Эх, попасть в настоящий большой город! Помыться, поспать на кровати – без блох, без порскающих по земляному полу мышей. Прошлую-то ночь вообще в сарайке ночевали, на сене, под капающим через дырявую крышу дождем.
Совсем иначе эта война воображалась, когда отправлялись из Москвы. В литерном поезде на два вагона, с платформой для автомобиля, положенного Панкрату Евтихьевичу по высокой должности. Бляхин думал, всё иначе будет, не как в лихие времена. Всё ж таки порядку в рабоче-крестьянской республике стало больше. Людишки понемногу начали расставляться по местам, как положено в государстве – в согласии с положением, чином, заслугами. Ордена выдают, скоро повсеместно введут знаки различия (Филипп себе на рукав уже пришил лоскут с тремя квадратиками, согласно табели). В общем, не восемнадцатый год. И война нынешняя – не с беляками, не с Махной сиволапым, а европейская, первый шаг на пути к мировой революции. Панкрат Евтихьевич – член Реввоенсовета всей РСФСР, шутка сказать. По старорежимному считать – полный генерал. Хватит себя-то ронять. Незадачная крымская командировка для человека такого масштаба была глупость, ребячество.
Когда вернулись в Москву, хорошо стало. Нравилось Бляхину в столице пролетарской революции. Казенный особняк, заседания, обмундирование по первой категории, паек – по высшей.
Ничего плохого от поездки «на театр военных действий» он не ждал. Заселился в отдельное купе салон-вагона, чайку с лимоном отхлебнул – сказал себе: «Вот так воевать можно».
Ошибся. На польском фронте оказалось похуже, чем в Крыму.
Поезд литерный остался в Буске, на станции. Дальше пути были подорваны. И пошла болтанка-моталовка по разбитым проселкам, по лесам-полям, по вшивым деревенькам, где ни помыться, ни обсушиться, ни пожрать по-человечески. Три дня прожили этой поганой жизнью, а кажется – три месяца.
И товарищ Рогачов недоволен. Тревожен товарищ Рогачов. А Панкрат Евтихьевич не такой человек, чтоб по пустякам переживать. На неустрой и бесприют ему плевать, он к удобствам равнодушный. Конная армия ему не нравится – вот что. Ругается он сильно на красного героя товарища Буденного и на прочих здешних начальников.
Члена РВС Рогачова на Конармию почему срочно кинули? Есть в Москве мнение, что заволынились Буденный с Ворошиловым на Львовщине. Не о победе над врагом думают, а о своей славе. И о том, чтоб распотрошить богатейший город, каких в разоренной России не осталось. Панкрату Евтихьевичу положено разобраться на месте: возможно ли взять Львов в два, много три дня, невеликой потерей. Если нельзя – брать товарища Буденного за шиворот и скорей тащить на северо-запад, где истекают последней пролетарской кровью измученные дивизии Запфронта. А еще товарищ Рогачов должен был проверить, правду ли доносят политработники, будто Конармия на грани разложения, дисциплина в ней ни к черту, тон задает махновский элемент, а честные партийцы из опасения за свою жизнь не смеют рта раскрыть.
Трое суток по передовой отъезжено – туда, сюда, обратно. И с каждым днем Панкрат Евтихьевич всё мрачней. Не армия это, говорит, а разбойничья орда. Грабят, женский пол насилуют, над пленными измываются, населенные пункты захватывают не какие по плану положено, а какие побогаче. У каждого конармейца конь еле бредет – в мешках хабару понапихано. Чем старше начальник, тем добычи больше. Иной комбриг целую повозку барахла в обозе держит, а у комдивов по двадцать-тридцать трофейных лошадей, главное казацкое богатство.
Нынче с утра обследовали шестую дивизию – самую боевую, ближе всех к Львову подобравшуюся, но и самую разболтанную. Под селом Задворье наблюдали в бинокли сражение: как красная конница чехвостит панскую пехоту. Впечатлительно. Герои конармейцы, нечего сказать. Но когда стрельба-рубка кончилась, когда казаки спешились, стали раненых поляков добивать, с мертвецов сапоги и одёжу стаскивать, потемнел лицом товарищ Рогачов. Велел ехать в штаб бригады – сюда то есть, в этот самый Неслухов.
