие о движении и услышат речь Ади. Это было сокращенное имя излюбленного оратора нацистов — Адольфа; фамилия его была Шикльгрубер, но ее редко называли, считая не особенно благозвучной.

Ланни повез Рика и Курта в отель Аден. Остаток дня они провели, осматривая картинную галерею Шакка.

После ужина они сели в такси и поехали в пивную на Розенгеймер-штрассе. В Мюнхене пивная — это всегда огромный зал, а эта была одним из самых больших; за ее столами могли разместиться тысячи две посетителей. Мюнхенцы, усевшись, потягивают пиво так медленно, что над одной кружкой могут просидеть целый вечер. Конечно, у кого есть средства, те выпивают гораздо больше, и это, по видимому, идет им на пользу, так как эти счастливцы тучнеют, и их щеки и шея оплывают толстым слоем жира.

Помещение было битком набито; но с помощью хрустящей бумажки трое приезжих получили хорошие места. Они оглядывали наполненную дымом комнату; даже в Силезии Ланни не видел более нищенской одежды. по видимому, «низшие сословия», как их именуют на родине Рика, явились послушать своего оратора. За столом, рядом с Ланни и его друзьями, сидел человек, оказавшийся нацистским журналистом, — маленький, хромой, с обезьяньим лицом и пронзительным голосом. Когда он познакомился со своими соседями, он много рассказал им об Ади и, пожалуй, больше дурного, чем хорошего.

Громко трубил оркестр, и когда он заиграл «Deutschland üЬег alles», все встали, вытянув руку вперед и вверх — нацистское приветствие. Затем снова уселись. Журналист-наци стал рассказывать своим пронзительным голосом о тяжелом детстве Адольфа Гитлера-Шикльгрубера. Как он уехал из дому, пытался пробиться на поприще искусства, но потерпел неудачу и превратился в жалкого бродягу, спал в ночлежках и жил тем, что разрисовывал за несколько пфеннигов почтовые открытки, а иногда выполнял штукатурные работы. На войне его произвели в ефрейторы, он был отравлен газами. После войны начальники послали его на подпольное собрание мюнхенских рабочих, поручив ему шпионить за ними и донести об их замыслах. Он выполнил задание, но в следующий раз пришел уже не как шпион, а как новообращенный. И вот он один из лидеров нового движения, он вдохновляет немецкий народ и готовит его к перестройке мира.

Оркестр замолк, и на эстраду вышел Чарли Чаплин. По крайней мере, Ланни и Рику показалось, что перед ними копия маленького комика; фильмы с его участием вызывали в то время бешеный восторг во всей Европе и Америке, даже самые суровые критики восхищались им и называли его гением. Признаки, по которым можно узнать Чарли Чаплина, — мешковатый костюм и непомерно большие башмаки, взлохмаченные волосы и коротенькие черные усики, одутловатое лицо и глупая улыбка, — все эти признаки были у человека, торопливо взошедшего на эстраду, а к ним еще можно было прибавить сильно засаленное непромокаемое пальто. Ланни и Рик ожидали, что он выкинет какой-нибудь забавный трюк в подражание маленькому голливудскому комику. Но потом они сообразили, что это и есть тот человек, речь которого они пришли слушать.

XII

Музыка и рукоплескания смолкли, и оратор начал свою речь. Он говорил на диалекте той части Австрии, где он родился и вырос, и сначала Ланни трудно было понимать его. Слова он сопровождал резкими жестами, от которых развевалась его слишком просторная одежда. У него был громкий раскатистый голос, а когда он приходил в возбуждение, то напоминал Ланни кулдыкающего индюка, которого он видел в Коннектикуте. Оратор взвинтил себя до бешенства, и казалось, что в словах его нет никакого смысла. Но толпа, по видимому, что-то находила в них: когда голос у оратора сорвался и речь перешла в неясное бормотание, она покрыла ее громом аплодисментов.

Темой речи были страдания, перенесенные Германией на протяжении жизни Адольфа Гитлера-Шикльгрубера. Достаточно было услышать историю этой неудавшейся жизни, чтобы, не будучи даже особенно тонким психологом, понять, как он дошел до отождествления своей особы с отечеством и его бедствиями. Скудость германских ресурсов накануне войны была причиной того, что Адольфу Гитлеру-Шикльгруберу приходилось спать в ночлежках. Версальский мир помешал Адольфу Гитлеру-Шикльгруберу пожинать славу и богатство, которые пришли бы с победой. Рев возбужденной аудитории в «Bürgerbräukeller» был результатом решения Адольфа Гитлера-Шикльгрубера подняться на вершину, несмотря на все усилия врагов повергнуть его в прах.

