Репетитор - Анастасия Вербицкая 2 стр.


Он даже засопел от волнения. Страдая от жары и ревности, приближался он к даче, и будущее для него было чревато бедою.

Кадо давно потерял чутьё от нерационального образа жизни и заворчал, выбегая навстречу хозяину. Но наметавшийся глаз его скоро распознал, что щёгольская пара и лакированные штиблеты могли принадлежать только представителю того сословия, которое он уважал. Обнюхав хозяина, мопс радостно завизжал и стал на задние лапы, ласкаясь. Тогда выяснилось удивительное сходство физиономий и выражения между присяжным поверенным Охрименко и его псом Кадо. Те же зоркие глазки из-под нависших век, те же отвислые щёки, курносый нос и выражение брюзгливой раздражительности около мясистых губ. Но и этого было мало. Они сходились вполне в своих вкусах и симпатиях, и потому их связывала крепкая дружба.

За столом Охрименко кинул подозрительный взгляд на румяное лицо жены, успевшей переодеться.

— Ну что? Был?

— Да… Наняла!

— Ах, папа, какой он урод!

— Кадо на него кинулся, папочка, а он руки вот так… «Кш… кш»… Ха-ха-ха!..

— Молчи, Нинка!.. Я сам расскажу…

— Ты вечно переврёшь! Я расскажу…

Перебивая друг друга и захлёбываясь от смеха, дети передали инцидент с Кадо.

Охрименко съел тарелку борща и попросил другую. Лицо его и глаза стали влажными. Он успокоился и снова находил, что земное наше существование бывает подчас сносным.

— За сколько же?

Охрименко — от толщины ли или от меланхолии — не любил говорить, приберегая дар красноречия для окружного суда. В домашнем же обиходе он ограничивался самым умеренным запасом слов.

Лидия Ивановна, улыбаясь, рассказала сцену торга, и как она прельстила, в конце концов, стаканом чая несговорчивого репетитора.

— Я хитрлая, — говорила она, щуря глаза. — Вижу, что ему смерть пить хочется, и что он не устоит…

— Правда, выгодно? — спросила она через минуту, кладя на тарелку мужа самый жирный кусок пилава. — Ведь, Белов говорил, что он опытный, и что ему меньше двадцати пяти нельзя предлагать… И, право, я думаю, не будь у него этой истории, он не согласился бы… Сам Белов-то тридцать получает…

Шея и затылок Охрименко вдруг побагровели.

— Мы не знаем, за что твой Белов получает тридцать рублей… А этот… Как… его? Иванов… спасибо должен сказать, что мы берём его и за двенадцать. Пусть-ка он сунется в другой дом!.. Не все, матушка, либеральничают по-твоему…

Она — либералка?.. Лидия Ивановна вспыхнула от удовольствия.

— А вдруг Вася на переэкзаменовке опять провалится? — ехидно предположила Ниночка.

Глазки Охрименко сверкнули на ушастого гимназистика, и опять он поразительно напомнил рычащего Кадо.

— Вот я тогда с него шкуру спущу! — прохрипел он и свирепо стал глодать куриное крылышко.

— А в сущности это ужасно несправедливо, — мрачно говорила Лидия Ивановна после обеда, раздеваясь в спальне, чтобы соснуть, по обыкновению, часок-другой перед чаем. — Вот мы заплатим репетитору за лето без малого сорок рублей, а вдруг Вася, в самом деле, не выдержит?.. По-настоящему, следовало бы платить репетиторам после экзаменов…

Охрименко подумал, что у бабы всегда логика хромает, но спорить не стал.

Он уже дремал, когда Лидия Ивановна вдруг с необычайным возбуждением воскликнула:

— Вот я Наумовой похвастаюсь, как выгодно наняла… Нам, в крайнем случае, не так обидно — сорок рублей за форточку выбросить; а вот как её сыночек провалится за все сто!.. Она-то меня уверяла, что Белов с них дёшево берёт…

— Ах, матушка!.. Спи, пожалуйста! — захрипел Охрименко. — Коли она своих денег на Белова не жалеет, с чего тебе-то её усчитывать?.. Уж это мне бабьё!

