Она не возражала, когда ее мобилизовали ездить с концертами по солдатским частям — поднимать «боевой дух». Во-первых, надо было на что-то жить. Она всегда, и при «старом режиме», жила за счет своих песен, и глупо было надеяться, что ее кто-то станет даром кормить при новом строе. А во-вторых, особенно возражать теперешним «хозяевам жизни» было не просто опасно, но смертельно опасно! Поди-ка откажись купить, например, какую-нибудь красную газетку — запросто убьют прямо на улице, немедленно обвинив в контрреволюции и наслаждаясь своей полной и неограниченной властью над бывшими!
А впрочем, Надежде никто не угрожал. Когда-то в домах и избах этих «гегемонов» висели ее хромолитографические портреты: в кокошнике и ярком сарафане. Теперь они счастливо смотрели на «живую» Плевицкую и слушали ее песни. Может быть, их восторг был даже более искренним, чем восторг прежних ее поклонников, аплодировавших в унисон с аплодисментами семьи государевой… Что она пела этим людям? Да то же, что и прежде пела. Про то, что есть на Волге утес, а тройка борзая несется, ровно из лука стрела; про то, как тихо тащится лошадка, везущая крестьянский гроб, а ухарь-купец (это была ее самая знаменитая песня, любимая песня Нижегородской ярмарки!) обгулял крестьянскую девчонку, которую попросту продала ему расчетливая мамаша; пела про крестьянина, который не выплатил недоимку и угодил за это на каторгу, и про беднягу, который умер в больнице военной… Правда, про солдата, которому добрый Бог посулил позаботиться о его детях, она уже не пела. Зато…
С ними, с этими новыми песнями, а также с полками Красной Армии Надежда прошла на юг — пока не оказалась в Одессе, которую только что отбили от французских интервентов и в которой непреклонно устанавливали новый, революционный порядок.
Сюда немало прибилось «осколков старого режима» вообще и его культурной жизни в частности. Все они бежали от красной заразы, от красного террора и, к ужасу своему, оказались в самой что ни на есть красной Одессе. Каждый выживал по-своему. Больной от ненависти к быдлу, Бунин писал свои «Окаянные дни», которые приходилось прятать в самые невероятные места, опасаясь обысков (в конце концов он так хорошо спрятал вторую часть записок, что при спешном отъезде из России не смог их найти, оттого «Окаянные дни» состоят всего лишь из одной части). В Доме артистов пели Иза Кремер и сам Пьеро-Вертинский!
В то время в Одессе заправлял всем (в том числе и искусством) начальник красного гарнизона Домбровский, а помощником его был матрос Андрей Шульга. Фигура эта совершенно фантастическая. Позднее писатель Константин Тренев именно его запечатлеет в образе матроса Шванди в пьесе «Любовь Яровая», с этим его незабываемым «бюстгальтером на меху». В настоящем Шванде, то есть, пардон, Шульге много было карикатурного: ленты бескозырки развеваются за плечами, клоши такие, что «из одной штанины пальто приготовишке сшить можно», воистину — Черное море! А на ногах не ботинки и не сапоги, а бальные туфельки от Вейса и сиреневые (!) шелковые носочки, очень может статься, из тех шести тысяч пар носков, которые были конфискованы в гардеробе самого Николая II и розданы «нуждающимся матросам». Смешно… Однако смеяться при взгляде на мощные челюсти, высокие скулы, играющие желваки и прищуренные глаза матроса Шульги мог только о-очень большой юморист. Или человек, которому просто-напросто надоело жить.
Надежда не принадлежала к числу таких безумцев. Напротив — жить ей хотелось как никогда раньше! Словно бы ветер революции заразил ее какой-то «красной лихорадкой», от которой живее билось сердце, и кровь быстрее бежала по жилам, и ярче сверкали глаза, ослепляя… ослепляя прежде всего матроса Шульгу.
В его постель Надежда пришла отнюдь не под конвоем. Упала в нее по доброй воле, потому что она была страстная женщина, а он — настоящий мужик, такой, какого она хотела, свой, от той же сохи, от той же пашни, что и она, и рядом с ним она могла себя чувствовать не простолюдинкой, осчастливленной барином, как с Эдмундом и даже с Василием Шангиным, а вполне равной своему избраннику. И, наверное, не обошлось без того же пресловутого ветра революции. Вернее, чада, угара ее.
Так писал поэт, о котором Надежда никогда и слыхом не слыхала, Максимилиан Волошин. Словно бы про нее, Надежду, писал, про ее настоящее и будущее, которое пока, разумеется, было ей неведомо.
