— А кто это — они?
У нее поднялась верхняя губа, как у собаки, собирающейся зарычать:
— А те бабы, которые меня держат в постели. Эти мерзкие, тусклые, стерильные твари!
— Если вы имеете в виду сестер и санитарок, — я уловил ее мысль, — то нет, я не из них. И мне они докучают не меньше, чем вам. Разве я вас не спрятал?
— Не найдете мне палочку? — попросила она.
Я посмотрел вокруг — никого не было. Тогда я отломил ветку от живой изгороди.
— Вот такую?
Она взяла ветку и сказала: «спасибо», и начала очищать ее от листьев и мелких веточек. Я смотрел, как порхают ее проворные руки, и думал: «Как страшно, что такая прекрасная, такая умная девушка брошена в сумасшедший дом с этими больными, с этими сумасшедшими».
— А вы, наверное, думаете, что здесь делаю я? — спросила она, снимая с ветки тонкую зеленую кору.
Я не ответил, потому что знать я не хотел. Я только-только нашел что-то, кого-то, вернувшего меня к жизни, и боялся все тут же разрушить.
— Нет, я об этом не думал.
— Так вот, я здесь потому, что я знаю о них, и им это известно.
Это было мне знакомо. Знал я когда-то такого человека — Хербмана, он жил на первом этаже Дома, когда я уже был там второй год. Хербман всегда говорил про большую шайку людей, что пытаются его тайно убить, и как они пойдут на любые крайности, чтоб до него добраться, заставить его замолчать, пока он не разоблачил их адские планы.
Я надеялся, что ее миновала такая болезнь. Жаль было бы такой красоты.
— Им?
— Да, им. Вы сказали, что вы не из них, а вдруг вы врете? Вдруг вы смеетесь надо мной, хотите меня оконфузить? — Она выдернула свою руку из-под моей.
Я поспешил найти почву под ногами.
— Нет-нет, конечно, нет, но разве вы не видите, что я не понимаю? Я просто не знаю. Я здесь уже очень давно.
Похоже, что логика ее убедила.
— Прошу вас меня простить. Я иногда забываю, что не все чувствуют Время Глаза, как я.
Она отщипывала от веточки, стягивая ленты коры и заостряя конец.
— Время Глаза? — спросил я. — Не понимаю.
Пиретта повернулась ко мне. Ее неживые глаза смотрели поверх моего правого плеча, ноги она подтянула поближе, а палку отложила в сторону, как откладывают игрушку, когда больше не до игры.
— Я расскажу вам, — сказала она.
Минуту она помолчала, а я ждал.
— Вы видали женщину с кроваво-красными волосами?
Я был удивлен. Ожидал рассказа, какого-то погружения в глубины души, чтобы полюбить ее еще больше, а получил бессмысленный вопрос.
— Да нет, как-то не приходилось…
— Думайте! — приказала она.
Я стал думать и — странно — вспомнил. Женщину с кроваво-красными волосами За несколько лет еще до того, как меня призвали, на разворотах всех женских журналов была женщина по имени… Господи мой Боже! Разбуженная память заработала — Пиретта!
Фотомодель с утонченными чертами, ослепительными голубыми глазами и прической цвета киновари. Она была так знаменита, что ее очарование выплескивалось с журнальных страниц, она была из тех, чьи имена всегда на слуху и на устах у всех.
— Я помню вас, — сказал я, пытаясь найти слова с большим смыслом.
— Нет! — оборвала она меня. — Нет. Вы не меня помните. Вы помните женщину по имени Пиретта. Красавицу, набрасывавшуюся на жизнь так жадно, как будто это ее последний любовник, и любившую ее с остервенением. Это была другая. А я — несчастная слепая. Меня вы не знаете.
— Нет, — согласился я. — Не знаю. Простите, я на минуту…
Она продолжала, как будто я ничего не говорил:
— Пиретту знали все. Ни один фешенебельный салон мод не был фешенебельным, если ее там не было. Любой вечер с коктейлями ничего без нее не значил. Но она не была нежным, фиалковым созданием. Она любила риск, новые ощущения, она была нигилисткой и более того. Она делала все. Поднималась на горы, обошла с двумя парнями вокруг мыса Доброй Надежды на паруснике с аутригером. Изучала в Индии культ Кали, и хотя она пришла как неверная, в конце концов Союз Убийц принял ее в свои послушницы.
Такая жизнь развращает. И она ей наскучила. Благотворительность, показы мод, короткие эпизоды со съемками и с мужчинами. Мужчинами богатыми, мужчинами талантливыми, которых влекло к ней и которых поражала ее красота. Она искала новых ощущений… И в конце концов — нашла.
