И звезды любить умеют (новеллы) - Елена Арсеньева 5 стр.


Так напишет Некрасов, который очень хорошо изучил мир кулис. Зависть, да, зависть…

Самойловы закатывали глаза, вздыхали и охали: поведение Асенковой возмутительно легкомысленно. Всем известно, что драматург Дьяченко стрелялся из-за нее на дуэли и был выслан; что очередной «кназ», тоже, как и предыдущий, снедаемый бурным кавказским темпераментом, ворвался как-то в дом к Варе и, не застав ее, изрезал ножом, изрубил шашкой мебель. Сошел с ума от любви, бедняга! Драматург Полевой пишет для нее пьесы, привозит ей прочесть, в то время как его несчастная жена сидит дома одна, заброшенная, уставшая уже упрекать мужа за то, что он «сводит знакомство с актрисами»… Летом, когда зеленая карета везет Варю из театра, молодые офицеры гарцуют вокруг, бросают ей цветы, а зимой те несчастные, кому не досталось билетов на ее спектакли, греются у костров близ Александринки, только чтобы проводить свою диву до кареты, поглядеть в ее прелестное лицо, может быть, ручку пожать или узреть дивную ножку на ступеньке кареты…

— Хотя уж ножки-то свои она всякому и в любое время показать готова, — злословила Любовь Самойлова. — Слышали? Нарочно для нее ставят водевиль, который так и называется — «Ножка». Нет, у этой барышни нету ни капли мысли в голове. Она свою репутацию вовсе загубила. Неужели не понимает? И снова ножки свои оголять будет всем на потеху!

Надежда угрюмо молчала, слушая сестру.

Самойловым в жизни не повезло, что одной, что другой: ножки у них были коротковаты и кривоваты, их, конечно, выставить можно, однако лишь на позор. А у Асенковой, как назло, ножка такая, что небось пришлась бы по вкусу даже и привереде Пушкину, который некогда уверял, что во всей России «вы едва ль найдете две пары стройных женских ног».

Ну разве это справедливо, с отчаянием думала Надежда, разве справедливо, что существует Варя Асенкова, подружка детства, незаконнорожденная, которой достаются и лавры, и розы любви?! Почему вокруг нее толкутся толпы поклонников, в то время как ей, Надежде, с таким трудом удается удержать рядом с собой какую-то тройку или четверку? И никто из них даже не намерен стреляться из-за нее, даже экстравагантный Крылов! Это не честно, не честно! Слишком уж счастливо живет Асенкова, вот что!


Счастливо?..

По утрам она старалась поменьше смотреть в зеркало. Страшилась выражения своих глаз: в их глубине такая тоска! Словно всю ночь Варя не спит, а заглядывает в бездны преисподней. Там ее будущее… Говорят, все актеры после смерти пойдут в ад. Неужели и Дюр, дорогой друг, добрый и самоотверженный, за всю жизнь и мухи не обидевший, великий труженик, чудесный актер… неужели и он пойдет в ад?!

Дюр умер на тридцать втором году жизни от чахотки. Обычное дело в то время, когда о чахотке знали только то, что есть такая неизлечимая болезнь. Стояла весна — жаркая, душная весна 1839 года. На Смоленском кладбище народу собралось немного. Варя стояла в стороне, мрачная, похудевшая. Ей страшно было подойти к гробу, поцеловать верного друга в последний раз. Чудилось, он проторил дорожку, по которой вскоре предстоит пройти и ей.

Так оно и было, предчувствие не обмануло Варю.

После похорон Дюра она слегла с сильнейшим кашлем. Лежала и гнала от себя тягостные мысли. По шепотку матери и сестры за стенкой понимала: опять решают скрыть от нее какую-нибудь неприятную новость или хвалебную рецензию на игру Самойловой. Вот беда какая: Варя была совершенно не завистлива, похвалы Наденьке ее ничуть не раздражали. А сплетни… Ну не забавно ли: каждый шаг Дюра при жизни сопровождался сплетнями и мужчин, и женщин, а стоило ему покинуть этот мир злословья, как все сплетни прекратились. Вспоминали о нем только с восхищением — совершенно по пословице: «De mortuis aut bene, aut nihil[17]». Может, и ей надобно умереть, чтобы прекратили болтать?

Ох, еще неизвестно, прекратятся ли гнусные слухи. Как только Наденька почувствует себя безнаказанной, тут-то она даст себе таку-ую волю… окончательно смешает Варю с грязью.

