А для Дмитрия жизнь стала вдруг одним ожиданием. Выходка дьяка Тимохи всколыхнула в нем страх. Он желал вокруг себя и в Москве поляков, казаков и верил — венчание успокоит сомневающихся: венчание от Бога. Гоня от себя тревоги, закатил пир боярам, застолье роднит людей. На пиру откровенно льстил сановитым своим гостям, не без яду, впрочем.
— Вы, вековечные российские роды — заповеданная моя дубовая роща! Будет ваше плечо крепко и надежно для государя вашего, и я, государь ваш, обнажа меч, приведу вам толпы покорных народов. Не на рабство, но к свету вашему. К истине истинных, к святому нашему православию.
— С поляками в обнимку? — спросил вдруг дерзкий Михаил Татищев.
— Без поляков нам Турции не одолеть.
— Сначала на войну вместе, а потом и в один храм на молитву. Латиняне спят и видят — заполучить наши души.
— Латиняне много чего хотят, да все на том же месте, куда их Господь поставил. А поляки хотят землю Северскую, хотят Псков, хотят, чтобы мы добывали Сигизмунду шведскую корону. И я на одно их хотение говорю — да, а на другое говорю — нет! Больше нет, чем да.
— И послал Сигизмунду сто тысяч! — выпалил Татищев.
— То был мой долг, и я его заплатил.
— А Мнишеку отправил двести тыщ за какие глаза?
— Мнишек стоял за поруганную честь моего царского рода! Не ты, Татищев — Мнишек! Те деньги пошли для твоей будущей царицы. У царя же с царицей казна общая.
И рассмеялся.
— Ешьте, пейте! Споры для Думы, застолье — для дружбы.
Дмитрий ударил в ладоши, и слуги понесли на серебряных подносах новые кушанья.
— Телятина! — тихохонько ужаснулся Василий Шуйский. — Телятина православному, как Магомету свинина. Вели убрать, государь. Бога ради!
Губы вытягивал хоботком, будто хоботок этот в ухо царя хотел просунуть.
— Что болтаешь пустое! — рассердился Дмитрий. — Что у царя на столе, то и свято.
— Телятина свята? — поднял и хватил куском мяса об стол Татищев. — Телятина свята?! На шестой неделе великого поста?! В четверок?!
— Чем тебе телятина не угодна?! — изумился Дмитрий.
— Да православный ли ты? Да есть ли на тебе крест? Латинянин ты гнусный! Оборотень!
— Защитите государя своего! — тише Шуйского сказал Дмитрий, отведывая одну за другой черные, как черной кровью налитые, клюквины.
Татищева выдернули из-за стола, поволокли из палаты прочь.
— В Вятку его, — сказал Дмитрий, не поднимая голоса, — от моего стола — и в Вятку. Держать его там в колодках. Да чтоб имени не ведали. Отныне — нет ему имени в земле Русской.
13Был сон Дмитрию. Видел он, как заходящее за горизонт солнце закрыла черная луна и сделались сумерки. И пошла по земле, под черною луною бесконечная чреда спящих на ходу людей. И вгляделся он и увидел, что все их множество — один человек. Что это он. Кинулся прочь от своего сна, да чтоб скорее — на крыльях. Только те крылья были перепончатые, как у летучей мыши. Холодные.
Пытаясь избавиться от увиденного, он встал с постели, и хотя утро еще не наступило, вместе с охраною поехал выбрать место для потешной деревянной крепости, взятие которой должно было венчать будущие, скорые уже, свадебные пиры.
Место он уже облюбовал — пустырь за Сретенскими воротами, но надо было куда-то деть себя от сновиденьица. На пустом месте дела не сыскал, поворотил коня и поскакал смотреть, как готовят дорогу, по которой приедет к нему его весна — благоуханный сосуд красоты — наияснейшая панна Марина.
Его армия собиралась под Ельцом. Продовольствие уже свезено, и пушки, и порох. На днях пришла и стала под Москвою новгородская рать, восемнадцать тысяч молодцов. Сойдет половодье, дороги просохнут, и — в поход. Вот только куда? Одно ясно — Россию он оставит на попечение хозяйки. Потому и ждет ее — не дождется.
Вернулся Дмитрий в полдень. Пахнущий весенним солнцем, счастливый. Дорога для шествия Марины и гостей была исправна, мосты обновлены или построены заново, жалкие избушки и развалюхи, печалющие взоры, разобраны.
Он примчался, настроив себя, еще раз, напоследок, отведать горчайшей любви царевны Ксении. Ее нынче должны были увезти в монастырь. И струсил. Не мести или обличительного слова — глаз ее, слез ее, а то и молчания.