Я недоумевал, зачем она мне это рассказывает. Я уже решил, что жизнь, которую мне теперь хочется про. жить, — здесь, в ней. Я снова был жив, и это случилось так быстро и так незаметно — из-за нее.
Она все еще оставалась — пусть и слегка исхудавшей — голубоглазой красавицей неопределимого возраста. В белом больничном наряде не видна была ее фигура, но чувствовалась магнетическая аура, и я был жив.
Я был влюблен.
А она говорила:
— Она попробовала кататься на небесных лыжах и жила в колонии художников на Огненном Острове, а потом вернулась в город и искала все нового и нового.
Наконец она набрела на них — на Людей Ока. Эт. о была религиозная секта, почитавшая созерцание и опыт. А она для этого и родилась на свет. Она ушла по их путям, служа в рассветные часы их идолу и до дна осушая чашу жизни.
Темны были их пути, и дела их не всегда были чисты. Но она оставалась с ними. И однажды ночью, в то время, которое сектанты называли Временем Глаза, они потребовали жертвы, и она была избрана.
И они взяли ее глаза.
Я сидел неподвижно. Я не до конца верил, что слышу то, что слышу. Странная секта, почти что поклонники дьявола, в сердце Нью-Йорка? Выкалывают на церемонии глаза самой знаменитой модели всех времен? Слишком уж фантастично. На удивление мне самому, давно забытые чувства нахлынули на меня. Я ощутил недоверие, ужас, печаль. Девушка, назвавшая себя Пиреттой — а она и была Пиреттой, — вернула меня к жизни только для того, чтобы рассказать мне столь нелепую историю, что ее ничем и не сочтешь, кроме как кошмаром или бредом преследования.
Но ведь были же у нее эти глаза цвета мелководья? Их не видно, но они здесь. Как же их могли украсть? Я был в унынии и смущении.
И вдруг я повернулся к ней и обнял. Не знаю, что на меня нашло, я всегда смущался перед женщинами, даже до войны, а сейчас вдруг сердце у меня подпрыгнуло к горлу, и я прильнул к ее губам.
Они раскрылись мне навстречу, как лепестки, и моя любовь вернулась. Моя рука нашла ее грудь.
Мы несколько минут сидели так. Наконец, когда, насладившись моментом, мы разъединились, я начал что-то молоть насчет выздоровления, женитьбы, жизни за городом, где я буду заботиться о ней.
И я провел рукой по ее лицу, осязая красоту на ощупь, проводя кончиками пальцев по изгибам. Случайно мизинцем я задел ее глаз. Он был сух.
Я остановился, и блик улыбки мелькнул в углу ее восхитительных губ.
— Да, это правда, — сказала она и вытолкнула глаза в подставленную ладонь.
Я вцепился зубами в собственный кулак и испустил писк маленького зверька, попавшего под сапог.
И тут я заметил, что она держит в руке заостренную палку, направив ее вверх, как копье.
— Что это? — спросил я, вдруг похолодев без всякой причины.
— Ты не спросил, — мягко сказала она, как будто разъясняя непонятливому ребенку, — ты не спросил, не приняла ли Пиретта их веру.
— То есть?.. — промямлил я.
— Это и есть Время Глаза, ты разве не знаешь?
И она бросилась ко мне с палкой. Мы вместе упали на землю, и ее слепота не мешала ей.
— Не надо! — взвизгнул я, когда палка взлетела вверх. — Я ведь люблю тебя. Я хочу, чтобы ты была моей, вышла бы за меня замуж!
— Что за глупости, — мягко упрекнула меня Пиретта. — Я не могу за тебя выйти: ты ведь душевнобольной.
Палка взлетела, и с тех пор со слепой верностью меня вечно сопровождает Время Глаза.
ХОЛОДНЫЙ ДРУГ
Cold Friend © М. Гутов, перевод, 1997Иногда, садясь писать, я говорю себе: «Ладно, это будет ужасничек, так что напугай их до полусмерти»; иногда я думаю: «Может, рассказ о любви, нечто теплое, эмоциональное и очень доброе»; но время от времени я побуждаю себя начать замечательным и проверенным временем способом: «А ну-ка, Эллисон… что, если?..»
И чаще всего я просто сажусь и даю волю воображению. Так получается лучше всего. Потому что я никогда не знаю, куда оно меня заведет. Подсознание хватает за развевающуюся гриву дикое и необузданное существо, то есть мою дорогую Музу, и мне остается только держаться покрепче, стараясь не свалиться на полном скаку. После таких скачек и появляются мои любимые рассказы. Как правило, они наиболее известны и чаще других включаются в антологии. Иногда же получается рассказ, который мне очень нравится, но после первой публикации о нем словно забывают.
«Холодный друг» как раз из последней группы.
«Холодный друг» как раз из последней группы.
