Репетитор - Анастасия Вербицкая 3 стр.


Изредка в праздники приходил Коко Белов. Франт, в пенсне на горбатом носу, оживлённый и шумный, с фатовскими нотками в голосе и светскими манерами, он казался человеком из другого мира.

Иванов, глядя на него, всегда вспоминал детство, мать, сестёр. Его больное лицо оживлялось и молодело от доброй улыбки. Коко паясничал; говорил на букву «э», вызывая не смех, а скорее «грохот» Пылаева; рассказывал о похождениях своих, при этом врал; потом пел песни, аккомпанируя себе на гитаре, и посылал за пивом.

— Давайте винтить, — предлагал он.

— А и в самом деле… Отчего бы не повинтить, — соглашался Иванов.

Играл он плохо, но страстно. Руки его дрожали, сдавая карты. Объявляя большой шлем, он стучал кулаком по столу и сердито кричал на Белова, который любил рискнуть и «подсидеть» Станкина, а сам, вместо того, вынужден был купить, не имея масти.

— И на какого чёрта ты лезешь? — сердился Иванов. — Какие у тебя трефы?.. На орехи мы, что ли, играем? Эх ты! Лапоть несчастный!.. А ещё в «бомонде» винтит.

И «бомонд» этот вылетал у него как ругательство, полное презрения.

Если же ему самому удавалось обремизить контр-партнёра, он заливался таким ясным, таким детским смехом, и так странно было видеть его счастливым, что веселье это действовало на других как вино. Когда Иванов выигрывал гривенник или пятиалтынный, он радовался как дитя.

— Пивом угощаю! — кричал он, стуча по столу.

Раз как-то он выиграл целый рубль. Три вечера подряд он ходил в Малый театр и в оперу. Прелесть этих часов надолго скрасила ему жизнь. Он как бы впивал в себя и яркий свет, и шум толпы, и запах духов в фойе, куда он пришёл потолкаться среди нарядных женщин. Хорошенькая женская головка очаровала его. Он с удивлением открывал в себе эстетика. Все антракты следил он за изящной блондинкой, такой далёкой, недоступной. Когда глаза их встретились случайно, сердце его сжалось от сладкого незнакомого чувства. Задумчивый вернулся он домой… «А, ведь, есть целый мир ощущений, — сказал он себе, — прекрасных, сложных и мне неведомых. Испытаю ли я их когда-нибудь? Или всё так же буду глядеть, стоя в стороне, как наслаждаются другие?..»

Долго потом он жил этими впечатлениями. И ещё тоскливее казалась ему действительность.

Ах!.. Как мало было радостей в его жизни!.. Как осенние тучи по свинцовому небу, ползли дни и месяцы, бесстрастно, не согретые женской лаской, не озарённые ни одной искрой умственного наслаждения, никакими высшими интересами. Тускло, серо, печально… Он сознавал, что тупеет, что опускается нравственно, но с грустью думал, что он бессилен что-либо изменить…

А как он в провинции мечтал горячо и наивно! Он говорил себе: «В столице бьётся пульс общественной жизни. Она захватит меня, даст нервам и уму лихорадочное напряжение и подъём. Я буду читать, следить за всеми новинками, я буду присутствовать на всех юбилеях, на концертах, на новых пьесах. Я сам буду говорить с авторами и откровенно скажу, что думаю о них… И они должны будут прислушаться к моему голосу. Ведь, я студент, та молодёжь, которая создавала репутацию писателя, суда которой боятся артисты, художники, профессора… Мы — гордость общества, его надежды, его живая совесть»…

А теперь? Оторванный от жизни, далёкий от людей, он тянул изо дня в день свою лямку и уже не мечтал ни о чём.

Так прошёл год, и опять настала осень.

VI

В дверь постучали.

— Кто там? — спросил Иванов, нехотя подымаясь на постели.

— Свой, — прогнусил знакомый тенорок.

— Пылаев, отвори ты…

Было только семь часов вечера, но Пылаев спал. Проснувшись от стука, он, нехотя, зевая, встал, босыми пятками, в одних носках прошлёпал к двери и откинул крючок.

Вошёл Коко.

— Никак вы спали, господа? И что же это вы впотьмах?.. Что за странный кейф!

— А что делать? Только спать и остаётся, — флегматично заявил Пылаев. — Ровно нечего делать… Да и керосину нет…

— Странные речи, други мои. Как это — что делать? Жить, синьоры, жить!.. Вот что вам надо!

Пылаев только крякнул и опять завалился.

Коко Белов, щурясь, на ощупь нашёл стул и сел.

— То есть как же это делать нечего? — начал он опять, снимая отпотевшее пенсне и вытирая его платком. Запах дешёвых духов послышался в комнате. — Comprends pas…[2] Уроков, стало быть, нет?

— Ни чёрта!