Каждый день приносил новые неприятные новости.

Любовь Самойлова шумно выражала свое негодование по поводу отменяемых спектаклей: слишком-де часто Асенкова болеет, это наносит ущерб театру. Не лучше ли, чем водевили, где она должна быть занята, вовсе отменять, заменять ее Надеждой Самойловой?

Дирекция, впрочем, так и поступала. Наденька репетировала без отдыха, работала что было мочи, похудела, побледнела. Причем так, что вокруг зашушукались: вот-вот, то же и с бедной Асенковой было, как бы и эта себя не загнала прежде времени…

Надежда испугалась и малость поумерила прыть. Взамен Кравецкий чуть не в каждом номере «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду» нахваливал ее и сам, и силами своего нового сотрудника Межевича (Белинский о нем сказал: «Этот Межевич — бесталаннейший смертный, совершенная тупица!»), советуя Асенковой «поучиться, как держать себя на сцене хоть у г-жи Самойловой».

Собака лает, а караван идет — так говорят на Востоке. Лаяли, надрывались все собаки в округе. Но «караван» Вари Асенковой шел да шел своим путем. Вот только одна беда — все чаще приходилось ей применять свои актерские способности в жизни: играть веселье, когда душу раздирала печаль.

Конечно, друзья Вари не могли спокойно взирать на ее унылое лицо, видеть ее потускневшие глаза. Николай Полевой, влюбленный, пожалуй, более других, хоть и далеко не столь эффектный внешне, как многие Варины поклонники, знал наилучшее средство, чтобы излечить «печальную шалунью». Нужна новая роль, написанная нарочно для нее! Для нее предназначенная.

Нет, Варя не была обделена работой — где там! Премьера за премьерой, успех за успехом. «Ножка», «Мальвина», «Велизарий», снова «Горе от ума», где она прекрасно сыграла Софью… Однако Полевой был убежден, что только роль в его пьесе поможет актрисе справиться с тоской и обрести новые силы.

Он писал буквально день и ночь, почти не вставая из-за стола, закутанный в камлотовый халат и укрытый пледом. Он еще больше похудел, пожелтел, перессорился с женой и вообще со всеми домашними, которым до смерти не нравился этот сырой, неприютный Петербург. Они хотели вернуться в солнечную, привольную Москву, ворчали, что из-за какой-то актрисы вынуждены мерзнуть… О господи, и тут тоже винили Варю во всех бедах!

Полевой даже головы не поворачивал, даже ухом не вел, когда вокруг него поднималось это дурацкое жужжание. Он знал, что четвертого декабря — именины Вари Асенковой, и хотел сделать ей достойный подарок.

Наконец он упаковал драгоценную рукопись, позволил себе толком побриться, даже прифрантиться. Но в последнюю минуту, уже выходя из дому, вспомнил, что забыл написать название на титульном листе. Вернулся к столу, обмакнул в чернильницу тонко очиненное перо и… вдруг, рассмеявшись, начертал экспромт:

Под стихами Полевой нарисовал смешную коленопреклоненную фигуру в очках и с рукописью в руках.

Ну вот, а теперь название. Он вывел крупными буквами: «ПАРАША-СИБИРЯЧКА», перевязал пачку листов лентой (нарочно загодя купленной в модной лавке, синей-синей лентой — в точности под цвет любимых глаз) и, прижимая рукопись к груди, выскочил вон из дому — не обращая внимания на жалобные причитания жены.


История Параши-сибирячки была списана с действительности. Это была история дочери, которая вымолила у царя спасение своего несправедливо обвиненного и сосланного в Сибирь отца. Правда, Полевой несколько изменил ее: Неизвестный (такова по пьесе фамилия Парашиного отца) действительно убил карточного шулера и был сослан в Сибирь. Параша родилась уже там, тайны отцовской она не знала, а выведала ее случайно, подслушав разговор отца с Прохожим, бывшим его сослуживцем, и отправилась в Москву, умолять царя простить Неизвестного. И прощение было даровано.

Полевой назвал в пьесе имя царя — Александр I — и нарочно обозначил в ремарке, что действие происходит в 1801 году. Однако уточнения не спасли драму от цензурных рогаток. Слишком однозначно воспринималось в обществе это словосочетание «сослан в Сибирь» — восстание декабристов было еще у всех на памяти. Пьеса была запрещена к представлению.