Устроился возле окошка, из которого ему будет видно, как пойдет она садиться в крытые санки. Ждал Ксению, а мыслями улетел по дороге, на которой уже в пределах Смоленщины ему суженая. Дальше, дальше, пока не уперся в Вавель. Хозяин польского Вавеля швед Сигизмунд Ваза чересчур яро и уже почти явно требует исполнения статей тайного договора. По этому договору Марине Мнишек отходили Великий Новгород и Псков со всеми землями, с правом продавать эти города и земли, дарить, строить католические храмы, католические монастыри, заводить латинские школы. Отец пани Марины пан Юрий Мнишек, сандомирский воевода, в потомственное владение получал княжества Смоленское и Новгород-Северское, но так как половина смоленских земель и городов даровалась в собственность Сигизмунду, то столько же земель и городов Мнишек получал в соседних княжествах, в Тверском, в Калужском. Отдать все эти земли было делом немыслимым, да и сам Сигизмунд был королем больше по имени. В шляхте ходили разговоры: корону надо отдать московскому Дмитрию, свой человек. Все, кто ему служили, получали от щедрой руки. Дмитрий души не чаял в шляхте, а в России земли много, крестьян много. Послужишь — получишь. Был даже такой слух: у Московского царя для изгнания Сигизмунда уж и войско наготове. Поведет его великий мечник Скопин-Шуйский.
Перебирая нити всей этой паутины, смертно держащей его, Дмитрий решил вдруг, что надо оставить все как есть. Пусть себе висит клубком до поры до времени. Взяться за веник никогда не поздно. Не натравить ли на Сигизмунда иезуитов, пообещав им все, что им хочется. Сигизмунд, почитая себя владетелем Смоленского княжества, наверняка поглядывает на Мономахову шапчонку? Мечтает о наследственной, о шведской короне, для борьбы за нее лишняя хорошая шапка не помеха.
Пришел Басманов. На лице тоска.
— Ну, что у тебя? — спросил его Дмитрий, краем глаза увидав, что во дворе появилась серая лошадка и серые, крытые лубяным коробом, санки.
— Инокиня-государыня Марфа по всем боярам вчера ездила. Не трогай, государь, могилку. Бог с ней!
— Болтуны надоели.
— Не трогай, государь. У меня с утра вся Дума перебывала, поодиночке.
— Я человек сговорчивый. Не трогай, говоришь. Не трону. Что еще? — от нетерпения лицо у Дмитрия стало красным. — Что еще у тебя?
— Иван да Дмитрий Шуйские приезжали в дом купцов Мыльниковых. Братья Голицыны туда же ездили. Боярин Татаев, окольничий Крюк Колычев.
— Им что, мыло нужно?
— Мыльниковы не мылом торгуют, государь. Мыльниковы — гости. У них торговля по всей земле.
Дмитрий глянул в окно. Лошадка стояла смирно. Людей не видно.
— Все?
— Нет, государь, не все. Стрельцы тебя хулят…
— Стрельцы? Ну-ка! Ну-ка! Да слово в слово!
— Говорят, что ты есть враг веры, тайный латинянин.
— Так говорят все московские стрельцы?
— Нет, государь, не все. Хулителей семеро.
— Семеро… Из одного полка?
— Из двух, государь.
— Из двух, — глаза Дмитрия, бегавшие во время разговора, остановились. — Собери мне, друг мой, Петр Федорович, всех московских стрельцов. В Кремле собери. Завтра. Да не завтра! Сегодня же и собери. Ступай! — ласково подтолкнул Басманова в плечо. — Поторопись, товарищ мой верный.
— Татищева, государь, вернул бы. Многие просят за него, — сказал вдруг Басманов.
— И Шуйский?
— И Шуйский.
— А ты просишь?
— Прошу, государь.
— Не на свою ли голову, Басманов? Возвращай, коли соскучился! Тебе за ним смотреть.
Басманов радостно улыбнулся, поклонился, вышел.
Дмитрий тотчас побежал к окошку, а возок уж поехал.
— Как же так? — застонал Дмитрий, уцепясь пальцами за решетчатое окно. — Как же так?
За лубяным возком след простыл, а Дмитрий все глядел и глядел… И перед глазами, как лаком покрытое, стояло его видение. Чреда людей под черною луною, и каждый из чреды — это он.
…Вечером того же дня царевну Ксению постригли. Царевна умерла, родилась черница Ольга.
14Стрельцам было велено прийти в Кремль без ружей. Они и не взяли ружья. У иных совсем ничего не было, иные же прихватили бердыши, протазаны, сабли.
Место выбрано царем было странное, за садом, на огороде, у глухой стены.
Царь пришел с ротою Маржерета, а другая рота, конная, капитана Домарацкого, встала поодаль.