А врагов у него было много, и оратор обличал их и предавал анафеме всех вместе и каждого порознь. Это были и Англия, и Франция, и Польша; это были революционеры внутри и вне Германии; это были международные банкиры; это были евреи, проклятая раса, отравляющая кровь всех арийских народов, заражающая немецкую душу пессимизмом, цинизмом и неверием в свое предназначение. Ади, по видимому, сваливал всех своих врагов в одну кучу, потому что, по его словам, революционеры — это евреи, и международные банкиры — это евреи, и евреи контролируют Уолл-стрит, лондонское Сити и парижскую биржу. Он полагал, что они держали в своих руках мировые финансы, и они же морили голодом немецкий народ, чтобы толкнуть его в объятия революции!

И это продолжалось более двух часов, причем одни и те же жалобы и угрозы повторялись вновь и вновь. Ланни никогда в жизни еще не слыхал такого фантастического бреда. Но было в нем и нечто устрашающее — действие, которое производили слова оратора на переполнявшую зал толпу. Казалось, снова возвращаются первые дни войны, возвращается то, что Ланни видел в Париже в страшное лето 1914 года; казалось, слышится топот солдатских сапог, бряцание оружия на дорогах, рев толпы, алчно требующей крови.

Когда друзья вышли и очутились наедине в такси, Ланни сказал. — Неужели это немецкий Муссолини?

Рик ответил:

— Нет. Не думаю, чтобы мне когда-нибудь пришлось писать о господине Шикльгрубере.

Он продолжал говорить в том же духе, но, когда он кончил, Курт сдержанно сказал:

— Ты ошибаешься. Об этом человеке и его речи можно написать большую статью. Он запутался, но и немецкий народ тоже. Он готов на все — немцы тоже. Поверь мне, недооценивать его нельзя.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ. ДЕНЬГИ РАСТУТ КАК ГРИБЫ

ГЛАВА ПЕРВАЯ Семь спорят городов о дедушке Гомере

I

Не раз Ланни напоминал матери — Надо бы заняться картинами Марселя. — Он говорил: — Не хочется мне жить всю жизнь на счет Робби, мне думается, он больше уважал бы меня, если бы я показал, что умею сам добывать деньги. — Они уговорились, что, если какую-нибудь из картин удастся продать, вырученную сумму разделят на три части и одну отложат на приданное Марселины.

Как-то раз Эмили Чэттерсворт позвонила Ланни и пригласила его позавтракать в «Семи дубах». — Будет один человек, с которым, по-моему, вам не мешает познакомиться. Он эксперт по искусству и слышал о картинах Марселя. Я больше никого не приглашаю, так что вы сможете поговорить с ним.

Так появился на сцену Золтан Кертежи, венгерец средних лет, попавший в Нью-Йорк ребенком, а затем кочевавший по всему миру. Отец его был гравером, вся семья отличалась музыкальностью, так что Кертежи вырос в атмосфере искусства; он превосходно играл на скрипке, и когда Ланни рассказал ему о Курте и его композициях, он так заинтересовался, что на время забыл о Марселе. У него было приятное лицо с мягкими чертами, светлые волосы и усы, приветливая и непринужденная манера обращения, и двигался он с такой неожиданной легкостью, что в первую минуту это казалось деланым; но потом вы понимали, что в этом выражается его индивидуальность. Он любил изящные и красивые вещи и потратил свою жизнь на то, чтобы разыскивать их, изучать и наслаждаться ими.

Профессия эксперта по искусству была новостью для Ланни, и он с интересом слушал, как определяет ее в своих быстрых и живых речах этот занятный собеседник — без всяких претензий и с большим юмором. Кертежи считал себя чем-то вроде квалифицированного слуги богачей новой и старой формации, опекуном взрослых детей на поприще культуры, гидом и защитником любителей искусства, на пути которых расставляется больше ловушек, чем их было на оборонительных линиях Мааса и в Аргоннах. Мир искусства приоткрывался Ланни с новой стороны; он мыслил картину как нечто созданное для того, чтобы смотреть и наслаждаться, но Кертежи говорил, что это очень наивное представление: картина есть вещь, предназначенная для продажи торговцу свининой или вдове владельца универсального магазина, людям, которые в короткое время нажили громадные деньги и ищут способов выделиться из среды себе подобных. При продаже произведений искусства совершается гораздо больше преступлений, чем в состоянии зарегистрировать сыскная полиция. Кертежи не сказал, что он один из немногих честных экспертов в Европе. Но такое впечатление можно было вынести из разговора с ним. Все его суждения отличались ясностью, точностью и быстротой, и Ланни с удовольствием следовал за ним всюду, куда ни заводила его нить беседы.

