В парадной зале от стены к стене вереница высоких узких окон, украшенных изнутри и снаружи деревянною резьбою. Стены и потолок в голубых шелках, с россыпью цветов, таких живых с виду — не хочешь, а потрогаешь.
Под великолепными стягами на возвышении новый трон, — весь в огне драгоценных каменьев, но легкий, — жар-птица, опустившаяся в стольном граде Москве.
Дмитрий, в розовых, шитых розовым жемчугом сапогах с высоченными каблуками, в розовом кафтане, сверкающем розовыми каменьями, в высокой собольей шапке.
В конце каждого танца весь зал низко кланялся государю, и он, принимая поклонение, приветствовал гостей поднятием обеих рук с раскрытыми ладонями.
Вдруг посреди новой мазурки Дмитрий вскочил и бросился в ряды танцующих.
— Шапку! Шапку! — он стоял перед огромным поляком, посмевшим явиться в залу в головном уборе. — Я снесу твою голову вместе с твоими дурацкими перьями.
Побледневший пан снял шапку, поклонился.
— Он только что прибыл из Варшавы, государь! — подсказали Дмитрию. — Он не знает твоих, государевых, установлений.
— Я сам знаю, что он знает! — рявкнул Дмитрий. — А ну-ка скажи, каков мой титул?
— Наияснейший, непобедимейший монарх Божьей милостью император, великий князь всея России, цесарь…
— Твои знания достаточны, — Дмитрий улыбнулся, улыбнулись и все кругом, засмеялся, и все засмеялись. Легонько ударил по плечу провинившегося. — Служи мне, и будешь богат, знатен, счастлив.
Быстро вышел из залы. В боковой, совершенно еще пустой комнате зашел за изразцовую печь, повернул прибитые к стене лосиные рога, и перед ним отворилась потайная дверь. За этой дверью его ожидали только что доставленные из города для утешения и радости юные девы и зрелые красавицы. Они были уже приготовлены для встречи государя, всей одежды — прозрачные покрывала на плечи.
— Сегодня в Вяземах я брал приступом снежную крепость, — сказал Дмитрий сурово и властно. — Наемный сброд легко побил и скинул со стен лучших людей России. Я спрашиваю вас, разве это лучшие люди, если они не знают воинского искусства и не могут постоять за себя? Я один возьму сейчас вас всех! Вы нарожаете мне воистину сильных и мужественных людей. Пейте вину, веселитесь. А ты, черноокая, первая докажи государю, что любишь его.
9Одна затея сменяла другую. На Москва-реке на льду поставили гуляй-город, тотчас прозванный «Адом». Ряды телег, соединенные цепями, превращались в подвижную крепость — излюбленное оборонительное сооружение поляков и казаков. Телеги закрыли высокими деревянными щитами, а на этих щитах живописцы Оружейной палаты намалевали рогатые рожи, зверины оскалы, лапы с когтями, кочережки, щипцы, ухваты — и все это в языках пламени. Воистину ад!
В щитах были проделаны амбразуры, из амбразур поглядывали серьезным оком пушки.
Пошла потеха для всей Москвы. Московские дворяне обороняли табор, польские роты дворцовой стражи брали его приступом.
Дмитрий, сидя возле окна своего нового дворца, высокого, поднятого над кремлевскими стенами, наблюдал за военной игрой.
— Сильны, как медведи, но ничего не умеют, — без досады сказал Дмитрий собеседнику патеру Савицкому. — Для того я и послан Богом к ним, чтобы научить умному.
Патер прибыл к Дмитрию тайно: католическая церковь ждала, когда же ее ставленник, исполняя тайный договор приступит к обращению России в католичество.
— Вы сами можете видеть, — продолжал Дмитрий, — в подобных играх я и в войске начинаю с малого. Дворяне перенимают польское военное искусство, переимут дворяне — переимут и стрельцы. Так и с религией. Я согласен с вами: иезуитский коллегиум в Москве необходим. Я уже отдал распоряжение приглядывать способных к наукам детей, которых всех возьму на свое царское содержание.
И вскочил, радостно хлопнув в ладоши.
— Отбросили! Отбросили и погнали! — и глянул на патера, да так, будто окатил из ушата ледяной водой. — Радуюсь, что русские бьют мою польскую стражу. Наука идет на лад. Ваша наука. Только хорошо ли это, что мои бьют сугубо моих.
Патер молча перекрестил Дмитрия. Он был молчун, этот Савицкий. Дмитрию приходилось самому заводить и вести разговоры, так оно его тревожило, умное иезуитское молчание.
— Я очень прошу прислать мне список государств и городов, которые изъявили бы желание принять наших юношей для обучения наукам и теологии. Я готов направить в Европу тысячи моих надежд. Робкий Годунов не посмел послать за науками более десяти человек, я пошлю тысячи. Тогда и можно будет говорить о преобразовании византийского православия в римское католичество.