Ох, крутенько поговорил Панкрат Евтихьевич с комбригом товарищем Гомозой, славы у которого не меньше, чем у самого Буденного. Они с товарищем Буденным друг на дружку очень похожи: морды у обоих красные, брови густые, усищи вразлет, только товарищ Гомоза еще кряжистей командарма, шире, круглее – будто Буденного насосом надули, как автомобильное колесо.
Героем товарищ Гомоза еще в германскую стал. В газетах про него писали, даже на лубках рисовали, вровень с казаком Кузьмой Крючковым, что на пику разом двух германцев вздел. Сам царь Николашка принимал вахмистра Гомозу во дворце, обнимал, в уста лобызал, велел в офицерский чин произвесть.
И вот такого человека – богатыря сказочного – товарищ Рогачов последними словами крыл, за ворот тряс. Ты что, рычал, мерзавец, делаешь. Во что бригаду превратил. Мы-де в Европу факел революции несем, хотим порабощенный рабочий класс освободить и на свою сторону привлечь, а твои волки кровавые Красную Армию позорят, население в врагов наших превращают. Дело пролетарской революции погубить хочешь, гад. Насмотрелся я, шипел, как вы тут воюете. К стенке тебя, комбриг, надо.
Долго ругался, даже по-матерному. Гомоза слушал молча, только лицо, без того багровое, всё гуще наливалось. Френч у комбрига генеральский, даром что без погон. На груди, рядом с двумя орденами Красного Знамени, полный георгиевский бант – никогда прежде Филипп не видывал, чтоб в Красной Армии кто-то дерзал царские награды носить. Гомозе – ему можно.
– Желаешь меня к стенке? Валяй, – сказал комбриг, когда Рогачов от ярости захлебнулся. – Я смерти не боюся. – Зажатая нагайка мерно щелкала по лаковому сапогу. – Только я вам, товарищ член Реввоенсовета, вот чего скажу. Дисциплина у меня в бригаде есть. «Ужас» называется. Глянут бойцы на меня – должны от ужаса дрожать. Никакой другой дисциплины с ими, бесами, не бывает. У меня три взыскания: малое, среднее и большое. Всякая собака про то знает. Малое – вот. – Он поднял пудовый кулачище. – До четырех зубов смаху вышибаю. Среднее – вот. – Нагайка со свистом рассекла воздух. – А большое – тута. – И похлопал крышку «маузера». – Плохо держу бригаду, сам знаю. Но не стань меня – в какую сторону хлопцы повернут, кого резать станут? Так что, расстреляешь меня иль повременишь?
Вздохнул Панкрат Евтихьевич, замолк. Минуту или две глядели они друг на друга исподлобья: один прямой, сухой, железный; второй – бык быком.
Наверное, случись это сразу по приезде товарища Рогачова в Конармию, не сносить бы комбригу головы. Не раз и не два видел Бляхин, как Панкрат Евтихьевич своею рукой, без трибуналов, вредных для революции элементов карает. Страшен усатый комбриг, а и он настоящую силу почуял. Стоял, ждал – не шелохнется.
А потому что одно дело – просто герой, и совсем другое – истинно капитальный человек. На этой войне, которую называют Гражданской, Филипп по своей ответственной, при товарище Рогачове, должности повидал вблизи много больших людей. Когда революция, наверх выдвигаются не генеральские сынки, а природные вожди, кто имеет дар за собой людей вести. Видывал Филипп и лихих, и удачливых, и грозных, и будто пламенем охваченных, и тех, которые умеют речи говорить – заслушаешься, однако ж всё это были качества временной ценности. Только для революционного времени. Отгрохочут пушки, кровь подсохнет, муть осядет, и тогда окажется, что большинство шумных героев в новой жизни ни за чем не нужны. Гомоза этот, ужас вселяющий, будет в память о прошлых заслугах какую-нибудь почетную, но не важную должность занимать и, поди, сопьется на ней от скуки. Или Буденный тот же. Это сейчас он со своей конницей птица большого полета, а на что он в солидном государстве? Вот товарищ Ворошилов, главный конармейский комиссар, этот далеко пойдет. Глаз у него хитрый, спокойный. Буденный зыкает, а Ворошилов тихонько говорит да посмеивается. Это знак силы – Бляхин по Панкрату Евтихьевичу научился такие приметы распознавать.