Привели семерых стрельцов, что оговаривали государя. Конвой тотчас отступил, и Дмитрий шел среди этой семерки без опасения. Они, думая, что Бог пронес, стали среди своих, в первом ряду. Дмитрий приятельски положил руку на плечо стрелецкого головы Григория Микулина и, высоко поднимая голос, чтоб слышали все, сказал:
— Я вырастал в палатах отца моего великого Грозного царя Иоанна Васильевича. Происками Годунова матушку мою, меня и всех Нагих, матушкиных кровных родственников, — выслали в Углич. Там я и жил, покуда верные люди не сообщили матушке, что Годунов замыслил злое дело. Тогда нашли ребенка, схожего со мною лицом и ростом, поповского сынишку, а меня укрыл в надежном месте Богдан Яковлевич Вельский… Остальное долго рассказывать. Многие из вас видели мою встречу с матушкой на лугу в Тайнинском. Не будь она мне матерью, слез бы благодарных, чистых не проливала. Я перед вами, как на духу, но и вы скажите мне всю правду: есть ли у кого из вас доказательства, что я не царевич Дмитрий?
Стрельцы молчали, опускали глаза. Государь глядел на них, посапывая носом-лапоточком. Высморкался по-свойски, на снег. Закричал на стрельцов:
— Наушничать горазды! Говорите в лицо, коли вам есть что сказать, а нам послушать.
Стрельцы молчали. Дмитрий ждал. Не дождавшись, снова заговорил, подходя к переднему ряду, чуть не грудь в грудь, положа обе руки на свое сердце.
В чем ваше недовольство мною? Скажите мою вину перед вами! Тому, кто служит мне по чести и совести, и я служу, как самый усердный слуга.
— Господи! Государь, избавь нас от таких горьких укоризн! — воскликнул Микулин.
— Я готов избавить! — откликнулся Дмитрий, и в глазах его заблистали слезы. — Но ведь порочат! Слухи разносят! Все о том же — расстрига на троне, Гришка Отрепьев! Да всех Отрепьевых я по ссылкам разогнал за то, что помогали расстриге своровать, слухи распускали. За то что все они — враги святейшего патриарха Иова…
— Государь, освободи! Я за твои слезы у твоих изменников головы поскусаю!
— Ваши это товарищи, и поступайте с ними по вашей совести.
Махнул на семерку рукою и пошел прочь, ни разу не оглянувшись.
А на том, на царском огороде на осевший весенний снег хлестала кровь: рубили бедняг, кололи сообща, яростно.
Тотчас тела погрузили на телегу и телегу провезли по всей Москве.
Народ царя жалел, не изменщиков.
15Жуткая телега еще кровавила московские улицы, а уж князь Василий Иванович Шуйский встретился с князьями Иваном Семеновичем Куракиным да с князем Василием Васильевичем Голицыным. Встретились в Торговых рядах, в махонькой церковке.
— Нынче царь показал свою силу, — начал Шуйский, — бедный обманутый народ верит ему, проклятому расстриге.
— Как народу не верить, когда правдолюбы на кресте клялись, что царевич истинный, — рассердился Куракин.
Шуйский обнял князя.
— Время ли о клятвах поминать? Потому и клялись, что Годунов сидел на наших шеях. Сидел, как татарин!
— Он и был татарин! — сказал Голицын. — Бог с ним с Годуновым. Православие надо спасать от царя-еретика.
— Как от него избавишься? — повздыхал Куракин. — Убить — вот и все избавление.
— Убить! — твердо сказал Шуйский. — Убить до свадьбы! Невеста явится с целым войском.
— Дадим же обет заодно стоять, — перекрестился Куракин, — Не мстить за обиды, за прежние козни, коли кто из нас в царях будет.
Шуйский наклонился над распятием, лежащим на крошечном алтаре, поцеловал.
— Даю обет не мстить, не обижать, коли Бог в мою сторону поглядит. Даю обет — править царством по общему совету, общим согласием…
Голицын и Куракин повторили клятву. Троекратное истовое целование завершило тот странный сговор.
Глубокой ночью дом Василия Шуйского наполнился людьми. Были его братья Иван и Дмитрий, племяш Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, был боярин Борис Петрович Татев и только что возвращенный из ссылки думный дворянин Михаил Игнатьевич Татищев, были дворяне Иван Безобразов, Валуев, Воейков, стрелецкие сотники, пятидесятники, игумны, протопопы.
Столы даже скатертями не застелили — не до еды, не до питья.
Князь Василий вышел к своим поздним гостям, держа в руках «Псалтырь», открыл, прочитал:
— «Господи, услыши молитву мою, и вопль мой к Тебе на придет. Не отврати лица Твоего от меня. В день скорби моей приклони ко мне ухо Твое. В день, когда призову Тебя, скоро услышь меня. Яко исчезли яко дым дни мои, и кости мои обожжены яко головня.»
Положил книгу на стол, положил на книгу руки и говорил тихим голосом. И не дышали сидевшие за столом, ибо жутко было слышать.