— Тэк-с… Однако, господа, в темноте жить неудобно… Я пришёл вам себя в новом виде показать…

Он встал и зажёг спичку. Пуговицы нового форменного сюртука весело блеснули.

— Regardez par ci, regardez par là! [3] — пропел Коко и повернулся на каблуках перед Ивановым.

Спичка погасла, и стало как будто ещё темнее.

— Давай двугривенный, схожу за керосином, — предложил Пылаев и стал натягивать сапоги.

— В суд, стало быть, поступил? — спросил Иванов и спустил с постели свои опухшие ноги в опорках.

— Служу-с… — Белов галантно раскланялся. — Позвольте представиться… Кандидат на судебную должность…

— А деньги платят?

— Ведь, ты слышал, mon cher? Кандидат… Это значит: весь — надежды и упования… Какие же тут деньги? Обязанности есть, а деньги впереди. Можно жить надеждами… На то и молодость…

— А вот мы — кандидаты на голодную смерть, — расхохотался Пылаев и вышел.

жидким тенорком вдруг запел Коко и развязно зашагал по комнате.

— Ты давно из дому? — тихо спросил Иванов.

— Ах да!.. Тебе твои кланяются: мать, сёстры… Знаешь, старшая? Большая такая стала… Недурна, очень недурна. Ну, новостей никаких нет. Денег просили… напомнить велели тебе… тэк-с.

В темноте хрустнули пальцы Иванова, которые он молча ломал.

— А… Чёрт!.. — Коко ударился коленкой о железку кровати и остановился. — Однако, у вас тут не разойдёшься!.. Так неужели совсем без уроков?

— Заболел, потерял урок; а был выгодный, ничего…

— Инфлюэнца, что ли, у тебя была?

— А кто его знает… Расклеился совсем: одышка, ноги пухнут, ходить не могу…

— Эх плохо, плохо твоё дело!.. Ты что же родным не пишешь?

Иванов нервно дёргал жидкую бородку.

— А что я им напишу?

— Почему же вы из «Гиршей» уехали?.. Уж я вас искал-искал… В этакую трущобу забрались… Сколько платите?

— Шесть. Да вот… — Иванов запнулся на мгновение. — Полтора месяца не платили…

Вернулся Пылаев с керосином и зажёг лампу.

Как ни был жизнерадостен и беспечен Коко, но он дрогнул, разглядев лицо Иванова. Он ещё более облысел, на лбу легли морщины. Ему смело можно было дать сорок лет.

Белов оглянулся. Комната была в одно окно. Безобразные расплывающиеся пятна сырости покрыли сплошь всю стену, очевидно наружную, где стояла кровать Пылаева. Обои отстали, кое-где были сорваны. Плесень затянула углы на подоконниках, в окно дуло. Пол был грязен. Окно упиралось в слепую стену соседнего громадного дома, и солнце сюда не заглядывало. С лестницы, тёмной и скользкой, проникала вонь. Те же миазмы неслись снизу, со двора, черневшего там, далеко, как громадный колодец. Отворить фортку — значило испортить воздух.

— Ну, синьоры… У вас тут тово… неуютно…

Коко почувствовал, что его радужное настроение тускнеет. Он повёл плечами, тряхнул головой.

запел он громко и сбросил пенсне, чтобы не видеть так ясно удручавшего его жёлтого лица.

— Как бы это насчёт самоварчика промыслить? — напомнил он. — Самая настоящая пора теперь чай пить.

Пылаев почесал за ухом.

— Мудрёно, — флегматично изрёк он.

— Пуркуа?

— Чаю нет…

— А! Кхм… то есть… как это нет? Весь вышел?

Пылаев вдруг весело захохотал.

— Эх ты!.. «Бомонд»… Шут тебя задави! Дома сидя, забыл наши порядки… Сам ещё вчера, небось, студентом был…

— Pardon, pardon, mon cher… Чай и колбаса из кошек — это обычное «меню» студента… Одначе, синьоры, чем же вы питаетесь?

Пылаев хохотал, взявшись за бока. Улыбался и Иванов. Уж очень наивным казался им этот длинноногий кандидат, в пенсне и с важной миной. Он вынул коробочку папирос и протянул её Пылаеву. Тот закурил.

— Чем мы питаемся? — Пылаев с наслаждением глотнул дым. — А на пятачок чёрного хлеба в день, да на пятачок молока… Молоко недурно; баба тут одна из деревни возит, под Москвой… А чай — это роскошь.

Коко даже сконфузился.

— Corpo di Bacco!..[4] В таком случае, нельзя ли пива и этакого чего-нибудь… съедобного?

Он вынул рубль. Пылаев живо спустил ноги с постели и с несвойственной ему быстротой опять натянул сапоги.

Коко даже сконфузился.