И он повернулся лицом к стене.

IV

Иванов родился и вырос в уездном городе Вязьме, там же и гимназию кончил, вместе с Беловым, которого товарищи прозвали Коко. Они были соседями. Домишко столяра Иванова стоял бок о бок с домом земского врача Белова, разделённые одним огородом.

Дети выросли на улице, играя летом в лапту и бабки, зимой в снежки. В гимназии они шли рядом: Андрюшка Иванов — первым, Коко — вторым. Соперником Коко был самым добродушным и никогда, даже мысленно, не оспаривал у Андрюшки, столярова сына, золотую медаль, которую ему присудили на акте, по окончании курса. Москва их разъединила. Коко был удачником, баловнем судьбы. Если у него не хватало денег, он писал в Вязьму, к «мамахен», и редко видел отказ. Жизнерадостный юноша не стеснялся тем, что дома семья огромная и живут скудно. Зол он не был, но легкомыслие составляло его отличительную черту. И уроки ему всегда попадались выгодные, а денег всё-таки никогда не водилось. Вечно в ослепительных воротничках, в новом мундирчике и перчатках, он фигурировал распорядителем на вечерах, играл в любительских спектаклях, летом ездил на велосипеде, зимой его закладывал и шёл в атлетический клуб, мечтая через год выступить борцом на публичной арене. Жизнь его была полна. Читать было некогда, да и не занимало. Общественные вопросы, студенческие интересы — всё это шло мимо, где-то в стороне, не волнуя его души. На лекции он заглядывал по необходимости, как бы снисходя, с тем чувством, с каким навещают в клиниках дальнюю родственницу-старушку… В те вечера, когда некуда было деваться, он шёл винтить. Гостеприимных домов в Москве было много, и ужин ему ничего не стоил.

У него не было никаких страстей, и напрасно г-н Охрименко подозревал Коко в кознях против женской добродетели. Всяких уз и обязательств, неизбежно вытекающих из интриг с замужними женщинами, Коко благоразумно избегал. Для флирта мало разве барышень?.. Проводить даму домой, поцеловать её ручку, потанцевать, спеть дуэт, намекнуть, шутя, на своё чувство, — большего он не добивался. Вообще, Коко, несмотря на его римский нос и длинные ноги, своим нравом и наклонностями напоминал жеребёнка, впервые выпущенного в загон.

Виделся он с Ивановым редко. Они чуть не разошлись совсем после истории, лишившей Иванова сразу и стипендии и уроков. На правах друга Коко стал бранить приятеля и вышучивать его бессмысленное донкихотство. Но Иванов, с побелевшими губами, задыхаясь и дрожа, так накинулся на добродушного Коко, что тот обиделся и ушёл.

Потом они помирились.

— Матери только не проговорись, — просил Иванов Белова. — Ведь, не поймёт, плакать будет; ей и так тяжело… Скажи, потерял уроки… Пусть пока перебьётся!

На лето, когда все разъезжались, Иванов ехал на кондиции и потому редко видел своих.

Да… Им жилось нелегко. Отец Иванова, в молодости недюжинный, талантливый работник, стал запивать, а к тому времени, когда Андрюша поступил в гимназию, он уже сделался беспробудным пьяницей. Мать была портнихой, но понемногу растеряла дорогих заказчиц. Случалось, что муж тащил в кабак материю и пропивал её. Андрюша помнит такую сценку…

Мать, сидя за машинкой, кончала платье «благодетельницы», доброй генеральши, которая платила в гимназию за Андрея.

— Давай денег! — хрипел столяр, с налитыми кровью глазами, стуча по столу кулаком.

— Нет у меня денег… нет!.. Итак душу всю вымотал, — злобно отвечала мать.

— Говорят, давай!.. Удавлю…

— Кровь ты из меня пьёшь… Мучитель ты мой! Уйди!