— Я прочитал вам молитву нищего. Кто же нынче не нищий в царстве нашем? Настал горький час: открываю вам тайну о царевиче как она есть.
Шуйский умолк, опустил голову, и все смотрели на его аккуратную лысину, на острый, как заточенное перо для письма, носик, и было непонятно, откуда в таком человеке твердость?
Шуйский поднял лицо и осмотрел всех, кто был за столом, никого не пропуская.
— Тот, кого мы называем государем, — Самозванец. Признали его за истинного царевича, чтоб избавиться от Годунова. И не потому, что не был Годунов царем по крови, а потому, что был он неудачник. Лучшее становилось при нем худшим, доброе — злым, богатое — бедным. Грех и на мою голову, но я, как и все, думал о ложном Дмитрии, что человек он молодой, воинской отвагой блещет, умен, учен. Он и вправду храбр, да ради польки Маринки, которая собирается сесть нам на голову. Он умен, но умом латинян, врагов нашей православной веры. Учен тоже не по-нашему.
Шуйский кидал слова, как саблей рубил. Бесцветные глазки его вспыхнули, на щеках выступил румянец.
— Для спасения православия я хоть завтра положу голову на плаху. Я уже клал ее. Вы слушаете меня и страшитесь. Я освобождаю вас от страха. Пришло время всем быть воителями. Рассказывайте о самозванстве царя, о том, что он собирается предать нас полякам. Рассказывайте каждому встречному! Всем и каждому! И стойте сообща заодно, за правду, за веру, за Бога, за Русь! Сколько у расстриги поляков да немцев? Пяти тысяч не будет. Где же пяти тысячам устоять против ста наших тысяч!
Кто-то из протопопов сказал:
— Многие, многие стоят за расстригу — соблазнителя душ наших.
— Скорее у Дмитрия будет сто тысяч, чем у нас, — подтвердил Татаев.
— Так что же делать? — спросил Шуйский. — Терпеть и ждать, покуда нас, русаков, в поляков переделают.
Поднялся совсем юный Скопин-Шуйский.
— Дядя! Надо ударить в набат и кликнуть: поляки государя бьют! Я с моими людьми мог бы явиться спасать расстригу. Окружил бы его своими людьми, и тогда он стал бы нашим пленником.
— Его следует тотчас убить! — чуть ли не прикрикнул на племянника князь Василий. — Отсечь от поляков, от охраны и — убить!
— И всех поляков тоже! — сыграл по столу костяшками пальцев Иван Безобразов. — А чтоб знать, где искать, дома их следует пометить крестами.
— Очень прошу не трогать немцев, — строго сказал князь Василий.
— Они люди честные. Годунову служили верой и правдой, пока жив был. И расстриге служить будут, пока жив.
— А как не будет жив — другому послужат! — вставил слово Дмитрий Шуйский и подался вперед, чтоб все его видели.
Старший брат рыхлый толстячок с тощей лисьей мордочкой, а этот как мерин. Голова породистая, глаза навыкате — всякому видно, высокого рода человек, но сколь высок в степенях, столько же недосягаем и в глупости.
Была у заговора голова о три башки, теперь сотворилось тело, правда, без ног, без рук.
Весна по небу гуляла, зима за землю держалась.
Под колокольнею Ивана Великого пророчица Алена упала и билась в корчах до розовой пены на губах. Многие, многие слышали ее жуткий утробный голос:
— Овцу золотую, Дмитрия-света на брачном пиру заколют!
Блаженную в ссылку не упечешь.
Другое дело царь Симеон. Этот на паперти Успенского собора, перед обедней вдруг принялся кричать на все четыре стороны:
— Совесть трубит во мне в серебряную трубу, в трубу слезную! Царь наш, не Богом нам данный, не Богом, тайно уклонился в латинскую ересь! Как придут поляки с Маринкою, так и погонит он православную Русь к папе римскому на закланье!
Старика взяли под руки, отвели в Чудов монастырь, постригли в монахи и отправили на Соловки. Народу было сказано: за неблагодарность. Дмитрий от Симеонова предательства стал чернее тучи. Все твердил, похаживая взад-вперед по личным своим комнатам:
— Татарва православная! Совесть ему дороже царского житья. При Грозном, чай, о совести помалкивал.
16У зимы осталось последнее ее покрывало. Она бережно расстелила его ночью и, оберегая от неряхи весны, ударила на шалопутную собранным по закромам последним крепким морозом.
Леса вздыбились, как оборотни — седы, корявы, духом дышат ледяным, солнце от такого-то напора совсем махонькое стало, совсем белехонькое.
— Куда вы меня везете? Это же погреб! — ясновельможная пани Марина закрыла собольими рукавичками длинноватый свой носик и бросилась в санки, застланные песцовыми пологами, как в полынью.