Капитальный человек никогда горло не дерет. Но когда говорит – все его слышат. Крепко повезло Филиппу с товарищем Рогачовым. Как есть орел – спокойного, мощного полета. Держись за крыло да не падай, и всё у тебя будет.
Один только недостаток у благодетеля. Тяжкий. Никак Панкрат Евтихьевич не поймет, что орлиный полет должен всегда вверх быть, к солнцу. Не ценит товарищ Рогачов своего исключительного положения, не брезгает с высот до самой земли спускаться. Совсем нет у человека представления о служебном росте. Как закончится война, запросто может министром, то есть народным комиссаром стать, а может вместо этого какую-нибудь ерундовую должность себе выпросить. В поезде, четыре дня тому, в хорошем настроении, стал Рогачов рассказывать, как в мирной жизни мечтает большую электростанцию построить, потому что учился где-то за границей на инженера-электрика. Электростанцию, твою мать! Антоха, дурак, слушал-поддакивал. Филипп возьми и вверни: «Электростанцию много кто построить сумеет. Дело техническое. Вот кто будет всю страну на коммунистические рельсы ставить – таких мастеров днем с огнем». Научился он такие слова находить, чтоб на Панкрата Евтихьевича действовали. И сработало. Про электростанцию эту глупую разговора боле не было.
Вывод отсюда какой? Не только Бляхину от близости к товарищу Рогачову профит, но и капитальному человеку от помощника польза. Кое в чем Филипп, пожалуй, не дурее начальника. И подскажет аккуратно, и осторожно в нужную сторону повернет. Нужны они друг дружке, как нитка иголке, а иголка нитке.
– Ладно, комбриг. Поехали, покажешь свои полки, – сказал Панкрат Евтихьевич хмуро, но уже без мертвенного блеска в глазах. – Поглядим, достаточно ли ты ужасный. Или на твое место надо кого поужасней найти.
Кирпичная морда героя не дрогнула, и голос остался таким же, но налитая фигура будто раздалась шире, чуть обмякла. Понял комбриг, что поживет еще.
– Ужасней меня, товарищ член Реввоенсовета Республики, на свете людей мало. А полки мои по-за лесом расквартированы. Напрямки надо, дорога всё одно разбитая. Не проедет ваше авто. И куда на ночь глядя? Повечеряли бы, в баньке попарились. А на рассвете покажу.
– … тебе в…, а не баньку! – гаркнул тут товарищ Рогачов. – Каждый час дорог! Дай мне коня, Гомоза, я верхом поеду.
И уехали они в густеющие сумерки, с личной сотней комбрига, с конвойным полувзводом члена РВС.
Оставив поезд, товарищ Рогачов ездил промеж частей так: в автомобиле с шофером, впереди – Филипп в кожаной фуражке с красной звездочкой, сзади сам начальник с секретарем. Потом тачанка с личными вещами, а конная охрана – то спереди, то сзади, то по бокам, в зависимости от обстановки.
Лесными тропами на четырех колесах не проедешь, поэтому шофер Ганкин остался при машине, кучер Лыхов при коляске, а Бляхин с Клобуковым – как не умеющие сидеть в седле. То есть Филипп-то умел, худо-бедно научился за два года цыганской жизни, но товарищ Рогачов сказал:
– Не возьму. Сидишь, как кошка на трубе, будешь меня позорить.
Сам-то он хорошо ездил. Хоть не по-казацки, но ладно.