А она завела его в Гватемалу, Тибет и Центральную Африку, где Кертежи скитался в поисках произведений искусства, которые он покупал для музеев. Он добирался до монастырей, затерянных в высоких горах, разыскивал давно погребенные дворцы в джунглях и пустынях. У Кертежи были любопытные приключения, и он с удовольствием рассказывал о них. Он любил все красивые вещи, которые когда-либо купил или продал, и описывал их в восторженных словах, сопровождаемых легкими, быстрыми жестами. Он так увлекался, рассказывая, как ему удалось найти превосходную картину Давида или «Blessed Damozel» Россети и по какой счастливой случайности они попали ему в руки, что забывал об изысканных блюдах, стоявших перед ним, и величественный дворецкий миссис Эмили не принимал его тарелки до последней минуты, надеясь, что гость вспомнит, наконец, для чего он здесь.

II

Ланни хотелось поближе познакомиться с этим человеком. После завтрака он повез его в Бьенвеню, представил Бьюти и Курту и пошел с ним в студию. Там он отпер кладовую, где хранились картины. Это тоже было приключением: благодаря магической силе искусства Марсель Детаз, сгоревший в пламени войны, вернулся, сидел и беседовал с ними, раскрывал им самые сокровенные тайны своей души; он приобрел в госте нового друга, и для Ланни это было еще большей радостью, чем самому подружиться с этим человеком.

— Я считаю, мистер Бэдд, — сказал Кертежи, — что было бы ошибкой не познакомить публику с этими произведениями. Не знаю, в какой мере вас интересует денежная сторона, но должен сказать, что с чисто деловой точки зрения непременно надо пустить в продажу часть этих сокровищ, а уж она постоит за целое. Если вы продадите все, кроме небольшой части, то этот остаток с течением времени будет стоить больше, чем все картины вместе, если вы будете держать их под спудом.

— Мы часто говорили между собой, что надо выпустить на рынок несколько вещей, — согласился Ланни. — Как вы советуете приняться за это дело?

— Сделайте опыт. Возьмите один из видов Ривьеры — какую-нибудь типичную для художника картину — и выставьте ее в Лондоне на аукционе, скажем, у Кристи. Это надо сделать попозднее, когда отели битком набиты иностранцами. А я потихоньку протолкну это дело. Я заставлю кое-каких стоящих людей посмотреть картину и, может быть, найду богатого друга-американца, который захочет принять участие в торгах. Никогда нельзя сказать вперед, как пройдет аукцион, покупатели начнут шептаться между собой: «Золтан Кертежи интересуется Детазом. По его словам, это художник с будущим», — и так далее. Вот как ведут эту игру, и никакой фальши тут нет — ведь я и в самом деле интересуюсь Детазом. Если хотите, назначьте вашу минимальную цену, и, если этой цены не дадут, я предложу ее; вы потеряете тогда только комиссионные расходы за участие в аукционе.

— Что вы берете за такие услуги, мистер Кертежи?

— Десять процентов, независимо от того, действую ли я в пользу покупателя или продавца. Многие берут комиссионные с обеих сторон, но я никогда этого не делал. Если вы желаете, чтобы я представлял ваши интересы и старался заинтересовать покупателей, платите вы; если же вы предпочитаете, чтобы я попытался найти клиента, который поручит мне купить картину за определенную цену и сам заплатит мне, я и на это согласен.

Ланни сказал: —Как странно будет заработать кучу денег на картинах Марселя, когда сам он всю жизнь зарабатывал только гроши.

На это его собеседник ответил цитатой — стихами о семи городах, оспаривавших честь называться отчизной Гомера:

Семь спорят городов о дедушке Гомере,

В них милостыню он просил у каждой двери.

Они выбрали картину, которая казалась им удачным образцом морских видов Марселя Детаза, — «Море и скалы», так они ее назвали — и было решено пустить ее в аукцион после пасхи. Это было время, когда Мари уезжала на север, — Ланни отвез ее и отправился в Лондон. Машина была тоже погружена на пароход, и, таким образом, можно было сказать, что вы едете в Лондон на автомобиле, как будто Ламанша вовсе не существует.

III

Робби Бэдд всегда учил Ланни, что надо останавливаться в самом дорогом отеле, какой есть в городе: расходы окупятся полезными деловыми знакомствами.