Полевой был совершенно уничтожен. Он воспринимал запрет не только как удар, нанесенный его пьесе, но и ему лично. Неудачник, жалкий неудачник! Хотел спасти от уныния свою любимую, а вместо этого еще больше огорчил ее!

Полевой назвал в пьесе имя царя — Александр I — и нарочно обозначил в ремарке, что действие происходит в 1801 году. Однако уточнения не спасли драму от цензурных рогаток. Слишком однозначно воспринималось в обществе это словосочетание «сослан в Сибирь» — восстание декабристов было еще у всех на памяти. Пьеса была запрещена к представлению.

Полевой был совершенно уничтожен. Он воспринимал запрет не только как удар, нанесенный его пьесе, но и ему лично. Неудачник, жалкий неудачник! Хотел спасти от уныния свою любимую, а вместо этого еще больше огорчил ее!

Прошло несколько дней, и вот за кулисами Александринки появился Николай Павлович. Он пришел поздравить своего любимого актера — Василия Каратыгина, — удивительно хорошо сыгравшего роль Велизария в пьесе немецкого драматурга Шенка.

Поблагодарив Каратыгина, император повернулся к Асенковой:

— Да и вы, Елена (так звали актрису по роли), были чрезвычайно хороши, особенно когда переоделись мальчиком-слепцом. Многих зрителей заставили прослезиться, я и сам чуть было не оказался в их числе!

Он усмехнулся, словно извиняясь за сентиментальность, и в глазах его почудилось Варе что-то… Снова ей почудилось что-то, о чем она уже почти перестала думать и мечтать и что лишь изредка являлось ей в бредовых, мучительных, не приносящих облегчения снах! Во всяком случае, она набралась храбрости и сказала, едва успев сделать непременный реверанс:

— Смею ли я обратиться к вам с просьбой, ваше величество?

Николай удивился безмерно. Впервые эта барышня не млеет в его присутствии, как цветок от чрезмерно жарких солнечных лучей. Хм, что-то новенькое!

— Конечно, Варвара Николаевна, чем могу служить?

— Господин Полевой подарил мне для будущего бенефиса новую свою пьесу, — сказала Асенкова. — Я уже было начала роль переписывать, как вдруг узнала, что цензура не разрешает ее ставить. Ваше величество, только вы можете защитить драму, в которой нет ничего, кроме величайшей любви и уважения к России, веры в справедливость и в доброту императора.

Николай улыбнулся, глядя ей в глаза.

Сердце Вареньки пропустило один удар…

Казалось, бесконечно долго они смотрели друг на друга, прежде чем император проговорил:

— Дайте мне пьесу, я прочту.

— Благодарю вас, ваше величество! — воскликнула Варя, не веря собственным ушам.

Николай, все с той же обворожительной улыбкой, покачал головой:

— Погодите благодарить. Может быть, цензура права…

Варя глубоко вздохнула:

— Ваш суд, каким бы он ни был, я приму с благодарностью.

И снова они какое-то время молча смотрели друг на друга.

Бог весть отчего у Каратыгина, бывшего при этом разговоре третьим, вдруг защипало глаза. Проклятая актерская сентиментальность, сердито подумал он и отвернулся.

— Хорошо, посмотрим, — наконец промолвил Николай и ушел из театра.

Разговор происходил в последних числах декабря, а третьего января (Варя в тот вечер не играла и в театре не была) император снова зашел за кулисы Александринки и подозвал Каратыгина:

— Когда назначен бенефис Асенковой?

— Через две недели, ваше величество.

— Она просила меня прочесть «Парашу-сибирячку». Я почти кончил ее читать и не нахожу в ней ничего такого, чтоб следовало ее запретить. Завтра возвращу пьесу. Повидай Асенкову и скажи ей об этом. Пусть она на меня не пеняет, что я задержал пьесу. Что ж делать: у меня были дела поважнее.

— Слушаю, ваше величество. Сейчас же поеду к Варваре Николаевне. Она будет счастлива!

Каратыгин немедленно поехал к Варе. И был изумлен: на ее глаза навернулись слезы. Похоже, она была чем-то раздосадована… Но в ту же минуту бросилась Каратыгину на шею. А, так то были слезы счастья, успокоенно подумал он.