Что ж, революцию приветствовали очень многие — и до ее свершения, и даже в самые первые дни ее этот чад и угар еще туманили головы. Потом-то просветление мозгов пошло со страшной скоростью, особенно при виде крупных и мелких ужасов, которые насаждали в Одессе большевики. Ну да, ведь революцию в белых перчатках не делают! Какие там белые перчатки — руки выше локтя были в крови… Массовые расстрелы офицеров, поверивших в милосердные обещания новой власти и добровольно сдавшихся, и не только расстрелы, а массовые потопления и сжигания в топках паровозов; и еврейские погромы, устроенные самими же красноармейцами, что было сущим нонсенсом, учитывая, сколько евреев стояло, извините за выражение, у кормила революции; и разруха, голод, учиненные в Одессе; и каждодневные издевательства, которым беспрерывно подвергались обыватели — просто потому, что они одеты малость почище, чем фабричные или биндюжники[26]. Однако пресловутый демос, возглавляемый матросом Шульгой, все никак не мог успокоиться.
То большевики ходили по квартирам и сурово спрашивали, нет ли лишних матрасов. Найдя, реквизировали, а те самые пресловутые кухарки, которые все, как одна, могли теперь управлять государством, вопили злорадно:
— Ничего, хорошо, пускай поспят на дранках, на досках!
То на улицах появлялись бывшие чиновники или университетские профессора, которые свои галстуки красили красной масляной краской, дабы соответствовать текущему моменту.
То молодой человек, бывший студент и прапорщик, недурной стихотворец и начинающий прозаик, вдруг восклицал в приступе патологической откровенности:
— За сто тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки[27]…
Легко осуждать его, этого молодого циника. Но никто не знает, как бы кто поступил, когда нечего есть. До того нечего, что даже поганый гороховый хлеб, поев которого люди кричат от колик, перестали выдавать по карточкам! Тогда одесские евреи, узнав, что на Киев идет атаман Зеленый под лозунгом «Бей жидов и коммунистов, за веру и Отечество!», жарко шептались:
— Я сам, так сказать, жид, но пусть хоть дьявол придет, только бы этих вымели!
И хоть говорили, что черт просто мальчишка и щенок по сравнению с красными, однако их вдруг в самом деле начали выметать… Одесса за время гражданской войны не единожды переходила из рук в руки, власть менялась куда чаще, чем времена года, и не эта ли неустойчивость окружающего мира однажды поколебала страсть, которую испытывала Надежда Плевицкая к своему любовнику в клошах? Русский народ сам про себя говорит: «Из нас, как из дерева, и дубина, и икона!» Надежде осточертело быть дубиной, а вновь захотелось сделаться иконой. Да и, несомненно, она тоже поняла, как знаменитая Екатерина Кускова[28], что «русская революция проделана была зоологически». И это, конечно, оскорбление зоологии и зверям. Потому что до таких зверств человеков, на которые нагляделась Надежда, не додумается никакой зверь зоологического мира…
А между тем Деникин наступал на Одессу. Сейчас было не до концертов, и даже любовница всесильного Шульги вынуждена была работать в лазаретах в отступающих частях Красной Армии. Впрочем, Надежда ничего не имела против работы милосердной сестры: это было привычно. Чужая боль помогала отвлечься от страха за свою жизнь, от ужаса перед будущим. И вот как-то раз в лазарет привезли раненого красного командира Юрия Левицкого. При одном взгляде на него Надежда мгновенно узнала «белую кость». Да, Левицкий был одним из тех восторженных демократов, которые в феврале семнадцатого бегали с алыми бантами, а после Октября вынуждены были обратить оружие против своих же прежних товарищей по юнкерской школе — чтобы выжить среди всеобщего громокипящего хамства. Но Юрий Левицкий сейчас находился в том же состоянии души, что и Надежда Плевицкая: чад революции постепенно выветрился из его мозгов, оставив по себе страшную тоску по утраченному и нестерпимый стыд от того, что было содеяно в этом чаду. Именно поэтому Левицкий не смог сдержать слез, когда по лазарету вдруг пронеслась весть о том, что в Екатеринбурге расстрелян-таки бывший русский император, гражданин Романов Николай Александрович, вместе со всей своей семьей.