Теперь, став деловым человеком, Ланни оценил мудрый совет отца. Проходя по вестибюлю среди мрамора, бронзы, позолоты и плюща, он увидел Гарри Мерчисона, фабриканта зеркального стекла, одного из давнишних друзей Бьюти. Питсбургский фабрикант обрадовался Ланни и стал любезно расспрашивать его о здоровье матери, приехала ли она с ним, что он делает. Когда Ланни рассказал ему, Гарри отозвался: — Мне очень интересно будет взглянуть на картины вашего отчима. А жену мне можно взять с собой?

Ланни, конечно, сказал, что будет счастлив познакомиться с миссис Мерчисон.

Адела Мерчисон была хорошенькая, высокая молодая брюнетка, бывшая секретарша Гарри. Она и сейчас исполняла при нем секретарские обязанности. Ланни понравилась ее прямота и отсутствие претензий; она сказала, что не очень много смыслит в живописи, но ей будет приятно поучиться, и он урывками, насколько позволяло время, беседовал с ней на эти темы.

Аукционный зал Кристи помещается в старинном здании на Кинг-стрит, недалеко от Сент-Джемского дворца. Он до последней степени обшарпан, и это пренебрежение внешним видом свидетельствует о его аристократичности; сюда приходят люди столь важные, что одежда их выглядит так, будто они спали в ней; подмышками у них обычно торчат свернутые, позеленевшие от времени зонты. Привратник ничуть не будет удивлен, если на пороге покажется особа из королевского дома.

Вы поднимаетесь по лестнице, проходите четыре-пять комнат, где выставлены картины, и вступаете в зал, где происходит аукцион. Здесь стоят скамьи без спинок, и вы можете сидеть, если придете заблаговременно (аукцион начинается в час, так что в этот день вы остаетесь без завтрака). Зал битком набит самым фешенебельным обществом — людьми, которые любят дорогие произведения искусства, критиками, которые пишут о них, и дельцами, которые покупают и перепродают их, — а также любопытной публикой, которая любит глазеть на знаменитостей.

Тон, царящий в этом учреждении, — чисто английский, то есть полный достоинства, торжественный, можно сказать, даже напыщенный. Вы слоняетесь по комнатам и осматриваете выставленные вещи. Если вы «некто», то вас знают все, и все ходят за вами по пятам и пытаются угадать ваши намерения. — Определить стоимость произведения искусства в денежном ее выражении — одна из самых гадательных спекуляций на свете, — говорил Золтан Кертежи, — почти такая же, как определить денежную стоимость женщины. Цена может быть изменена в ту или другую сторону случайной фразой, приподнятой бровью, презрительной улыбкой. От одних посетителей ждут суждений, от других — денег; возможны самые разнообразные сочетания этих двух сил.

Когда такой авторитет, как Золтан Кертежи, появился на аукционе с немцем, одним из капитанов химической промышленности, фамилия которого часто встречается в финансовых отделах газет, то тут было о чем пошептаться; говорили, что немцы вкладывают деньги в картины и бриллианты, так как марке они уже не верят. Газеты посылают на такие аукционы репортеров; те отмечают, кто участвует в торгах и какие заплачены суммы. Это одна из сил, создающих имя живым и умершим художникам. «Сэнди таймс» уже отметила и похвалила «Море и скалы», и французские эксперты, присутствовавшие на выставке, приняли это к сведению. А вот и Золтан Кертежи подвел своего немца к картине и объясняет ему ее достоинства.

Все вдруг заговорили о Марселе Детазе. Да, да, французский художник, тот самый, который на войне получил ожоги лица и несколько лет носил маску. Произведение искусства, о котором можно поведать такую историю своим друзьям, явно представляет больший интерес, чем если бы оно было написано человеком, о котором только и можно сказать, что он родился тогда-то и умер тогда-то.

IV

К тому времени, как начался торг, аукционный зал был набит до отказа. Те, кто намеревался участвовать, сидели под самым пюпитром аукционера. Он знал их почти всех наперечет, знал их привычки, и ему достаточно было самого незаметного кивка, чтобы понять их.

Служитель ставил картину на высокий мольберт; аукционер называл ее номер по каталогу и прибавлял несколько слов; он говорил в чисто английском духе, сдержанно, без цирковых зазываний, без эпитетов, сошедших с киноленты. На нашем маленьком, тесном острове мы, мол, поступаем по-своему и не терпим бессмысленной болтовни. Дайте нам факты: имя художника, его национальность и даты, да еще, пожалуй, сообщите, из какой коллекции взята картина; мы знаем, с кем имеем дело, и если хотим приобрести вещь, то наклоняем голову на четверть дюйма — ровно настолько, чтобы нас понял аукционер и не понял сидящий рядом субъект, так как не его это дело, желаем мы купить или нет.

Назад Дальше