И звезды любить умеют (новеллы) - Елена Арсеньева 6 стр.


— Асенкова! Асенкова!

Варя смотрела на него и думала, что, конечно, это самая счастливая минута ее жизни. А она-то была уверена, что ничего не могло быть лучше той минуты, когда они смотрели друг другу в глаза там, за кулисами… Но нынешний вечер — чудо, просто что-то невероятное! И она вдруг остро пожалела, что нельзя умереть сейчас, сию минуту — умереть счастливой.

Может быть, она чувствовала, что то был последний миг счастья, отпущенный ей в жизни…


Прошло несколько дней, и Фортуна, ревнивая, завистливая, как все женщины, повернулась к Варе спиной. «Литературные приложения» ежедневно уверяли зрителей, что молоденькая выпускница Театрального училища Гринева будет гораздо лучше смотреться в «Параше-сибирячке», чем двадцатитрехлетняя Асенкова, которая для роли шестнадцатилетней девушки, pardon, старовата.

В театре начали появляться зрители, занимавшие сразу несколько рядов и буйно аплодировавшие Наденьке Самойловой. Но они ошикивали и освистывали каждую реплику Вари, порой не давали ей и слово молвить. Писем на квартиру Асенковых стало приходить гораздо больше, однако признания в любви и восхищенные послания терялись среди анонимок столь грязного содержания, что после них руки мыть приходилось. И все чаще появлялись письма с угрозами: Асенкова будет искалечена, изуродована. Пусть лучше сидит дома и не высовывается! Тем более что в театре ей вообще нечего делать — там и получше нее есть!

Варя от всего этого чувствовала себя хуже некуда. Утихший было кашель возобновился, а боли в груди порою становились непереносимы. Тем не менее она не отменяла спектаклей. И вот однажды вечером, когда актеры усаживались в театральную карету, подбежал какой-то офицер и бросил внутрь ее зажженную шутиху. При этом он злорадно хохотал, глядя в лицо Вари.

Шутиха пыхнула, упала в тяжелую шубу актера Петра Ивановича Григорьева… и тут же погасла. А ведь она могла не только изуродовать всех, кто был в карете, но и убить их!

Случившееся дошло до сведения шефа армии, великого князя Михаила Павловича. Он считал себя другом актрисы Асенковой и возмутился невероятно. Офицера разыскали — им оказался некто Волков, прежде безуспешно искавший Вариной благосклонности, а потом переметнувшийся в число поклонников Наденьки Самойловой.

Разумеется, у всех на языке вертелось имя если не виновницы, то прямой подстрекательницы случившегося. Однако Волков держался благородно, Наденьки и словом не упомянул, но, не умолкая, твердил о своей злобе к отвергнувшей его Варе. Даже гауптвахта не охладила его: он грозился, выйдя на свободу, похитить Асенкову и увезти бог весть куда, а потом бросить, опозоренную. Словом, он совершенно спятил. Его судили военным судом и приговорили к ссылке на Кавказ.

Правда, его судьба волновала Варю мало. Подъем, вызванный бенефисом, давно сошел на нет. Чудилось: распроклятая шутиха, хоть и не обожгла ей лица, но опалила душу дыханием злобной зависти. Варенька слегла и все реже приезжала в театр, а потом… настал день, когда она вовсе не смогла туда приехать.

Новый, 1841 год она встречала, прекрасно понимая, что он будет последним в ее жизни. Дважды она еще смогла справиться с болезнью и появилась в театре — к восторгу публики. На 14 апреля был назначен ее бенефис. И вот тут-то у нее кончились силы. Варя не смогла даже воспользоваться пособием, назначенным ей императором для поездки за границу, на лечение. Куда там ехать! Она и встать-то не могла!

В тот вечер роли Асенковой играла Надежда Самойлова.

По Петербургу пронеслась весть: Асенкова — божественная, фантастическая женщина, метеор русской сцены! — умирает. Множество людей хотели увидеть ее, однако она не принимала никого.

— Нет, они уже не узнают меня, не надо… — говорила она домашним.

И вдруг послала за той, которая ни разу не изъявила желания не то что увидеть умирающую, но хоть привет ей передать: за Наденькой Самойловой.