— Corpo di Bacco!..[4] В таком случае, нельзя ли пива и этакого чего-нибудь… съедобного?

Он вынул рубль. Пылаев живо спустил ноги с постели и с несвойственной ему быстротой опять натянул сапоги.

— Отчего нельзя? — пробасил он, протягивая за рублём руку. — На деньги всё можно.

Он вышел в одной тужурке. От обоих пальто и следа не было в комнате. Стало быть, заложены. Коко покосился на свой чистенький с иголочки мундир судейца, на новенькие штиблеты, и ему стало опять как-то не по себе.

Коко пел, шагая в тесном пространстве между двух кроватей.

Иванов молчал. Он привык к этому. Молчание его не тяготило. Он лежал на спине, закинув руки на подушку без наволочки и закрыв глаза. О чём думал он? Трудно было сказать. Лицо его казалось неподвижным.

Коко стало жутко, когда, вскинув пенсне, он всмотрелся в эти изменившиеся черты… Ну совсем покойник…

— А я, знаешь ли, недурно устроился, — очень громко заговорил Коко, нервно шевеля плечами.

Иванов открыл глаза.

— Репетитором и воспитателем в одном пансионе частном; двадцать пять на всём готовом. Утро свободное, я в суде… А только от пяти до девяти вечера с разными этакими лоботрясами… Тэк-с…

Он закурил папиросу.

Помолчали. Коко взглянул на стену.

— А где гитара?

— Станкин унёс.

— Он не с вами, значит?

— Нет.

Опять настала томительная пауза. Жизнь так далеко развела в разные стороны этих двух людей, что общего между ними уже ничего не находилось.

— А знаешь, брат… Ведь, это ты напрасно так валяешься, — наставительно заговорил Коко. — Без воздуха и моциона оно… тово… не годится…

— Ноги одолели, не могу ходить… пухнут…

— Это от дурного питания. Отчего ж в комитетскую не сходишь?

Иванов перевёл на него свой тяжёлый, мутный взгляд.

— Говорю, ноги пухнут… Разве близок свет отсюда в комитетскую? И урок потерял оттого. Надо было за Москва-реку ходить, а у меня сил нет. Видишь, одышка? А насчёт столовой даровой… Мало их разве там? Таких, как я-то?

Он смолк, тяжело дыша.

— А вот постой… Мы тут в пользу студентов вечер устраиваем…

Пылаев вошёл с пивом и закуской.

— Любительский кружок у нас тут образовался… барышни… и всё такое… Я тоже приглашён на бытовые роли… Зал Романова снимем, билеты по рукам пустим… В первую голову поставим «Не в свои сани не садись»…

— Это когда будет-то? — хладнокровно осведомился Пылаев, откупоривая пиво.

— На Рождестве.

Пылаев свистнул.

— Мы до тех пор подохнем.

И он весело захохотал.

Выпили по стакану, закусили.

— А что, с Наумовой ты ещё путаешься? — пробасил Пылаев, громко чавкая и облизывая жирные от колбасы пальцы.

Коко даже перевернулся на своём стуле.

— Corpo di Bacco! Кто ж так говорит о порядочных женщинах?.. Флёрт, mon cher, это называется… Флёрт…

— Мне плевать!.. Хоть флирт…

— Н-нет, я вам скажу… В нашем кружке есть одна барышня… Вот это сюжетец!

И Коко с блеснувшими глазами пустился в рассказы.

Когда Пылаев вышел на лестницу посветить гостю, оба они невольно остановились и посмотрели друг другу в глаза.

— А, ведь, он совсем плох, — зашептал Коко. — Отчего в клинику не ляжет?

— Не хочет! Публикацию сделал недавно. Ждёт ответа… «Лягу, — говорит, — туда, — значит с круга сойду»… Боится…

— К доктору сходил бы посоветоваться…

— Был. Да что! — Пылаев махнул рукой. — Одни глупости советует… «Питание поднять надо, вино пейте, мяса побольше». А Иванов отвечает: «Вы что-нибудь другое скажите, это всё недоступно»…

— Ну, а тот?

— Руками развёл. «Я, — говорит, — тут бессилен»… «У вас, — говорит, — полное переутомление… Так, — говорит, — недолго протянете… Надо уроки бросить»… Ну, Иванов ему засмеялся в лицо и ушёл…

Коко прищёлкнул языком.

— Вот бедняга!.. Знаешь что? Возьми ты, пожалуйста, эти пять рублей… Я их, всё равно, спущу в винт, либо так… И недорого достались; у «папахена» выпросил. Только уж не говори ничего ему; ещё обидится…

Пылаев молча кивнул головой.

Иванов следил исподлобья за его оживлёнными более обыкновенного движениями.

— Пустой он малый — это верно, — вдруг заговорил Пылаев, прибирая со стола посуду, — а всё-таки сердце у него есть…

Губы Иванова дрогнули.