Когда патер удалился, Дмитрий сказал Басманову, хотя тот и не был во время беседы. На всякий случай сказал:
— Спят и видят, чтоб мы папе римскому поклонились, Сигизмунду зад целовали. А мы у них еще всю Западную Русь отхватим. Помяни мое слово! Пойдем с победою с турецкой стороны да и завернем ненароком.
Басманов слушал царя вполуха, у царя что ни день, то новый прожект.
— Государь, я пришел к тебе об одном чудовском монашеке сказать.
— Так говори!
— Скачет, как заяц, по церквам и с папертей говорит, что видел тебя и ты есть Григорий Отрепьев. Что он де тебя хорошо знает, грамоте тебя обучал.
— Я учителей за морем ищу, а их дома хоть отбавляй. Так давай отбавим. — И стал черным. — В прорубь негодяя! В черную, в ледяную, навеки!
Поднял лицо — смеется, а в глазах ужас зверя.
— Чудовских болтунов — в Соловки! Всех! Одного игумена Пафнутия не трогай. Он человек умный. Других монахов наберет, лучше прежних. Монахам молиться надо, а они болтают. Кыш сорок из Москвы! Кыш!
И засмеялся. Хрипло, нехорошо.
В белой епанче поверх белой шубы, в белой песцовой шапке, в белых сапогах он стоял со своими белыми телохранителями на белом снегу и глядел сверху, как на льду Москва-реки суетятся люди. Прорубь он приказал вырубить, чтоб бадью можно было опустить.
На утопление государева недруга чудовского монаха были приведены для вразумления еще четверо, все ретивые, памятливые.
С монаха сняли черную рясу, чтоб лишних разговоров не было, коли где, когда всплывет. Стали обряжать в саван. Монах корчился, не давался, тогда его толкнули в прорубь в чем мать родила.
И ни звука.
Дмитрий в струнку тянулся, словно ждал голоса, с того света, что ли?
Ни звука.
И тут запричитали, забубнили молитвы те, кого вразумляли. Проклятья зазвенели, круша ледяной воздух.
Казнью распоряжался Басманов. Его голоса не слышно было, но черные, портившие белый снег птицы стали убывать и убыли.
Вершившие суд тоже ушли. Остался лишь черный глаз на белом лике белой русской земли.
И ни звука.
10А на следующую ночь во дворец Дмитрия за его жизнью пришли трое.
Дмитрий был в опочивальне с Ксенией. Его тянуло к этой юной женщине, как к райскому яблочку. Она и была таким яблочком, тем запретным плодом для смертных, о котором помыслить и грешно, и смешно. А он помыслил. Не о царевне, о царстве. И отведывает царские плоды. Власть она хоть и зрима, да осязать ее нельзя. Иное дело Ксения — образ попранного царства, образ взлета на небеси.
— Ты со мной, а думаешь не обо мне, — укоряла Ксения своего насильника, который был смел даровать ей, обреченной на вечное девичество, бабью радость. Она не могла не желать убийцу матери и брата, погубителя царства и сокровенной души. Ненавидела и ждала, молила смерти ему и себе и расцветала под его ласками, как дурман-трава.
— Ты ждешь — не дождешься свою пани Марину! — бросала она ему в лицо, пылая гневом, и тотчас внутренним оком видела себя гиеной, пожирающей падаль. Одну только падаль.
— Бог с тобою! — весело врал он. — Я познал тысячу женщин, и ни одна с тобой не сравнима. Маринка — хуже щепки. Видела цыплят без перьев, так это Маринка и есть.
— Но ей быть в этой постели, а мне в монастырской.
— Сама знаешь, царь себе не волен. А у меня есть мои долги. Я их плачу и плачу.
Он и впрямь принялся вдруг капать ей на грудь слезами, самыми настоящими, и она тоже расплакалась, и тут затопали перед дверьми, звякнуло оружие. Дмитрия сдуло с постели, как сквозняком. Натянул штаны, сапоги, схватил алебарду.
— Ко мне! — из потайных дверей вбежали стрелецкие головы Брянцев и Дуров. — Кто? Сколько?
— Неведомые. Трое.
— Где они?
— Побежали!
— Искать! — и сам кинулся к дверям.
И нашел. Возле домашней церкви на имя Дмитрия. Окруженных стрельцами, исколотых, изрубленных, но еще живых.
— Пытать! Кто послал?
Покусившихся на жизнь царя поволокли, кровавя полы, в пыточную, но многого узнать не успели, перестаралась стража. Одного однако опознали: служил в доме дьяка Шерефединова
Утром Басманов предстал перед государем с провалившимися глазами, потухший, потерявший голос.