Надежда явилась с опаской, прижимая к лицу надушенный платочек. Все-таки чахотка заразна…

Варя приняла ее в затененной спальне: даже теперь она не могла допустить, чтобы соперница увидела ее поверженной. Мать и сестра сидели в прихожей под дверью, чувствуя себе оскорбленными: они не могли понять, зачем Варе понадобилось видеть эту особу, ставшую причиной стольких бед и, безусловно, ускорившую ее кончину. Им не было слышно ни единого слова: Варя уже не могла говорить громко.

Не миновало и десяти минут визита, как дверь распахнулась. Наденька вылетела вон, по-прежнему прижимая к лицу платочек, и ринулась из квартиры. На площадке она обернулась к испуганной Александре Егоровне. Отняла платок от лица, и стало видно, что оно залито слезами. Рыдая, судорожно всхлипывая, Наденька сдавленно выкрикнула:

— Скажите ей… никогда, ни слова… клянусь! — и кинулась вниз по ступенькам.

Ничего не понимая, Александра Егоровна вернулась к дочери.

Варя ничего не отвечала на расспросы, а потом стало уже не до них…


10 апреля актрисе Александринского театра Варваре Асенковой исполнилось двадцать четыре года. 19 апреля она умерла. В гроб ее положили в белом платье, в венке из белых роз.

— Офелия, — бессвязно бормотал Полевой, стоя над нею. — Офелия… Тебя любил я, как сорок тысяч братьев любить не могут… Плакать, драться, умирать, быть с ней в одной могиле? Да я на все готов, на все… получше брата я ее любил!

Окружающие посматривали с испугом, перешептывались: не сошел ли с ума знаменитый литератор? Но знавшие тайну его несбывшейся любви угрюмо молчали.

Хоронили актрису Асенкову на Смоленском кладбище в такой мрачный, такой дождливый день, что невольно напрашивалось тривиальное сравнение природы с печальной похоронной процессией. Варю положили рядом с могилой Николая Дюра, под кипарисом.

Полевой не отходил от гроба, пока не опустили крышку. Он плакал, не стыдясь. Впрочем, все тут плакали. И никто не обращал внимания на худенького юношу в студенческой тужурке, который тоже утирал слезы, пряча лицо. Еще один поклонник божественной Асенковой — да ведь имя им легион.

Этим юношей был Николай Некрасов — тот самый, которому еще предстояло сделаться знаменитым… Когда это произойдет, он напишет стихи «Памяти Асенковой»:

После похорон Вари актеры Александринки устроили подписку — сбор денег на ее памятник. Участвовали все: актеры, костюмеры, ламповщики, суфлеры… Все до единого! Эскиз нарисовал актер Иван Иванович Сосницкий, скульптором был Иван Витали. В сборе средств участвовали даже зрители, которым стало известно о подписке. Больше всех пожертвовал молодой граф Яков Иванович Эссен-Стейнбок-Фермор, зять санкт-петербургского военного генерал-губернатора. А спустя некоторое время стало известно, что граф выстроил на Невском крытую галерею с расположенными в ней магазинами, кафе, ресторанами и театральным залом. Место для строительства было выбрано не случайно: именно здесь в последний раз повстречал граф Эссен-Стейнбок-Фермор женщину, в которую тайно был без памяти влюблен, — актрису Варвару Асенкову.

Не остались в стороне от подписки и Самойловы. У Любови было недовольное лицо, когда она сдавала деньги, а у Надежды — красные глаза. Замечено было, что она пресекает всякую попытку старшей сестры выразить недовольство, а тем паче — позлословить о бывшей сопернице. Вообще — ничего, что могло бы опорочить память Вари Асенковой, Надежда Самойлова не произносила никогда… Никогда, ни слова… Она исполнила последнюю просьбу умирающей.


Говорят, что в тот вечер, когда безмерно опечаленный Михаил Павлович сообщил императору о смерти Асенковой, Николай лишь нахмурился и холодно сказал:

— Грустное известие. Театр без нее будет…

И осекся, перевел разговор на другое.

Однако вечером он попросил принести ему роман Гюго «Собор Парижской Богоматери» и долго листал его перед сном.

— Грустное известие. Театр без нее будет…

И осекся, перевел разговор на другое.

Однако вечером он попросил принести ему роман Гюго «Собор Парижской Богоматери» и долго листал его перед сном.

Что искал на его страницах император? Может быть, снова и снова перечитывал бесхитростные слова Эсмеральды:

«Я буду твоей любовницей, твоей игрушкой, твоей забавой, всем, чем ты пожелаешь. Ведь я для того и создана. Пусть я буду опозорена, запятнана, унижена — что мне до этого? Зато любима! Я буду самой гордой, самой счастливой из женщин!»