– Остаешься за старшего. Тачанку не распрягать, Ганкин пусть в машине спит. Вернусь ночью – дальше поедем. Пожрать сообрази что-нибудь. Я у них там есть не стану. Для строгости.
То-то: за старшего. Филипп сказал про это шоферу, кучеру и Антохе. Последнему строго наказал далеко от хаты не отлучаться. И никто не взбрыкнул, а дисциплинированный Ганкин даже ответил по-старорежимному «есть». Признали в Бляхине начальство. Это было приятно.
Над картой он трудился в исключительно хорошем расположении духа. Думал: а ведь я теперь, если по-военному смотреть, во всем Неслухове главный командир. Комбриг с начальником штаба уехали вместе с Панкратом Евтихьевичем, так? Остались штабные, хозвзвод, обозные. Случись что – кто ими командовать будет? Адъютант товарища члена Реввоенсовета Республики, больше некому.
Дорисовав карту, Филипп озаботился ужином для Панкрата Евтихьевича. Сам наскоро попил молока, покушал хлеба с салом, но для товарища Рогачова требовалось добыть что-нибудь поосновательней. Курятины хорошо бы или колбасы, картошек отварить несколько. И самовар держать наготове, горячий. Чтоб мог Панкрат Евтихьевич чаю выпить, даже если сразу уезжать надо.
Невместные для адъютанта это были хлопоты, но Филипп их никому не уступил. Хорошо, что в Красной Армии денщиков не заведено. Никто Бляхина этой мудрости не учил, сам ее превзошел: кто о человеке, о самых главных его надобах заботится, тот ему и роднее. Сроднились они с товарищем Рогачовым за два с лишним года. Нет у Панкрата Евтихьевича на всем свете никого ближе Филиппа Бляхина. По меньшей мере еще недавно так было.
В соседней комнате зашелестела бумага. Это Антоха сидит у керосиновой лампы, книжку читает. Барчук, белоручка!
Потускнело хорошее настроение от всегдашней обиды.
Два с половиной месяца назад, когда драпали из Севастополя, Филиппу и в голову не могло придти, что кто-то втиснется между ним и товарищем Рогачовым. Тревожно было думать, что Панкрат Евтихьевич когда-нибудь возьмет да женится, а от очкастого, картавого глистеныша, который нежданно-негаданно вылез из прошлого, как из задницы, Бляхин никакой опасности не ждал.
Там как вышло?
Проводил Филипп товарищрогачовского знакомца до калитки, поручкались на прощанье, а через минуту – стук. Вернулся. Рожа белая, в красных пятнах, глазенки под очками моргают. Сказал, что на пустыре люди подозрительные – слежка.
Побежали к Панкрату Евтихьевичу. Тот с укором: «Эх, Филя. Антон-то ладно, какой с него спрос, а как ты мог слежку прошляпить?» Вот с того первого попрека всё и пошло наперекосяк.
Лазом поднялись на холм. Сверху увидели: точно, пылят по дороге грузовики с солдатами, впереди закрытый легковой автомобиль мчится. Выследили беляки руководителя всекрымского подполья!
Ушли в горы, вызвали оттуда по рации катер. Пришлось уходить обратно в Тамань. Филипп, честно сказать, радовался. Ну их к лешему, такие приключения.
Но Клобуков с того дня прилип к Панкрату Евтихьевичу, как репей. Не отдерешь. Бляхин с начальником редко когда про постороннее разговаривал, только по делу. А с Антохой товарищ Рогачов, бывает, подолгу беседы беседует. Иногда и не поймешь, о чем. В машине ехать: Филипп, значит, впереди, с шофером, а Клобуков барином, сзади. Получается, что с ним Панкрату Евтихьевичу интересней. А может, и приятней. Явился очкастый на готовенькое. Ототрет, отодвинет верного человека. Что-то с этим надо делать, пока не поздно.