Вдруг в воздухе сверкнули ножницы. Отец кинулся к платью. Мать дико крикнула. Завязалась борьба. Дети испуганно плакали. Анна Васильевна грудью защищала работу. Она на себя готова была принять удары ножниц. Но отец был сильнее. С искажённым лицом, он искромсал материю и швырнул её в лицо уничтоженной жене.

— На ж тебе!.. На!.. Ступай к благодетельнице! Ступай!.. Вот тебе… Вот… Сволочь!

Удары сыпались на голову портнихи. Но она их не чувствовала. Она рыдала, упав лицом на изуродованное платье.

Потом она пошла к генеральше. Десять лет спустя, Иванов, стоило закрыть глаза, видел её перед собой, как тогда, в зимний вечер… Она шла, шатаясь как пьяная. Её высокая фигура опустилась как-то сразу и согнулась. Андрюша бежал за ней. Он ждал её на крыльце, дрожа и плача. Там, за стеной, он знал, что мать валяется в ногах, униженно моля о снисхождении…

Добрая барыня простила. Но Андрюша этих минут и сейчас не простил никому.

Книга была его утехой, гимназия — отдыхом.

— Ага!.. Учёным хочешь быть! — хрипел отец, когда заставал его за уроками. — Барином станешь… Отцом гнушаться… У… щенок!.. Удавлю…

Сколько побоев, сколько брани и унижений!.. Детство… «Золотая пора жизни»… Кто это сказал? Какая насмешка!

— Маменька, спрячь мундир мой, — испуганно лепетал он, издали завидя отца, — спрячь подальше; он его ищет, пропить грозит…

Мать прятала ранец, учебники и чаще всех самого Андрюшу.

Как часто, избитый, стыдясь синяков, которые там, в гимназии, замечали, конечно, он ничком лежал в холодном чуланчике, оберегая своё сокровище — мундирчик и книги.

Мать прятала ранец, учебники и чаще всех самого Андрюшу.

Как часто, избитый, стыдясь синяков, которые там, в гимназии, замечали, конечно, он ничком лежал в холодном чуланчике, оберегая своё сокровище — мундирчик и книги.

В темноте кто-то крался… Тёплые ручки обвивали его шею. Кудрявая головка приникала к его груди.

— Ты плачешь, «блатец»? — лепетала крошка Катя. — Я люблю тебя… Вот как люблю!.. Тебе мамка картошку прислала… На!.. Не плачь…

Эта детская ласка согревала его измученную душу. Крепко любил Андрюша и мать, и обеих сестёр, и маленького грудного Васю, который так трогательно к нему ласкался.

Бывало, мать, избитая, униженная, лежит лицом на разграбленном сундуке и проклинает жизнь. Он подсядет к ней, начнёт гладить по голове.

— Полно, мамка, не плачь… Ты лучше послушай… Вырастем мы с Варькой, выучимся… Я адвокатом буду, она в школе станет учить… Тебя возьмём к себе… Вот заживём-то!

— Ох! Не дождаться мне, видно!.. Вколотит он меня в гроб… Царица Небесная!.. Моченьки моей нету…

Но всё-таки она верила и ждала.

С двенадцати лет Андрюша начал давать уроки, репетировать в гимназии с товарищами. Это устроил директор, жалевший мальчика. Отец, конечно, не знал ничего. Каждый грош Андрюша нёс матери.

— Кормилец ты мой!.. Надёжа ты моя! — лепетала сквозь радостные слёзы Анна Васильевна, страстно целуя сына.

Когда ему минуло пятнадцать лет, в глазах сестёр и матери авторитет его был непогрешим. Его считали главой дома, с ним во всём советовались. С самодуром-отцом шла и крепла глухая, немолчная вражда.

Акт в гимназии. Золотая медаль… Какой это был чудный день! Как плакала и смеялась счастливая мать!