Перечитывал — и вспоминал, как она смотрела на него… восхищенное, влюбленное дитя…


Кураж (Елена Кузьмина)

Плохо это или хорошо, когда у режиссера, постоянно снимающего классные фильмы, жена — киноактриса?

— Конечно, хорошо! — скажут одни. — У нее нет проблем с ролями. Пусть только муж попробует не отыскать для нее хоть какую-нибудь ролишку в своей новой работе — можно устроить ему такую веселую жизнь, что впредь он будет снимать жену только в заглавных ролях! Вот именно — никаких проходных эпизодов. Никаких ролишек! Режиссер должен браться только за те картины, где сможет блеснуть его жена. А всякие там глупости о чистоте искусства и объективности творчества… чепуха какая!

Ей-богу, трудно с этим не согласиться.

— Ничего нет хуже! — закричат другие. — Режиссер, считай, в таком случае погиб. Ему нужно или разводиться, или каждый день вбивать в жену ума-разума, оставшись с ней наедине. Жена-актриса способна прикончить самый интересный замысел, если он направлен служению чистому искусству, но не отвечает ее личным желаниям. Даже самая убийственная раскрасавица не всегда может хорошо играть, а ведь женщина обычно убеждена, что, если у нее смазливая мордашка, она априори гениальная актриса. Но это только чистота — залог здоровья, а красота — отнюдь не залог таланта! С другой стороны, если у режиссера жена — талантливая уродина, его ждут те же самые муки. Она возненавидит всех красоток вокруг себя и будет выдавливать их из фильмов мужа, как зубную пасту из тюбика. В конце концов вместо фильма получится один такой выдавленный тюбик. Нет, жена-актриса — сущий кошмар для мужа-режиссера!

Истинная правда и это…

Честно говоря, ответа на вопрос, который постоянно муссируется в мире кино, не знает никто. Не знала даже актриса, которая побывала женой не одного, а двух режиссеров!


* * *

Накануне наступления Нового, 1933 года в некоей московской семье — вроде бы самой обычной, муж, да жена, да крошечная дочка — настала такая напряженка, что хоть святых выноси.

Никаких святых, то есть икон, в доме (и не только в этом!), разумеется, не было, хотя бы потому, что здесь жили люди самой прогрессивной профессии. Супруги работали в кино. То есть семья была на самом деле не слишком-то обычная… Мужа звали Борис Барнет, он был знаменитый режиссер, к тому времени поставивший такие популярные фильмы, как «Окраина» и «У самого синего моря», ну а женой была известная актриса, можно сказать, кинозвезда Елена Кузьмина. Разумеется, она снималась во всех фильмах своего мужа, а, впрочем, была известна и до брака с ним благодаря фильмам «Новый Вавилон» Григория Козинцева и «Одна» Козинцева и Леонида Трауберга.

Барнет и Кузьмина поженились по великой любви совсем недавно. Однако сейчас, в предновогодье, ощущали одно и то же желание (ведь муж и жена — одна сатана): чтоб если не святых, то хоть кого-то из них, грешных, «вынесло» нынче из дому! Проще говоря, они отчаянно хотели встречать Новый год порознь, каждый в своей компании.

Какая компания будет у Барнета, Елена Кузьмина (домашние и друзья обычно звали ее Лёля или даже Лёлька), не знала и знать не хотела: одни только попытки размышлений на сей счет наполняли ее душу унынием и сожалением о напрасно начатой семейной жизни. А впрочем, она ничего не имела против того, чтобы хоть на праздничную ночь избавиться от неумолимого, сурового давления (прессинга, как выразились бы теперь) своего мужа, который неуклонно и неустанно, день за днем и ночь за ночью внушал жене, что она никакая не актриса, а вообще невесть что, сущее недоразумение. И снимается только потому, что повезло ей заарканить такого красавца, такого молодца, такого таланта и, можно сказать, гения, как Барнет, который слишком любит жену и не может ей отказать в требованиях роли, в то время как она, конечно, губит все его фильмы. А если даже и не губит, то запросто погубила бы, не будь он, Барнет, такой красавец, талант и молодец. Можно сказать, гений!