А между тем Деникин наступал на Одессу. Сейчас было не до концертов, и даже любовница всесильного Шульги вынуждена была работать в лазаретах в отступающих частях Красной Армии. Впрочем, Надежда ничего не имела против работы милосердной сестры: это было привычно. Чужая боль помогала отвлечься от страха за свою жизнь, от ужаса перед будущим. И вот как-то раз в лазарет привезли раненого красного командира Юрия Левицкого. При одном взгляде на него Надежда мгновенно узнала «белую кость». Да, Левицкий был одним из тех восторженных демократов, которые в феврале семнадцатого бегали с алыми бантами, а после Октября вынуждены были обратить оружие против своих же прежних товарищей по юнкерской школе — чтобы выжить среди всеобщего громокипящего хамства. Но Юрий Левицкий сейчас находился в том же состоянии души, что и Надежда Плевицкая: чад революции постепенно выветрился из его мозгов, оставив по себе страшную тоску по утраченному и нестерпимый стыд от того, что было содеяно в этом чаду. Именно поэтому Левицкий не смог сдержать слез, когда по лазарету вдруг пронеслась весть о том, что в Екатеринбурге расстрелян-таки бывший русский император, гражданин Романов Николай Александрович, вместе со всей своей семьей.
Такие слухи бродили и раньше, но потом они сменялись совершенно противоположными сведениями, а теперь известие было получено официальное. Надежда едва не лишилась сознания. Ох как вспомнились ей те, прежние дни, и восторг государя, и искренние похвалы, и особенно эта:
«Спасибо вам, Надежда Васильевна. Я слушал вас сегодня с большим удовольствием. Мне говорили, вы никогда не учились петь. И не учитесь. Оставайтесь такой, какая вы есть. Я много слышал ученых соловьев, но они пели для уха, а вы поете для сердца, самая простая песня в вашей передаче трогает и проникает вот сюда…» При этом он прижал руку к сердцу.
Вот и сейчас Надежда тоже прижала руку к сердцу, потому что его так и пронзило болью. И тут она внезапно заметила, что глаза у раненого командира, распростертого на койке, полны слез. Он не мог вытереть их, чтобы не привлечь к себе опасного внимания комиссара, который принес новость, и тогда Надежда шагнула вперед и загородила его собой. Сделала вид, что поправляет повязку на его плече, а сама стремительно утерла слезы.
Нет, разумеется, она никогда не идеализировала тот народ, к которому принадлежала сама и которому теперь принадлежала Россия. Вот ее святая матушка — это был народ. Но, с другой стороны, народом была и Надеждина горничная, которая воровала все, что плохо лежало, и, несмотря на то что хозяйка, выдавая прислугу замуж, набила ее сундуки всяким добром, вплоть до бриллиантовых серег, украла у певицы столько, что смогла обставить свою квартиру. А потом не постеснялась пригласить хозяйку в гости — в наивной уверенности, что та все равно ничего не заметит! После этого случая Надежда подумала:
«Правда и красота только там, наверху, где мерцают чистые звезды, и вообще там, где нас нет!»
А уж сколько нового о народе она узнала за то время, пока жила с ним бок о бок, варилась, так сказать, в одном «кровавом котле»! При этом она пребывала в странной уверенности, что виновны во всем по-прежнему те же «умственные господа», которые предали государя в феврале. И вот — что она видит? Налицо шумная радость народа по поводу расстрела не только самого Николая Кровавого, но и его злополучной жены, которая страстно любила мужа, и смерти этих нежных девочек, которые всегда казались Надежде похожими на еще не распустившиеся розы и лилии, и убийства его больного гемофилией сына… И единственный человек, который не сдержал при этом слез, принадлежит к тем самым ненавидимым ею «умственным господам»! Было над чем задуматься. И неудивительно, что Надежда почуяла в незнакомце родственную душу, а может быть, интуитивно поняла, что благодаря ему она сможет попасть туда, «где нас нет», — по другую сторону фронта, к белым.
Тем паче что Юрий Левицкий был красив. А что моложе Надежды лет на семь, так это не останавливало ни его, ни ее. Между ними мгновенно случилась вспышка взаимной симпатии и доверия, может быть, даже любовь… Во всяком случае, когда оба они каким-то немыслимым образом (а времена были разве не немыслимые?) бежали от красных, перешли линию фронта и явились в штаб 2-й Корниловской дивизии, они назвались мужем и женой.
Впрочем, Надежда немедленно пожалела об этом, как только увидела командира полка Якова Александровича Пашкевича. Он мгновенно узнал звезду, на концертах которой бывал до революции в Москве. И поразился ее красоте. Надежде было тридцать пять, и возраст, который для многих женщин является началом увядания, стал возрастом ее второй молодости. Ведь при ледяном ветре вянут слабые садовые цветы, таким — лесным, полевым, как Надежда, все нипочем.