Я написал его, участвуя в одном из «Милфордских писательских семинаров» Деймона Найта. Кажется, то было последнее из милфордских сборищ, в котором я принимал участие. Оно проводилось в 1973 году в буколическом и окруженном лесами конференц-центре Хикори-Корнерс, штат Мичиган, на берегу озера Галл. Если не считать написания этого рассказа, это была весьма скучная неделя. Я скрывался там от ничтожеств из Торонто, взявшихся стать продюсерами моего (к счастью) недолго прожившего телесериала «Затерянный среди звезд»; пытался закончить рассказ «Catman»; и в пятницу восьмого июня, в последний день 16-го Милфордскогд НФ-семинара, Эйлер Якобсон устраивал прощальную вечеринку.
Джейк в те годы был редактором «Galaxy», и я несколько лет его не видел. Он заметил меня, подошел, мы пожали друг другу руки, и он с ходу выложил: «Я собираю материал для «звездного» 23-го юбилейного номера «Galaxy». Без тебя он будет неполным».
Я мило покраснел и ответил, что мне сейчас нечего ему предложить. («Catman» был уже обещан.) И я знал, что новый рассказ мне писать будет уже некогда, потому что на следующий день я улетал в Торонто, чтобы нырнуть там в кошмарную, несомненно, ситуацию, сложившуюся вокруг «Затерянного среди звезд». Но Джейк продолжал настаивать, и я, поскольку мне так и так было скучно, спросил:
— Какой объем тебя устроит, Джейк?
Он ответил, что объема от трех до пяти тысяч слов хватит, потому что у него уже есть рассказы Артура Кларка, Теда Старджона, Урсулы Лe Гуин и Джеймса Уайта, и даже новая поэма Рэя Брэдбери. Я кивнул, услышав о восхитительной компании, в которой могу оказаться, если напишу что-нибудь, и сказал:
— Подожди меня здесь, я скоро вернусь.
А сам вернулся в комнату, где работал всю неделю, сел за стол и через три часа закончил «Холодного друга».
Джейк общался с писателями и издателями, собравшимися на прощальную вечеринку, и тут я подошел к нему, помахал перед его лицом рукописью и сказал:
— Если захочешь ее купить, Джейк, то у меня два условия.
Он спросил какие.
— Первое, никакой редактуры. Ты берешь текст, какав он есть. Не меняешь ни единого слова. Второе, авторские права остаются за мной.
Он согласился и отправился читать рассказ. Через пятнадцать минут он, улыбаясь, вернулся и сказал:
— Теперь и ты включен в двадцать третий юбилейный номер.
Я был рад. Прошло уже несколько лет, как я продал некоторые из моих лучших вещей Фреду Полу в «Galaxy» и «If». Мне всегда нравились журналы, и это напомнило мне возобновление старой дружбы.
Увы, но…
Джейк был выпускником редакторской школы дядюшки Фреда и, подобно ему, просто не мог оставить рукопись в покое, ему обязательно нужно было в ней поковыряться. Но поскольку я вырвал из него обещание не делать в рассказе никаких изменений, Джейку пришлось зайти за Амбар Робин Гуда и справляться со своим редакторским зудом там.
В июле или августе в одном из НФ-журналов мне попалось объявление о том, что в октябре 1973 года выйдет «звездный номер» «Galaxy». И там же, черным по белому сообщалось, что в номер войдет нечто под названием «Знай своего почтальона», написанное Харланом Эллисоном. Поскольку я не мог припомнить, что писал когда-либо рассказ с таким названием, то решил, что виноват закусивший удила Джейк. Я ему позвонил и вежливо намекнул, что он нарушает свое обещание. (Фред без конца пишет о таких моих звонках. В его пересказе я всегда выгляжу психом и неизвлекаемой занозой в заднице, у которого хватает наглости требовать, чтобы его рассказы были опубликованы в том виде, в каком написаны, — явно из несогласия признать превосходящую мудрость редактора.)
Джейк в конце концов согласился перехватить макет журнала в типографии и восстановить исходное название рассказа. (Но в тексте все же остались мелкие поправочки. Увы мне…)
Тем не менее «Холодный друг» остается одним из моих любимых рассказов. И хотя у меня, когда я был совсем еще маленьким мальчиком, действительно была знакомая по имени Опал Селлерс, и хотя инцидент во время школьного выпуска произошел именно так, как он описан в рассказе, он произошел с другой женщиной, а не с Опал, о которой я ничего не знаю вот уже лет сорок пять. И именно из-за этих кусочков личной истории «Холодному другу» всегда будет отведено особое место в моем сердце.