Лёля Кузьмина, которая никаких ролей у Барнета не требовала и еще помнила, что влюбился-то в нее Борис потому, что пленился ее талантом и, пожалуй, даже красотой (хотя бабушка в детстве и называла внученьку, сердечно любя ее, «бацагавс», что по-грузински означает «на гуся похожа», но все же сочетание русской и грузинской крови в жилах Елены Кузьминой не могло не дать очень даже симпатичного результата — и дало-таки его!), ужасно терялась, слушая его. И во время его патетических речей, произносимых весьма прочувствованно и выразительно (Барнет и сам был немножко актером, как и всякий режиссер), она даже не спорила, а смотрела в одну точку где-нибудь на стенке или на полу, словно там, в этой неприметной точке, невероятным образом сфокусировалась вся ее недолгая жизнь, такая обыкновенная до появления ФЭКСа и такая феерическая, такая невероятная — после…


Ох уж это магическое слово ФЭКС! 20-е годы были прославлены модой на самые немыслимые аббревиатуры от СССР, ВЛКСМ до ОГПУ и НКВД, а также какого-нибудь Охматмлада (что бы это значило?!). Но даже народ, здорово поднаторевший в расшифровке самых загадочных буквосочетаний, спотыкался на ФЭКСе. А между тем это означало Фабрика эксцентрики или Фабрика эксцентрического актера. Устроили свою мастерскую кино, сняв в Ленинграде полуразрушенный особнячок, два начинающих кинорежиссера, Григорий Козинцев и Леонид Трауберг. И пригласили прийти на отборочный тур всех, кто хотел бы стать актером.

Во все времена и во всех странах количество таких желающих превышало все разумные пределы. Немыслимый конкурс был в актерские учебные заведения, и очень много было в толпе, осадившей ФЭКС, тех, кто «отсеялся» при попытке поступить в более серьезные театральные и даже балетные школы. Народ в особнячок собрался с бору по сосенке и одет был соответственно: не стоит упоминать, что разнообразием туалетов в 1924 году не блистали! Однако девица в синем платье из тафты, в лакированных туфлях, с высоко взбитыми волосами и с маникюром выделялась не столько «изысканностью» наряда, сколько своей редкостной надменностью.

Наряд мама с квартирной хозяйкой собрали «из бабушкиного сундука», потратив на «модернизацию» несколько дней и ночей, однако надменность девицы проистекала отнюдь не из гордости своим туалетом. Она «делала лицо», чтобы не выглядеть жалко! Тафтяное платье коварно царапало шею, пальцы были изрезаны неумелой маникюршей (кто не испытал этого удовольствия и не знает, как долго пальцы потом болят, ничего не поймет, конечно!), а лаковые туфли жестоко жали ноги. Правда, в сумочке лежали тапки, но Лёля Кузьмина (это она была надменной девицей) решила надеть их только после того, как выйдет назад на улицу. Тапки были поношены для неприличия и никак не шли к тафтяному платью и высокой прическе (да, кстати: вдобавок ко всему Лёля ужасно боялась, что ее скользкие, тяжелые волосы возьмут да и рассыплются по плечам, поэтому и задирала нос, чтобы не потревожить прическу!). А уж экзамена-то она боялась чуть не до обморока! Она держалась из последних сил, когда ее наконец вызвали в комнату приемной комиссии.

Лёля очень старалась, чтобы не показать своего страха. Первым признаком страха, по ее мнению, был предательский румянец. «Покраснела я или нет?» — мучилась Лёля. Потом вспомнила, как они еще в школе всегда узнавали, какого цвета лицо, посмотрев на кончик носа. И уставилась на него обоими глазами. Оказалось, он красный, и Лёля очень огорчилась.

От стола, за которым сидела комиссия, раздался смех, но Лёля решила не принимать все на свой счет. Вдобавок проклятые туфли впились в ноги, словно два маленьких крокодила. А между тем они не были сделаны из крокодильей кожи — отнюдь!

— Садитесь! — пригласили ее.

Лёля села в кресло с торчащими пружинами и сунула под него ноги.

— Жмут? — спросил кто-то добрым голосом. — Снимите совсем.

— Что вы! — гордо сказала Лёля. — Они мне в самый раз!

— Вы Кузьмина? Сколько вам лет?

Лёля моментально забыла про туфли. В заявлении она написала — восемнадцать. На самом же деле…

— Ну… семнадцать… с половиной, — промямлила она.

— Все-таки полгода скостила, — хмыкнул кто-то из комиссии.

Назад Дальше