— Всю ночь бился над Шерефединовым, изломал мерзавца, все жилы ему повытянул, гадит от боли и страха, но ни единого имени не назвал.
— Значит, заговора нет! — беспечно откликнулся Дмитрий.
— Есть заговор! Я его спиной чую. К Шуйским, хоть к Ваське, хоть к братцам его спиной поворочусь, — вся спина в мурашках.
Дмитрий сидел у подтопка, на огонь глядел. Нагнулся, взял кочергу да и закрутил ее винтом, как веревку.
— Шерефединова больше не трогай, отошли куда-нибудь. Васька Шуйский плюгав в цари лезть. Неводок он плетет, но такого плетения, как мое, ему не сплести. Дарю на память.
Дал Басманову кочергу.
— Ступай, отоспись.
Басманов поклонился, сделал шаг, другой, но не ушел.
— Не люблю, государь, огорчать тебя, но не сказать тоже нельзя.
— Скорее скажешь — скорее забота отлетит.
— На Волге объявился Самозванец. Величает себя Петром, сыном государя Федора Иоанновича. Когда сестрица Борискина, царица
Ирина, разрешилась от бремени сыном, злодей подменил ребенка. Девочку хворую велел подложить. Ту, что Феодосией нарекли.
— Какие люди с Петром, сколько их? — спросил Дмитрий, щуря глаза.
— Тысячи три-четыре. Терские казаки, донские, всякие шиши. Сам он тоже из казаков, имя его Илейка.
Дмитрий закрыл подтопок, встал, потянулся, улыбнулся.
— Кто он мне, Петя? Родной племянничек? Я, Басманов, скучаю без родственников. Отоспишься, пошли ему моим именем милостивое приглашение. Ласково напиши, на золоте буду потчевать уберегшегося от козней Борискиных. Напиши, пусть к свадьбе моей поторопится.
Басманов моргал воспаленными глазами, но ушам своим верил. Как понять царя? Иной раз на сажень под землей видит, а иной раз слепее крота.
Не слеп был Дмитрий Иоаннович, но все для него сбылось, как в сказке. Верил — Бог стоит за его плечами.
«Господи!» — взмолился, и не произнеся ни слова более, пожелал принять смерть, коли дела его и жизнь его Всевышнему неугодны.
Шубу, шапку, рукавицы не надел, сгреб. Одевался на бегу, никому не отвечая, куда, зачем. С увязавшейся стражей вышел на лед Мо-сква-реки, поискал глазами прорубь и не сыскал. На льду шла старомосковская потеха: медвежатники выходили ломаться с медведями. И уже стояла на льду особая клетка для охочих людей схватиться с ярым зверем один на один. Всего оружия рогатина да нож за сапогом.
В душе Дмитрия кипела горестная ненависть, и он желал утолить ее сполна.
Подошел к той самой, к страшной клетке, а там уже зверь, ревущий от одного только запаха человека. Грива в проседь, каждая лапа с коровий окорок.
Дмитрий отодвинул от дверцы снаряженного к бою медвежатника. Взял из рук его рогатину и — стража ахнуть не успела, а царь уж был за железными прутьями.
Медведь замотал башкой, взревел, ужасом обнимая всех, кто был на реке, поднялся на дыбы. И тут-то и ударил его Дмитрий Иоаннович. В самую грудь, и держал, держал, пока билась в агонии эта лесная жуть. Вышел из клетки и, как ведьмак, принялся искать глазами кого ему нужно было. И нашел! Уж чего ради, но был на той потехе боярин Василий Иванович князь Шуйский.
Стал перед ним Дмитрий, волосенки от пота на голове слиплись, рот углами книзу, в глазах такая тоска окаянная, что боярин-князь принялся кланяться царю, да так истово, что бородою снег мел.
— Шкуру тебе дарю, — сказал Шуйскому государь и, взгромоздя на голову высоченную свою шапку, помчался во дворец, тихо хаживать не умея.
12Как же это так? Написанное за тридевять земель, на чужом языке, для глаз немногих посвященных, соединившихся ради столь высокой, наитайнейшей мысли, что само божество становится ее заложником, когда все рассчитано на пять колен вперед, — как оно, неотвратимое и недоступное людской воле, вдруг производит беспокойство среди мужичков и баб, простых, как свечка, и подвигает их запалить ту свечку свою и сгореть.
Где дьяку Тимохе знать латинские промыслы римского папы? Трубами органными не соблазнялся, костелов не видывал. И уж слыхом не слыхал о письме Павла V царской невесте Марине Мнишек!
Папа прислал Марине письмо после ее обручения с Царем Дмитрием, для католички драгоценное и святое: «Мы оросили тебя своими благословениями, как новую лозу, посаженную в винограднике господнем!.. Да родятся от тебя сыны благословенные, каковых желает святая матерь наша церковь».