Левицкий немедленно канул в область преданий. Он сделал свое дело… как тот самый пресловутый шекспировский мавр, о котором Надежда, само собой разумеется, знать ничего не знала, а Пашкевич, очень может статься, все же слыхал об этом мавре, но немедленно про него и позабыл — ради внезапно вспыхнувшей страсти, в которой не оставалось места для высокоинтеллектуальных бесед. Вернее, для них не было времени: ведь опять двинулись в наступление красные, и корниловцы, входившие в состав армии Деникина, отходили с тяжелыми, кровопролитными боями через степи Дона и Кубани, неся страшные потери. Деникин оказался совершенно деморализован неудачами, и командование было передано генерал-лейтенанту Петру Николаевичу Врангелю. Этого человека не зря называли самым талантливым полководцем и вождем божьей милостью. Ему удалось остановить откат Белой армии и повести ее в наступление. Воинский дух немедленно воспрянул, и при том немалую роль сыграла опять же Надежда Плевицкая, которая пела теперь для белых так же, как пела недавно для красных. Почти не меняя репертуара — но, разумеется, без этого вот террористического словоблудия:
Незадолго до штурма Перекопа был устроен концерт Плевицкой прямо на передовой. Пашкевич сам вывел ее на импровизированную сцену, а когда со стороны красных, разъяренных господским нахальством, грянуло несколько артиллерийских залпов, он же унес свою любимую на руках в укрытие.
В июне 1920 года началось новое наступление красных под Большим Токмаком. Конный корпус красного командира Жлобы (прав, прав был желчный Бунин со своей антропологической ненавистью к плебсу! Если ему даже новое правописание — к примеру, название газеты «Известiя» за упразднением буквы i писалось теперь, при новом режиме, попросту «Известия» — казалось проклятым, то можно представить, что́ он изрек бы, услышав эту нечеловеческую фамилию!) и красная же пехота вышли к Мелитополю, но Врангеля не зря называли военным гением. Он развернул Корниловскую дивизию на восток, ударил Жлобе в… тыл, назовем это так, и при поддержке самолетов и бронеавтомобилей разбил вышеназванного красного командира в пух и прах.
Увы, военное счастье переменчиво. Подошли новые силы красных, корниловцы вынуждены были отступить с боями, в одном из которых был смертельно ранен полковник Пашкевич. Надежда причитала и голосила над ним, как деревенская баба над своим кормильцем, как голосила и причитала некогда ее матушка Акулина Фроловна над безвременно умершим мужем… Снова, снова война забирала у нее любимого.
Не странно ли, что война и возместила ей потерю?
Непосредственным начальником погибшего Пашкевича был полковник Николай Владимирович Скоблин. Ему всего двадцать шесть, а он уже полковник! Военная его карьера была стремительна и блистательна. Едва достигнув двадцати одного года и закончив юнкерскую школу, он был призван на фронт Первой мировой войны. И, начав ее прапорщиком, закончил в чине капитана. За доблесть был награжден орденом Святого Георгия 4-й степени и Георгиевским оружием. Уже в семнадцатом вступил в Добровольческую армию Деникина, участвовал в знаменитом Ледовом походе, потом вместе с генералами Алексеевым и Корниловым сражался с красными на Северном Кавказе и получил звание полковника (а позже — генерала). Он командовал Корниловской дивизией, одной из четырех, которые были укомплектованы только офицерами и считались цветом Добровольческой армии. Она была названа в честь генерала Лавра Корнилова, поднявшего легендарный мятеж и погибшего еще в восемнадцатом.
Скоблин был храбр, вернее, отважен до дерзости. Вся жизнь его была посвящена войне и боям, и Плевицкая — знаменитая, божественная Плевицкая — ворвалась в нее подобно какой-то диковинной птице. Для него это была женщина-миф: одним из самых дорогих, самых драгоценных воспоминаний Скоблина было воспоминание об одном из дней зимы 1912 года в Петербурге, когда он, юнкер, в толпе восторженной молодежи пытался пробиться на концерт знаменитой певицы. Однако билета он не достал — всего и смог, что бросить букетик к ногам Надежды Васильевны. Она шла от автомобиля по разноцветному, благоухающему ковру. Ах, как ей эти цветы бросали — от чистого сердца! Было бы возможно — с тем же пылом бросали и сердца!