— А сколько ты с него взял?

Пылаев сделал круглые глаза.

— Да почему ты воображаешь?

— Эх, оставь!.. И к чему это? Отдавать-то, ведь, всё равно придётся… И так кругом задолжали… По-настоящему, будь мы с тобой порядочные люди…

Он оборвал разом и отвернулся к стене.

VII

На Рождестве Коко опять заглянул. Никого не было дома. Он уже пошёл назад, но на лестнице столкнулся нос к носу с вернувшимся Ивановым.

— Ба-ба-ба!.. Да ты никак совсем здоров?.. Ну, здравствуй! Очень рад… А уроки есть?

— Есть, недалеко. Станкин передал…

— А у Пылаева?

— Переписку достала одна тут барыня сердобольная, по пятиалтынному с листа… Зайдём; он сейчас вернётся.

Они поднялись и вошли в комнату. Стужа была страшная. Коко так и застучал зубами.

— Dio mio![5] Давайте чаем греться!.. Ах, кстати!.. Я получил из суда наградные; с меня вспрыски…

Подоспел Пылаев. Появились самовар, пиво, закуска, водка. Коко согрелся и, меряя комнату, распевал:

— Что же ты не ешь ничего? — удивлялся он на Иванова.

— Не могу. Знобит что-то… Вот уж неделю лихорадит, всё перемогаюсь. Урок потерять жалко…

Вид у него был совсем больной. Лицо пылало.

— Ну водки выпей…

Но и водка не согрела Иванова. Он лёг. Зубы его стучали.

— Не обращайте на меня внимания, господа, — сказал он. — Я, может, засну; голова тяжёлая у меня.

Пламя лампы больно резало глаза. Он отвернулся. Озноб охватывал его всё сильнее. Он как бы цепенел в каком-то странном изнеможении. Как сквозь сон, словно издали, стали долетать к нему голоса рядом сидевших товарищей, звон посуды, раскат смеха, обрывки фраз. Он закрыл глаза.

Вдруг что-то страшное, бесформенное надвинулось на него, грозя раздавить.

— Ах! — испуганно крикнул он и сел на постели. Широко открытые глаза его горели.

— Что ты?.. Что ты? — растерянно забормотал Пылаев. — Чего ты орёшь?

Сердце Иванова билось глухо, болезненно, неровными толчками.

— Нет… Я так… Приснилось… Чепуха какая-то…

В дверь стукнули.

— Письмо, — сказал почтальон, просовывая голову, и сапоги его громко застучали, спускаясь по лестнице.

— Ох! — застонал Иванов. — По голове идёт, по голове… — он взялся руками за пылавший лоб.

— Тебе письмо.

Иванов хлебнул чаю. Проблеск сознания сверкнул в его возбуждённом лице. Он разорвал конверт.

«А мы теперь, Андрюша, совсем без копейки остались, — писала мать, отрывисто и безграмотно, на листе серой писчей бумаги. — Потому отец места решился. Загулял, значит, грозил дом поджечь. Не спим ночей — караулим. Пришли, Христа ради, сколько-нибудь. Катя у меня вторую неделю больна. Помрёт, думали; дифтерик у ей был, в глотке мазали. Только дохтур сказал — оглохнет. Наказала меня Царица Небесная. Лучше б померла. Куды я с глухой денусь? Нешто это работница? А Варьку отдала на фабрику. Уж ты не серчай, Андрюша. Потому неоткуда нам теперь помощи ждать. А что насчёт Васяки ты меня коришь, зачем в мастерскую отдала? Напрасно коришь, Андрюша. Ремеслом, по крайности, он сыт будет, и мне легче так. Одним ртом меньше. А от твоей школы какой прок? А уж ты пришли, Бога ради, хоть сколько-нибудь. Что ты выслал к празднику, все вышли. Катька дюже хворала. А теперь и заложить нечего…»

Иванов перечитал раз, два, потом сунул письмо в карман и задумался.

— Интересное? — спросил Коко.

Он не слыхал. Его охватывало отчаяние.

Бессилие, страшное бессилие перед слепым натиском жизни, сокрушавшей все его планы и труды… вот что терзало его, удручало сознание, душило, хватало за горло, вызывая какую-то физическую нестерпимую боль в груди… «Зачем школа?..» Да!.. Васька не выбьется из среды. Среди колотушек, площадной брани и унижений пройдёт его детство, потом неизбежное пьянство… Варька на фабрике… Погибнет… Кому удержать? Им надеяться не на кого…

Он встал, ломая руки, сделал несколько шагов по комнате и опять упал на постель, лицом в подушки.

«Неужели заболел? Неужели умираю?.. И конец? Всему конец? И борьбе и мечтам?»

— Иванов… Хочешь пива? — спросил Пылаев.

Назад Дальше