Но то были слезы печали… что Варя не оказалась в театре нынче вечером, что упустила возможность опять увидеть его, посмотреть в его глаза, может быть, вновь увидеть в них… Ну да ничего, зато бенефис состоится. И он непременно будет на премьере пьесы, которую сам же и разрешил к постановке!


Семнадцатого января театр кипел от волнения. Правда, первое отделение прошло при полупустом зале: для «съезда», как это называлось, давали водевиль Ленского «Граф-литограф, или Честолюбивая штопальщица». Главную роль играла отнюдь не бенефициантка, а Надежда Самойлова. Она не сомневалась, что после ее игры на Асенкову и смотреть не захотят, однако в зале стоял шум, зрители, рассаживаясь, переговаривались, даже перекрикивались, дамы обмахивались веерами, лишь изредка бросая взгляды на сцену, где Надежда изо всех сил изображала добродетельную швею Гиацинту. Только когда перед самым антрактом в императорской ложе появились Николай Павлович и его брат, оба с женами, а с ними великая княжна Мария Николаевна, дочь императора, в зале стало чуть потише. Впрочем, император на сцену тоже не смотрел: сидел полуоборотясь к брату и о чем-то весело переговаривался с ним. Наденька ни с того ни с сего вспомнила, что хоть император и заходил в свое время за кулисы поздравить ее с дебютом, однако ничего ей не подарил, даже копеечной безделушки, не говоря уж о бриллиантовых серьгах!

Воспоминание пришлось более чем некстати: Наденька чуть не разрыдалась и закончила пьесу кое-как.

«Ну ладно! — еле сдерживая слезы, думала она, жадно вслушиваясь в жиденькие хлопки и не улавливая ни одного крика «браво». — Ладно, просто публика нынче не в настроении. Если уж меня так дурно принимают, то ее вовсе ошикают вместе с ее дурацкой Парашей!»

Но вот закончился антракт, занавес раскрылся, и на сцену, представляющую сибирский заснеженный пейзаж, вышла Асенкова в полушубке, валенках, в платочке, с коромыслом на плечах.

Аплодисменты грянули немедленно. Бог весть что было в лице «боттичеллевской мадонны или печального ангела», в лице «прелестного цветка русской сцены», как написали потом об Асенковой в газетах. Бог весть, что было в ее голосе, от чего вдруг зрители забыли об условности происходящего и страшно заволновались. Одни — от того, что у этой девушки могла зародиться в голове бредовая мысль: просить царя даровать прощение ссыльным преступникам. Другие — от того, что царь мог не внять ее мольбам, не даровать своего прощения. Внял, слава богу! Даровал…

Неимоверная овация, которая началась после того, как Параша обняла своего прощенного отца, превосходила все, что когда-либо слышали стены Александринки.

Многие дамы рыдали в голос. В императорской ложе поднялась суматоха: великой княжне Марии Николаевне от переживаний сделалось дурно…

Антракт затянулся: зрители никак не могли успокоиться. Ну что ж, зато Варя смогла спокойно переодеться и набраться сил перед следующим действием — ведь водевиль «Ножка» совершенно отличался от драмы Полевого!

Ей стало немного полегче, когда она узнала, что императорская семья осталась в театре. Марья Николаевна почувствовала себя получше и тоже решила не уезжать.

Заключительный акт бенефиса прошел на таком же накале чувств, только чувства были совершенно другие. Асенкова играла как никогда…

Критика писала потом:

«Водевиль был с «переобуванием», причем Асенкова, прячась за перегородкой, протягивала оттуда свою ножку, что было бы рискованно для другой актрисы и при современниках Пушкина, воспевшего ножки в известных октавах. Но Асенкова имела водевильную ножку, которая отличалась от обыкновенной тем, что, помимо совершенства линий, заставляла улыбаться. У нее был сатирический подъем и юмористический носок, а быть может, просто в ногах сидел веселый бес, который смешил публику…

В водевиле Асенкова одной улыбкой сушила слезы зрителей. Здесь каждая ее новая выходка почиталась за открытие. Ангел шалил…

Разъезд задержался из-за аплодисментов. Асенкова то и дело выходила кланяться. За кулисами ее все целовали и поздравляли, так что она знай вырывалась из объятий на бесконечные вызовы. Самойловы семейством уехали немедленно после спектакля, но Варя едва ли заметила это. Онон не уезжал. Он стоял в своей ложе и смеялся от души. Аплодировал, не жалея ладоней, и кричал вместе с братом и со всеми зрителями:

Назад Дальше