Медаль заложили, и Андрюша студентом явился в столицу. Сколько впечатлений, сколько надежд!.. Музеи, театры, Третьяковская галерея, Кремль… Он жил как во сне… В городской читальне он за журналами проводил всё свободное время. Окунуться с головой в этот новый мир умственных радостей, всё узнать, на всё откликнуться, всё продумать — вот, вот о чём мечтал он там, в провинции… Восторженный, пылкий, несмотря на внешнюю угрюмость и замкнутость, Андрей Иванов страстно увлёкся интересами и волнениями той горсти студентов, которых не задавила ещё нужда, которых не пришибла жизнь… Это была лучшая пора его существования.

Так прошло три года. Работал Иванов с каким-то отчаянием.

— Ты надорвёшься, — удивлялся Коко Белов. — Ну к чему ты нахватал столько уроков? В театр уж не ходишь…

— Не на что.

— В обществе не бываешь…

— А на что оно мне? У нас свой кружок.

— Да разве это жизнь? А главное — долго так ты не протянешь…

— Эх Кокоша!.. А ты забыл, что у меня их там, в Вязьме, пятеро? Я сыт, и они сыты, я голоден — и они кладут зубы на полку.

Но Коко оказался пророком. Иванов так переутомился, что слёг перед экзаменами и опять остался на том же курсе. Это был удар и для семьи и для него. Он никогда уже потом не мог оправиться. Жизнь в постоянном напряжении, в страхе потерять урок, лишиться будущности, быть исключённым из университета — всё это разбило ему нервы, расстроило деятельность сердца. У него явилась одышка, сильнейшее малокровие, мигрени — все признаки неврастении. Он облысел. «Вырождение, — горько думал он. — Мать истощена трудом, отец — алкоголик… Выдержу ли я-то до конца?» И ему было жутко.

Духовные интересы как грёзы юности понемногу уходили из его жизни, уступая место прозе, борьбе за хлеб, за право жить и учиться. Многие товарищи давно отстали. Одни охладели, другие устали, испугавшись лишений и жертв. Медик Пылаев, симпатичный и горячий, к четвёртому курсу так далеко ушёл от жизни за китайскую стену обязательных работ, не дававших просвета и досуга, что махнул рукой на Иванова. Когда-то и он мечтал быть земским врачом, приносить пользу, а теперь искренно говорил: «Эх! Скорей бы место! Будет свой угол, харчи готовые… суп каждый день, уроков искать не надо»…

Но Иванов долго не изменял себе. Упорно, с отчаянием он цеплялся за исчезавшие из его жизни интересы, за заветные идеи, которые давали тускневшему существованию такие яркие эмоции, такие чистые радости…

Но жизнь, наконец, отрезвила и его.

V

Иоська Станкин, юркий еврейчик-юрист, был славным товарищем. Идеализмом он не отличался, был практик по натуре, но за доброе сердце пользовался общими симпатиями. Сообща с Пылаевым и Ивановым, они сняли в Останкине дачу. Иоська нахватал столько уроков, не гонясь за ценой, что скоро поделился ими с сожителями. Он очень уважал и искренно жалел Иванова. В то лето, когда Иванов хворал, он брал его с собой гостить на месяц в Малороссию, где у него был хутор. И Иванов с наслаждением вспоминал эти дни.

Бывало, сядут они на кургане… Над ними горячее синее небо… Пред ними широкая, безбрежная степь. Всюду скирды сжатого хлеба, нарядные мазанки, утопающие в цветущих садах. Всюду довольство. Какой благодатный край!.. И больно начинает щемить сердце у Иванова.

Вон пыль поднялась по чёрной как уголь дороге. Идут волы… За ними хохлы, в широких белых шляпах, в белых рубашках, такие чистые, важные, сильные… Поравнялись с курганом, приветливо сняли шляпы… Вон исчезли вдали, где клубится пыль… Эти себе цену знают.

Ох! Как больно щемит сердце!

— Кончу курс, — говорит Станкин, — арендую всю эту землю, засею свекловицей. Сколько здесь зря пропадает земли!

Нет!.. Нет!.. Иванову здесь не ужиться. Серая деревня, из которой вышел его отец, покосившиеся избы, убогое хозяйство, бедная нива… К вам!.. Туда, где хмурое небо, где хмурые люди, близкие его душе!