Скончавшись от рака лимфатических узлов, я оказался единственным оставшимся в живых после исчезновения мира. Это называется «спонтанная ремиссия» — понятие, насколько я понимаю, в медицине довольно частое. Ему нет приемлемого объяснения, двое врачей обязательно придут к разным формулировкам, и тем не менее оно имеет место. На ваш естественный вопрос: «Для чего вы это пишете, если никого больше не осталось?» я отвечу: «На случай и моего исчезновения, а равно прочих перемен должны остаться хоть какие-нибудь записи, кому бы ни пришлось их прочесть».
Это лицемерие. Я пишу эти строки, потому что я — мыслящее существо с огромным эго и не могу смириться с тем, что, побывав здесь и умерев, я не оставил после себя ничего. Поскольку у меня не будет детей, продолживших бы мой род и сохранивших в себе частичку моего существования… поскольку мне уже не оставить следа в этом мире, потому, что и мира-то уже нет… поскольку мне никогда не написать романа, не создать картины и не выбить свой профиль на горе Рашмор… я пишу. Помимо всего прочего, это занимает время. Я основательно изучил три оставшихся от мира квартала, и, признаться честно, особо заняться тут нечем. Вот я и пишу.
Я всегда страдал отвратительной привычкой оправдываться. Услышав какой-либо слух или отголосок сплетни обо мне, я готов был потратить недели, чтобы оправдаться и пристыдить сплетника. Вот и сейчас я ищу себе оправдания. Перед вами мои записки — хотите читайте, хотите нет. Вот и все.
Я лежал в больнице.
Я был безнадежен. Мне делали искусственное дыхание, утыкали всего трубками; я находился под постоянным наркозом, ибо чудовищная боль не прекращалась ни на минуту. Потом… мне стало лучше. Вначале, правда, я умер. Только не спрашивайте, как я могу это утверждать, вы все равно не поймете, если еще не умирали. Даже под наркозом я сохранял какую-то связь с миром. Зато после смерти меня, будто распластанного орла, прикрутили к подземной электричке, и она понеслась в черный туннель со скоростью миллион миль в час. Я был совершенно беспомощен. Весь воздух из легких выдавило, а поезд несся и несся по туннелю к тусклому огоньку вдали. И еще я слышал затихающую звуковую волну, кто-то звал меня шепотом, обращался по имени снова и снова: «Юджин, Ю-джин, Юю-джин, Ю-джин…»
Я визжал и несся на крошечный квадратик света в конце туннеля, я закрывал глаза, но все равно его видел. Наконец поезд влетел в этот свет, все потонуло в ослепительном блеске, и я понял, что умер.
Много времени спустя — полагаю, прошло около двухсот лет… хотя, с другой стороны, это мог быть один или два дня — я открыл глаза на больничной койке с простыней на лице.
В таком состоянии я пролежал почти целый день. Сквозь простыню я различал отражаемый потолком свет. Никто не приходил мне помочь, я был слаб и голоден.
Под конец я рассердился, голод стал невыносим, я стянул простыню с лица, вытащил из вены на руке трубку — как мне показалось, обычную капельницу. Сама бутылка была пуста, но, очевидно, то, что в ней когда-то находилось, еще поддерживало мои угасающие силы. Я выпростал ноги и нащупал тапочки. Пятки мои были сухие и красные, как у старух в богадельнях.
Укутавшись в нелепый больничный халат, я отправился на поиск пропитания. Столовую сразу найти не удалось, зато попался автомат со сластями. Монет у меня не было, но я настолько разозлился от отсутствия ко мне хоть малейшего внимания, что бесцеремонно перерыл все ящики и кошелек в стоящей рядом тумбочке медсестры, пока не наскреб пригоршню мелочи.
Я съел четыре молочных батончика, две миндальные шоколадки «Херши» и пакет розовых канадских леденцов. Затем, посасывая тропический сок, отправился на поиски персонала.
Я уже говорил, что больница была пуста?
Больница была пуста.
Разумеется, все погибли. Я, кажется, с этого начал. Но мне потребовалось несколько часов, чтобы в этом убедиться. Ничего не изменилось. Город назывался Ганновер, что в Нью-Хэмпшире, если вам интересно. Я не стану утруждать вас названиями улиц и прочих вещей в те времена, когда существовал мир. Я многое переименовал. Теперь это был мой город. Мой, и только мой, так что я имею право называть все так, как мне нравится. Но когда этот город являлся частью мира, здесь находился Дартмаус-колледж, здесь был отличный лыжный курорт, а зимой стоял чертовский холод. Сейчас гор уже нет, да и зима не наступала вот уже больше года. Дартмаус тоже пропал: он оказался за пределами трех кварталов, сохранившихся после исчезновения мира. Зато осталась пиццерия. Правда, пицца у меня не получается, сколько бы я ни пытался. Полагаю, этого мне не хватает больше всего. А как было бы здорово!