Обручение происходило в Кракове, в присутствии короля Сигизмунда, его сына принца Владислава, его сестры Анны, шведской королевы. Место жениха пришлось занять царскому послу Афанасию Власьеву. Чувствовал он себя дураком и грешником, исполнял службу — не смог унять вздохов, когда дошло дело до жениховых подарков — все ведь от России отымалось, от казны ее худоватой. Подарки были один чудеснее другого: золотой корабль, золотые бык, павлин, пеликан, часы, возвещавшие время игрою флейты и труб. Три пуда жемчуга, чуть не тысяча соболей, самых превосходных, парча, бархаты, чаши, кубки, одно перо из рубинов чего стоило. Да ведь и корона на Марине была не из польских, не из Мнишековых тощих сундуков.
Ни о чем этом не ведал Тимоха. Но однажды, ложась в постелю, загляделся он на икону Спаса Нерукотворного, на огонек в лампаде.
Пробудясь же, к еде не притронулся и держал пост семь дней, и были ему те дни, как единый час.
Исповедался Тимоха в Казанской церкви, причастился Святых Тайн, попрощался с домашними и пошел в Думу, прихватя из Приказа грамоту, какая в руки взялась. И войдя в Грановитую палату, подождал, пока князь Мстиславский закончит рассуждать о похвальном желании государя идти вместе с польским королем на крымских татар, дабы избавить христиан от этого вековечного бедствия. Едва умолк, Тимоха вышел на середину палаты и, не поклонившись Дмитрию, указал на него рукою, в самую грудь.
— Воистину ты есть Гришка Отрепьев! Расстрига, но не цесарь. Не царевич ты Дмитрий, сын блаженной памяти царя Иоанна Васильевича, но еретик и греху раб!
И поворотился к царской страже.
— Чего глаза выпучили, слуги дьявола? Хватайте! На то вы тут и поставлены, чтоб правду хватать, а ложь хранить.
Дмитрий молчал, но и бояре молчали. И тогда он закричал, наливаясь бешеной злобой.
— Умертвите!
В тот же день Дмитрий приехал к инокине Марфе.
Инокиня держала строгий пост и была хороша, как в юности. В глазах искорки, лицо же напоено светом, будто не стены келии вокруг, а березовая роща. Впрочем, и в келии было много света, от монашеского разве что иконы на стенах, в шкафчиках столько драгоценностей, что жилище походило на ларец индийского раджи.
Дмитрий и теперь приехал не с пустыми руками, привез зеркало в перламутровой раме, амбру, шафран, заморское мыло.
Марфа благословила его, довольная подарками и уже зная, каким известием он собирается ее порадовать.
Дмитрий заговорил о часах с флейтами и трубами, копии тех, какие подарил он Марине. Ему хочется, чтоб и у матушки были такие же. Мастеру о том сказано, и он трудится самым прилежным образом.
— За наши тихие стены не всякая молва перелетает, — сказала нетерпеливая Марфа, — пошли слухи, что ты скинул запреты с князей Мстиславского и Шуйского, жениться им позволил.
— Мстиславские, Шуйские, Голицыны — безродному Годунову были страшны. Мне, в жилах которого царская кровь, о запретах на браки моих самых родовитых бояр даже слышать дико!
— Кого же они сватают? — быстрехонько спросила инокиня, хотя все ведала в подробностях.
— Для Федора Мстиславского я сам нашел невесту, твою двоюродную сестрицу. Старичок Шуйский тоже оказался не промах. Выглядел цветочек в садах Буйносова-Ростовского. Княжна Марья Петровна и нежна, и статью горделива. И голубка, и лебедь.
— Буйносовы в свойстве с Нагими, — инокиня подарила Дмитрия благодарным взглядом.
Он вдруг сел рядом и держа ее за обе руки, сказал быстро, глядя в глаза:
— В Угличе, в могилке, та, что в церкви — поповский сынишка лежит. Так я его выброшу прочь! Довольно с нас! То дурак взбрыкнет, то кликуша объявится! Довольно! Довольно!
— Не-е-ет! — Марфа, мягонькая, дебелая, застонала, и все-то ее белое мясцо пошло скручиваться в жгуты и окаменевать. — Не-е-ет!
Он бросил с брезгливостью ставшие жесткими ее руки:
— Вы всегда были умны! Так будьте же собой! Будьте умной.
— Прокляну! — сказала она шепотом.
— Принародно?
— В душе моей.
— Вы истинная царица.
Он поклонился ей и, хотя она отшатнулась, взял ее за голову, поцеловал в чистый, в светлый, в государственный лоб.
От уязвленной в самое сердце Марфы отправился к королю Сигизмунду доверенный человек с тайным словом: на Московском престоле Самозванец! Экая новость Сигизмунду!