К середине июля Иванов достал ещё занятий в Москве. Он возвращался на дачу уже вечером, совсем разбитый. Но… выбора не было. Чтобы не остаться к осени за флагом, надо было много-много заработать… Иванов воспрянул духом. Он купил сапоги, купил пальто, начал пить молоко, матери послал пятнадцать рублей. У них была кухарка со своим самоваром, и каждый день они ели щи и пили чай.

В конце июля вдруг завернули холода, начались ливни. Иванов промочил ноги, промок и слёг. Неделю он провалялся в постели, у себя на даче. Комнатка его, да и вся постройка, по своей ажурности напоминала барак, да и рассчитана была, очевидно, на южное лето. Кроме кухни, топки не было; из окон и от пола дуло нестерпимо. Печь в кухне тепла не давала и только дымила. Через щели тонкой севшей перегородки, дрожавшей как лист, когда кухарка ворочалась на своём сундуке, чад от самовара или сала проникал в комнаты и отравлял воздух.

Пылаев и Станкин (сожители Иванова) поспешили оповестить Охрименко и другие семейства о болезни репетитора.

Когда, неделю спустя, ещё не оправившись, Иванов, жёлтый и отёкший, явился на урок (это был срок месяцу), m-me Охрименко вынесла ему деньги в конверте, аккуратно высчитав все пропущенные часы… Он к этому был готов. Хорошо ещё, что не отказали!

Настала осень. Ушастый Васька переэкзаменовку выдержал. Тогда Лидия Ивановна предложила Иванову занятия на всю зиму при тех же условиях.

— А вы говорили, что зимой прибавите.

— Нет, уж вы меня извините… Прибавить не могу… Мне на днях ещё за ту же цену предлагали лепетитора… Я разве неволю?

— Но, ведь, летом была такая безработица. Кто же согласится теперь за эту цену?

— Зато по часу только…

— Час выходит сорок копеек…

— Как хотите, — добродушно улыбалась m-me Охрименко. — Я даже за десять найду. Цены на труд, знаете ли, всё падают. Вы взгляните, сколько объявлений в газетах!

О, это Иванов, и не читая, знал слишком хорошо. Молодёжь переживала тяжёлый месяц безработицы. Спрос, как всегда, был ниже предложения. Иванов согласился.

Жизнь понемногу вошла в колею. Утром урок, потом лекции, весь день опять уроки, — грошовые, правда, без выбора. Обед в комитетской столовой, вечером опять уроки либо переписка. Иванов ничем не гнушался. Плата за лекции висела Дамокловым мечом над его головой. Уцелеть как-нибудь среди этой конкуренции, как-нибудь дотянуть, чтобы перейти на следующий курс… Скорее сколотить сумму на второе полугодие и отложить эти деньги, пока «его величество случай» не разрушил шутя все его планы. Мало ли что бывает? Заболеет дифтеритом ученик, не заплатят родители (и это бывало), сам может свалиться… Терять времени нельзя.

В праздники он покупал газету и блаженствовал лёжа на постели, в комнате от жильцов, в «Гиршах». Жили втроём, опять со Станкиным и Пылаевым, платили двадцать рублей за помещение. Пылаев бренчал на гитаре Станкина, иногда пели вдвоём. Часто эти двое уходили на бульвар, изредка доставали галёрку в Малый театр или в оперу. Но подобные удовольствия были Иванову не по карману. По праздникам, когда товарищи уходили, он пробовал отсыпаться… Иванова страстно тянуло к книге, но читать приходилось так мало. Журналы в библиотеках были недоступны, читальня далеко. У товарищей книга была редкостью. Чтобы взвинтить упавшие нервы и разогнать хандру, Иванов изредка в компании посылал за пивом, быстро пьянел, начинал буянить. Товарищи уходили, и он засыпал одетым на постели, а на другой день чувствовал себя больным и разбитым. Истощённый желудок не выносил излишеств.

Назад Дальше