На постой члену РВС выделили хорошую хату, чистую. Поповскую, что ли: в горнице одна стенка вся в иконах, другая в фотографиях, и на них сплошь попы бородатые. Две большие комнаты, спальня. Но в спальню Филипп только заглянул, больше не совался. На полу лужа засохшей крови, в ней пух и перья. То ли гуся резали, то ли человека, а пух – на кровати перина распоротая. Стояли тут, пока комбриг не выгнал, какие-то кавалеристы.
Филипп вышел во двор, где шофер Ганкин, который не мог сидеть без дела, возился с «фордом». Из-под машины торчали ноги в кожаных штанах и высоких желтых ботинках. Рядом лежало снятое колесо.
– Гляди, чтоб к возвращению товарища Рогачова авто было на ходу, – сказал ботинкам Бляхин.
– Будет, – глухо ответили из-под «форда».
Тачанка во двор не поместилась, стояла за воротами.
Нераспряженные кони хрупали зерном из привешенных к мордам мешков. Возница Дыхов чистил пулемет «гочкис», закрепленный на задке. Масляный ствол поблескивал в лунном свете.
Кучеру Бляхин ничего не сказал, опасаясь нарваться на неуважение. Дыхов был человек отсталый, грубый. Когда отрывают от работы, не любил. Но за него, как и за Ганкина, можно было не беспокоиться. Товарищ Рогачов подле себя пустых людей не терпел.
Штаб, где Филипп думал разжиться насчет шамовки, был в двух шагах, на площади, в каменном доме нерусской постройки. Хотя местечко было не польское, а украинское. И церковь на площади стояла не с католическим, а с православным крестом.
Обходя лужи, сверкающие, будто серебряные подносы, Бляхин упруго шел к крыльцу. Там, конечно, никакого часового. Прямо на ступеньке, перегородив проход, вразвалку сидели двое: какой-то мордатый, в кубанке набекрень, и тетка в военном. Боец гудел ей что-то на ухо, тиская пятерней грудь. Баба похохатывала.
Штаб бригады, нечего сказать.
– Комендант где? – строго спросил Филипп. – Я вас, товарищ, спрашиваю. Встаньте, с вами говорит адъютант члена Реввоенсовета Республики.
На освещенном луной плоском лице глаза сомкнулись в щелки, а рот наоборот раззявился, там блеснул железный зуб.
– Щас я зараз встану, – сказал хриплый голос. – Я встану.
– Ладно тебе, Харитош, – удержала его баба. – Не чепляйся, ты выпимши. У себя комендант, вы проходьте.
Бляхин начал злиться. Во-первых, как пройдешь, когда этот со своей шалавой раскорячился и шашка поперек ступеней? Во-вторых, вольница вольницей, но всему же есть предел? Ох, вернется товарищ Рогачов!
– Вы кто такой, товарищ боец? Часовой? Отвечайте по уставу!
– Хто я такой? – медленно повторил мордатый и с неожиданной легкостью поднялся. – Я смерть твоя, гнида.
Липкая ладонь ухватила за лицо, сжала так сильно, что Филипп вскрикнул от боли. От толчка он отлетел на несколько шагов, еле удержался на ногах.
На него с крыльца надвигалась черная, перепоясанная ремнями фигура. Только теперь Бляхин ощутил сильный запах перегара.
– Я тебя сейчас кончать буду, адъютант сучий. Вот этой вот рукой до нижней кишки разрублю.
Баба повторила:
– Ладно тебе, Харитош. Опять ты. Скушно!
– Щас антиресно будет, – пообещал боец. – Щас с его хавно потекет.
«Убьет. Этот – убьет, – понял Филипп даже не умом, который от ужаса весь съежился, а брюхом, печенкой, всем помертвевшим нутром. – Очень просто! А потом снова сядет бабу тискать».
– Я тя поучу, как с трудовым народом хутарить. – Жуткий человек покачивался, бессмысленно щурясь. Рот расползался, усы шевелились и сверкала, сверкала меж слюнявых губ железная искорка – почему-то от этого было особенно страшно. – Ховоришь, адъютант? Значит храмотный?